Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Шульман Аркадий Львович 9 страница



Письмо это я оставляю на дороге, ведущей в Понары, дабы добрые люди отдали его евреям. Если они за нас, 112 человек, убьют хотя бы одного из них, они совершат доброе дело для нашего народа. Со слезами на глазах умоляем: “Мстите! Мстите! ”

Пишу по-польски, так как если найдут еврейское письмо, его сожгут, а польское – порядочный человек прочтет и передаст оставшимся в живых евреям.

Пишет Гурвич Ас. 26. 6. 1944 г. ”

Йоды – небольшое местечко в Браславском районе. Красивые места. Кругом озера.

Еврея Герчика хорошо знали и в местечке, и в окрестных деревнях. Он ездил на телеге, которую таскала по ухабистым дорогам такая же старая и хромая, как ее хозяин, лошадь. Герчик собирал тряпье.

Когда началась война и евреев согнали в гетто, Герчик подумал: “У меня во всех деревнях много знакомых. Одному привозил упряжь, другому лемех, третьему краску. Люди всегда были довольны. Неужели они не помогут, не спрячут?! ”.

Он ушел из гетто. Ходил по деревням. Просил знакомых впустить в дом, хотя бы переночевать. Ему отвечали, что это очень опасно. Пускай не держит на них зла, но впустить они не могут. Немцы за это расстреляют всю семью.

Однажды Герчик не выдержал и заплакал: “Видно, забыли люди, как я помогал им. Надо идти обратно в гетто. Никто меня не спрячет”.

В то же утро его нашли повесившимся на еврейском кладбище.

В Азаричах Гомельской области мне рассказали такую историю. Евреев, старика со старухой, вели на расстрел. Они успели попросить соседа Прокопа: “Когда расстреляют, ты положи нас в могиле рядом. Чтобы мы и после смерти были, как при жизни”.

Прокоп понимал, что это опасно, но как он мог отказать в последней просьбе людям, с которыми бок о бок прожил всю жизнь... И он согласился.

Ночью Прокоп пошел к месту расстрела, залез в яму и положил соседей рядом. И тут его увидели полицаи. Первое, что они подумали: Прокоп пришел поживиться, помародерничать. И стали смеяться: какой дурак, вздумал что-то найти после них. Хотели побить его и отпустить. Но Прокоп честно признался, что он пришел выполнить последнюю просьбу людей.

– Ты пришел помогать пархатым жидам, – возмутились полицаи.

– Так ведь они же мертвые, – стал оправдываться Прокоп.

– Не имеет значения. Помогаешь жидам, значит надо тебя расстрелять.

К счастью, рядом оказались родные Прокопа. Стали упрашивать полицаев, принесли им самогона, закуски. Они смилостивились и отпустили старика.

В архиве института Яд Вашем я нашел удивительную историю, записанную в материалах Еврейского антифашистского комитета.

– Старушка Фридман молилась в Йом-Кипур (Судный день). В это время в гетто была облава. И полицаи стали ломиться в дверь к старухе. Она не открыла. Полицаи стучали-стучали в двери, потом развернулись и ушли, решив, что старухи нет или с ней что-то случилось. Так Фридман осталась жива. Потом у нее спрашивали:

– Вы такая храбрая? Вы не открыли дверь полицаям.

– При чем здесь храбрая? – ответила старая женщина. – Стану я из-за них прерывать молитву.

В конце 1941 года молодая еврейская семья пришла в Краков из маленького городка Бжеско Нове. Остановились на несколько дней у знакомой семьи Якович. Неизвестно, по какой причине домой еврейская семья вернулась без маленького сына. Он остался в Кракове и никогда больше не видел своих родителей. Они были убиты в Освенциме.

Яковичи растили ребенка, как своего сына, и решили усыновить мальчика. Все формальности были выполнены, в графе “религия” в документах об усыновлении значилось “католик”. Новым родителям оставалось только представить свидетельство о крещении.

Родители решили крестить мальчика, когда ему было восемь лет. Они обратились к молодому священнику из костела Святого Креста. Все было готово к процедуре. Согласно установленным правилам священник попросил указать имя и происхождение биологических родителей. Когда Яковичи рассказали о настоящих родителях ребенка, молодой священник спросил: “Оставили ли родители какую-нибудь просьбу относительно будущего их сына? ”. Якович и его жена очень любили мальчика, но не стали скрывать от священника правды: родители просили, чтобы ребенок остался евреем, когда вырастет, вернулся в страну своих предков и поселился в Иерусалиме.

Священник, услышав рассказ, отказался крестить мальчика и сказал, что перед Богом и людьми необходимо уважить последнюю просьбу его погибших родителей.

Тот мальчик, которого так и не крестили, – главный ашкеназийский раввин Израиля. Он носит свое настоящее имя: Меер Лау.

А имя молодого священника, отказавшегося его крестить, Карол Войтила – Папа Иоанн Павел II – на рубеже тысячелетий он был главой католической церкви.

В самом сердце белорусского Полесья находится маленький городок Лахва. До войны типичное еврейское местечко. Сегодня о евреях напоминают несколько довоенных кирпичных домов, сохранившихся в центре городка, да образец телеграммы, лежащий под стеклом на почте. На образце написано, как отправлять телеграмму в Израиль, в город Бер-Шеву.

В Лахве не осталось ни одного еврея, хотя есть еще люди, которые понимают и даже говорят на идише. Это довоенные соседи евреев.

В Лахве я встретил Бенциона Долгопятого и Копела Колпаницкого. Они уже давно живут в Израиле. Там родились их дети и внуки. Но в Лахву приезжают побродить по улицам своего детства, помянуть родных и близких, расстрелянных тут. А в этот раз даже удочки с собой взяли. Порыбачить на речке, где когда-то в детстве таскали окуней и плотву.

– У моста клевало, – говорит Бенцион.

– Нет, вот здесь, в заводи, – поправляет его Копел.

– Вы делаете тесто из мацемела и подсолнечного масла? – спрашивает у меня Бенцион и советует: – Попробуйте, рыба хорошо клюет на это тесто, и оно замечательно держится на крючке.

– Где же взять специальную муку для мацы? – спрашиваю я.

– А что, это такая проблема? – удивляются они.

Как много воды утекло с тех пор в речке под названием Смердь. Все изменилось вокруг.

Мы ходили на место старого кладбища. От кладбища ничего не осталось.

– После войны никто не следил за могилами, – говорили нам местные жители. – Плиты растянули по дворам.

Копел Колпаницкий собрал в Израиле деньги. Оградили место, где когда-то было кладбище, похоронены их деды и прадеды. Поставили памятник. На нем выбиты слова о том, что это место святое, здесь с 1560 года хоронили лахвинских евреев.

Мы шли по улочке, когда-то мощенной камнем. Бенцион Долгопятый рассказывал мне, как началось восстание в Лахвинском гетто. Это был беспримерный акт героизма. Когда люди, вооруженные топорами, вилами, а то и просто кольями, вступили в бой с вооруженными фашистами. Воспользовавшись неразберихой, многие успели уйти в леса и спастись.

Бенцион говорил о своей сестре, и на глазах у него появились слезы.

– Я много раз видел один и тот же сон. Будто уходим мы из гетто, и я, сегодняшний, прошедший жизнь, объясняю своим, как надо уходить от фашистов.

Страшный это сон. Он преследует меня. И, наверное, будет преследовать до конца дней.

Когда Марк Шагал приезжал к своим родственникам в Лиозно, многие смотрели на него, как на ненормального. Люди не могли понять, как собирается кормить семью этот молодой человек, который каждый день уходит куда-то со своим этюдником. Нет, чтобы строил, шил, торговал, так он рисует.

Его всегда приходилось искать к обеду, и находили чаще всего в бывшем имении, укрывшегося во ржи и рисовавшего свои любимые цветы – васильки.

Никто даже в самом кошмарном сне не мог себе представить, что именно это место, так нравившееся художнику, фашисты выберут для расстрела лиозненских евреев.

24 февраля 1942 года в Адаменском рву были расстреляны узники Лиозненского гетто, и среди них многие родственники художника. На промерзшую землю падали Шагалы и Просмушкины, Хигеры и Чернины, падали дети и старики, падали персонажи его картин. И каждый выстрел был выстрелом в художника.

Анатолий Кардаш – автор книги о восстании Варшавского гетто, – бывший москвич, работает в Яд Вашеме. Он рассказывал о восстании. Я услышал много новых фактов, которые тщательно скрывала советская пропаганда. Но вот уже который раз, перечитывая запись лекции, останавливаюсь на одной и той же фразе: “Неизвестно, кто больше герой: тот, кто по трубам канализации уходил в отряды сопротивления, воевал с фашистами, но получал взамен хоть какой-то шанс на жизнь, или те, кто, отлично понимая, что их ждет, оставался в гетто, потому что не мог бросить престарелых родителей, не мог уйти от беспомощных детей. Их причисляют к тем, кто безропотно шел на смерть. А ведь эти люди совершали ни с чем не соизмеримый подвиг”.

…Первый выстрел восставшие в Варшавском гетто сделали в “своего” – в командира отряда еврейской полиции.

…Газы во время Второй мировой войны фашисты применили только один раз, при подавлении восстания в Варшавском гетто.

…Гиршвель Людвиг – крупнейший микробиолог. Находясь в Варшавском гетто, не имея лаборатории, никаких препаратов, он нашел и начал изготавливать средство против тифа.

Мозырь – город на высоких холмах. Улицы, как будто соревнуясь, круто сбегают вниз к красавице Припяти. Эх, если бы не Чернобыль... Лучшего места для туризма, для отдыха не придумаешь.

Улица Пушкина типичная для Мозыря. Когда-то до войны здесь стоял домик плотника Эли Гофштейна. Высокое крыльцо, резные ставни и большой сад. Летом дом утопал в зелени.

В сорок первом году улица Пушкина и домик Гофштейнов стали частью гетто. В “Черной книге” Ильи Эренбурга и Василия Гроссмана написано: “…гетто в Мозыре было еще страшнее минского. Замерзшие старухи копошились среди трупов, девушки в кровоподтеках, распухшие от голода, спрашивали: “Когда за нами придут? ”. Смерть казалась им избавлением”.

6 января 1942 года, когда началась акция по окончательному уничтожению Мозырьского гетто, старики собрались в доме Эли Гофштейна и решили живыми в руки фашистов не сдаваться. По рассказам одних, их было человек шестьдесят, другие утверждают, что было человек тридцать. Не в цифрах дело. Среди собравшихся не нашлось ни одного человека, кто бы возразил против этого.

Они достали свиток Торы и стали молиться. Потом женщина, звали ее Фейгл, вышла во двор, облила дом керосином, подожгла его, вернулась в помещение и заперла двери. Люди слышали, как из горящего дома доносилась заупокойная молитва. Люди читали ее сами по себе.

После войны, когда улица Пушкина стала отстраиваться заново, никто из мозырян не решался ставить дом на этом месте. Проходили годы, десятилетия, а на улице Пушкина оставался незастроенный пятачок. Власти и чиновники не ставили памятник, делая вид, что ничего не знают об этой истории. И тогда возникла легенда, которая бытует в Мозыре и поныне: “Это святое место, оно для памятника, а кто поселится на нем, тот хлебнет горя”.

Вот такая история.

Сара Григорьевна Утевская жила в Осиповичах. Родилась еще до Октябрьской революции в 1917 году в небольшом городке Калинковичи. Отец и мать были видными бундовцами. И, наверное, от них по наследству перешло к Саре Григорьевне стремление к активной жизни. Несмотря на свой далеко не юношеский возраст, она была негласным руководителем еврейской общины в Осиповичах. В начале 90-х годов, когда я встречался с Сарой Григорьевной, в многолюдном городе еще жило несколько десятков евреев.

В 1941 году Утевская не успела эвакуироваться. Попала в гетто. Выбралась из него и прожила все страшные годы войны на оккупированной территории.

– Мой муж был русский, – рассказывает она. – Попал в окружение. Пробился домой. Что делать? Пришлось идти работать к немцам. Он был бухгалтером в управе. Ну, и выправил мне документы. Сделал вместо Сары – Александрой, и, естественно, русской. Так я и прожила все годы под диким страхом. А когда Советская Армия нас освободила, ко мне подошел офицер и спросил:

– Ты еврейка?

Сара Утевская скороговоркой ответила:

– Нет, что вы? Я – русская.

– Не волнуйся, – сказал офицер. – Я тоже еврей.

– Нет, что вы? Я – русская.

Страх за эти годы настолько въелся в Утевскую, что она боялась сказать: “Еврейка”.

А может, это был не страх человека, пережившего три года фашистской оккупации, а наоборот, предчувствие будущего страха. Предчувствие “дела врачей” и “беспачпортных бродяг”, предчувствие наветов и гонений.

А может, страх – это чувство, которое передавалось нам с генами из поколения в поколение?

И Яд Вашем – это памятник нашему страху, который останется жить только в камне, в архивных бумагах, в рассказах, которые не понимают молодые израильтяне.

Многие обижаются: выросло поколение, оторванное от нашей истории. Не от истории оно оторвано, а от вечного страха. И слава Богу, что, в конце концов, это свершилось.

3 декабря 1941 года Иосиф Сталин, беседуя с главой польского эмигрантского правительства В. Сикорским, сказал: “Евреи – неполноценные солдаты, – и, закусив мундштук трубки, добавил: – Да, евреи плохие солдаты”.

Даже профессиональный дипломат и сталинский сатрап Вячеслав Молотов, услышав это высказывание, опустил глаза, чтобы не встретиться взглядом с членами польской делегации. Молотов знал, как впрочем, знал это и Сталин, что в первые же месяцы войны отчаянный подвиг совершил Соломон Горелик, который дрался до последнего и уничтожил не один десяток фашистов. 8 августа 1941 года в первом авиаударе по Берлину принимал участие летчик Михаил Плоткин. Сорок танков на реке Друть уничтожил артиллеристский дивизион Бориса Хигрина. Все они стали Героями Советского Союза. Все погибли в годы войны. Этот список можно продолжать и продолжать. Сто сорок евреев за военные подвиги в годы Великой Отечественной войны удостоены звания Герой Советского Союза.

Но антисемиты никогда не считались с фактами. Более того, факты для них – еврейская выдумка.

На вечере, посвященном 90-летию со дня рождения писателя Хаима Мальтинского, писатель Валентин Тарас рассказал такую историю:

– Однажды в редакции газеты, где я работал, вдруг услышал расхожую фразу о том, что евреи воевали во время войны в Ташкенте. Женщина, которая произнесла ее, почему-то обратилась за подтверждением к Григорию Березкину. Тот немедленно парировал: “Наверное, я неправильный еврей”.

“А вы совсем не похожи на еврея”, – растерянно произнесла автор сентенции.

Григорий Соломонович улыбнулся и сказал: “Вот еще один непохожий идет! ”. В комнату вошел поэт Наум Кислик – фронтовик, перенесший тяжелое ранение в голову. И как только Науму объяснили суть разговора, в дверь, тяжело опираясь на костыль, вошел третий “непохожий” – Хаим Мальтинский. Он потерял ногу на передовой, будучи парторгом батальона.

Вся тройка “ташкентских” фронтовиков долго хохотала над ярлыком, навешанным на них, хотя, думаю, в душе им было не до смеха.

Директором совхоза “Любань” Минской области работал Герой Социалистического Труда Евгений Миронович. Настоящая его фамилия – Финкельштейн. В войну за его голову – командира партизанского отряда – немцы объявили вознаграждение в сумме 25 тысяч дойчмарок.

В партизанском отряде два товарища – еврей Финкельштейн и белорус Миронович поклялись: если один погибнет, другой, чтобы увековечить память друга, будет дальше жить под его фамилией. Миронович погиб в бою. Помня о данном обещании, Финкельштейн взял его фамилию.

Когда он баллотировался на выборах в Верховный Совет СССР, в анкетах было записано: Миронович Евгений, выходец из бедной еврейской семьи…

Хаим Зеликович Домнич жил после войны в Осиповичах. В начале девяностых годов я записывал для Фонда Спилберга интервью с людьми, пережившими ужасы гетто. Хаим Зеликович был узником Слуцкого гетто.

Я привожу небольшой фрагмент из этого интервью:

– Кем вы работаете? – спрашиваю я.

– При лошадях, – отвечает он.

– Что это за работа?

– Извозчики мы – балаголы. И отец мой был балаголой, и дед.

– Любите лошадей?

– А за что их не любить, – отвечает Хаим Зеликович, потом задумывается, пытаясь найти нужные слова, и, наконец, говорит: – Они же лошади. Все понимают.

– А людей вам приходилось убивать? – спрашиваю я.

– Людей нет, – отвечает он. – Фашистов и полицаев – да. Вы знаете, что творилось в Слуцком гетто. Если бы я мог, я бы убил их всех. Там у нас стояли румыны, часть какая-то. Я за золото купил у них наган и финку. Ночью подкрался к полицаю. И финкой ему – раз, – при этом Хаим Зеликович сочно выругался матом, – это тебе за маму, финкой ему – два, – снова сочный мат, – это тебе за папу. Потом я перерезал проволоку и вывел в партизаны людей из гетто.

У нас в бригаде было много Домничей. Генерал говорил мне: “Можно целый отряд из Домничей создавать”.

Любовь Израилевна Абрамович до войны жила в Слониме. Это была семья интеллигентов, где детям хотели дать хорошее образование, где о еврействе вспоминали не только когда ели фаршированную рыбу, где слова “долг”, “честь” не были пустым звуком. Еще до войны Люба Абрамович участвовала в молодежной сионистской организации “Ха-шомер ха-цаир”. Здесь же познакомилась со своим будущим мужем. У них родился ребенок. И казалось Любе, что она самый счастливый человек на свете.

Потом пришли фашисты. Было гетто. Во время одной из первых акций забрали мужа, и больше он не вернулся. Потом умер ребенок. И жизнь потеряла всякий смысл…

Однажды на улице она встретила довоенных друзей.

– Не хочешь жить, – сказали ей, – так хоть принеси пользу людям. Отомсти за мужа, за ребенка.

И она стала мстить. Выносила оружие, медикаменты. Их переправляли к партизанам. Это делалось с риском для жизни, и не раз она была на волоске от смерти. Но теперь жизнь приобрела смысл. И она боролась за нее. По подземному ходу, вместе с друзьями, Люба ушла к партизанам. И там продолжала борьбу, продолжала мстить.

Любовь Израилевна Абрамович часто приезжала в Германию. Выступала с лекциями. О чем думали молодые немцы, когда слушали ее рассказы?

Бабушка Вера вела отсчет времени так: “Это было до войны” или: “Это было после войны”. Война разделила ее жизнь на две части. В первой остались не только молодость и любовь, не только праздники с названиями, которые смешили меня в детстве: Суккес, Рошешоне, Енкипер. В первой части ее жизни остался дед, в честь которого потом назвали меня. Он не вернулся с войны.

Во второй части жизни была комната под лестницей в техникуме, где она после возвращения из эвакуации работала уборщицей. Потом коммуналки, которые назывались бараками, с винегретом, примусом и вечно пьяным соседом на кухне. Во второй части – были внуки, которые не слишком часто вспоминали о ней. На 7 Ноября и 1 Мая мама звала ее в гости. Она приходила, каждый раз доставала из хозяйственной сумки бутылку “Кагора”, говорила: “Сладенькое винцо” и ставила его на стол.

Вино никто не пил, и после обеда его ставили в сумку к бабушке обратно…

Во второй части жизни умер мой отец – ее сын. Болезни никогда не трогали его, как будто уступали место той, страшной, что сразу свалила его. Отцу было чуть больше шестидесяти... Этого удара бабушка вынести не смогла. Последние недели не поднималась с кровати. Лежала и держала в руках портрет сына. О чем она говорила с ним, никто не знал.

Вот такая жизнь, разделенная на две части, была у моей бабушки. А посередине ее жизни была война.

Во дворе Яд Вашема я случайно встретил знакомого из Витебска. Мы шли по Аллее Праведников. Экскурсоводы на разных языках рассказывали о событиях, которые произошли более шестидесяти лет назад. Люди ужасались и не могли поверить, что кто-то способен на такую жестокость.

– Я часто прихожу сюда, – сказал мой знакомый. – Пенсионер. А Яд Вашем рядом с домом.

Мы прошли мимо зала, где зажжены свечи в честь полутора миллионов еврейских детей, погибших в годы Катастрофы. В этом зале, как реквием, звучат имена погибших детей.

– Хочу тебе показать “Долину погибших общин”, – сказал мой знакомый.

Мы вошли внутрь холма, в прорубленные туннели, причем ходы шли так, что образовывали карту Европы. Все было одето в каменные глыбы, и на них высечены названия еврейских общин, уничтоженных в годы Катастрофы.

Пять тысяч названий.

– Посмотри сюда, – сказал мой спутник.

Я поднял глаза и увидел на каменной глыбе надписи “Лиозно”, “Витебск”…

На одном камне в далеком Иерусалиме сошлись вместе два города, родных Марку Шагалу.

– И у мертвых, и у живых эта раздвоенность, – сказал мой знакомый. – Похоронены там, памятник стоит здесь. Живу здесь, а сны вижу оттуда.

Когда писатель Анатолий Рыбаков работал над романом “Тяжелый песок” и интересовался всем, что относится к страшному времени фашистского геноцида, он часто приезжал на свою родину в город Щорс, который когда-то был Сновском. Однажды вместе с другом детства Анатолий Рыбаков поехал к памятнику, который установлен на месте гибели сновских евреев. Памятник поставили в те времена, когда слово “еврей” считалось чуть ли не крамольным. Его не упоминали в официальных речах, а обходились нейтрально-обобщенным термином “советские люди”.

На этом памятнике была надпись на двух языках: русском и еврейском. Все думали, что это один и тот же текст: “Вечная память жертвам…”. И идеологическая комиссия райкома смотрела на него сквозь пальцы.

Оказалось, что на еврейском языке было написано библейское высказывание: “Веникойси, домом лой никойси…” – “Все прощается, пролившим невинную кровь, не простится никогда…”

До войны Шацк – местечко на Минщине – было штетлом. На идише здесь говорили все: и евреи, и белорусы, и поляки. По-другому быть не могло. Из 1700 человек, живших в Шацке, почти 1100 составляли евреи.

Местечко славилось далеко окрест кузнецами, шорниками, сапожниками, бондарями, портными. Их расстреляли фашисты летом 1941 года. Считанные люди успели уйти на восток.

Через двадцать три года, в 1964 году, в Шацке был установлен памятник погибшим. Деньги на него собирали родственники похороненных здесь людей. Было торжественное открытие. В почетном карауле стояли школьники шацкой школы.

А вскоре памятник исчез. Нигде в документах не найдете, как произошло это таинственное исчезновение или по чьему приказу оно было совершено. Те, кто делает черные дела, не любят огласки.

Старожилы Шацка говорят, что памятник был сломан, вывезен и затоплен в реке. Впрочем, мы хорошо помним, в каком времени жили.

Поражаешься другому: как, пройдя сквозь это время, сохранились люди, которых не смогли отравить заразой человеконенавистничества?

В том же Шацке живет и работает колхозный механизатор Михаил Михайлович Таразевич.

До войны он был ребенком. Но в памяти сохранились какие-то размытые образы соседей той поры, а самое главное – в памяти хранятся слова родителей: “Добрые люди были”.

И Михаил Михайлович решил поставить памятник у деревни Задощение: на месте, где были фашистами и их прислужниками расстреляны 635 евреев.

У него спрашивали: “Зачем тебе это надо? Что, твоя родня здесь лежит? ”.

Он ответил надписью, которую выбил на большом полуторатонном камне. Таразевич долго искал этот камень. Ему хотелось, чтобы он напоминал каплю, напоминал слезу. Надпись на памятнике гласит: “Жертвам фашистского геноцида в 1941–1944 годах. От христиан-соотечественников и их потомков”. Не от себя лично поставил памятник Таразевич, от всех христиан-соотечественников. И от тех, кто приказывал убрать памятник в центре Шацка, и от тех, кто сбрасывал его в реку. Как прощение за содеянное…

Людям, которые спасали евреев в годы войны, присуждают звание “Праведник народов Мира”. Я думаю, что такого же звания достойны и те, кто спасает память о наших родителях, дедах, прадедах.

После войны от когда-то шумного еврейского местечка остался конь по кличке Рахмил и чудом уцелевшая женщина. Ее спасли белорусы из соседней деревни. Женщина была со странностями. Евреи, когда местечко еще было еврейским, называли ее между собой “мишугене”.

После войны белорусы продолжали называть женщину тем же словом, только изменив его чуть-чуть на свой лад. Получилась Мисюгина. Так и закрепилось за женщиной это прозвище, и все думали, что это фамилия.

Жил в Витебске старый врач Семен Борисович Левин. Любил встречаться с людьми, рассказывать им о своей жизни. Семен Борисович был председателем районной комиссии ветеранов здравоохранения. И однажды, зная его общественную должность, ему позвонили и рассказали такую историю.

Строили дом на берегу Западной Двины. Вырыли котлован. А там человеческие кости. Как раз прошел дождь. Смыл землю. И все дно котлована белело от костей.

– Я сразу понял, в чем дело, – рассказывал Семен Борисович, – в 1941 году там было Витебское гетто. Это останки жертв фашистского геноцида. Звоню в строительную организацию. Начальника не было. Трубку подняла секретарша, судя по голосу, молодая девушка. Говорю ей: “Надо остановить работы, чтобы перезахоронить останки людей”.

Она в ответ:

– Я все передам начальнику, – и тут же спросила, может, из любопытства, а может, профессиональный навык. – Как вы думаете, что это за захоронение?

– Там в годы войны было гетто, – сказал я.

Несколько секунд в трубке была тишина. А потом снова вопрос:

– А что такое гетто?

В Яд Вашем приезжают тысячи людей со всего мира. Их родные, близкие друзья, знакомые погибли в безымянных рвах России, Украины и Белоруссии. Были сожжены в крематориях Аушвица и Собибора. Были уничтожены в гетто Литвы, Латвии и Польши.

А памятник им – один на всех – стоит здесь, на земле вечного Иерусалима.

 

______________________________________________________________________________________________________________________________________________________

 

Их покой берегут сосны

 

Небольшому местечку Сураж на северо-востоке Беларуси, в 43 километрах от Витебска, недавно отметили четыреста сорок лет.

Евреи жили здесь почти четыре века. Первыми были купцы, которые пришли, вернее приплыли, сюда по Западной Двине. Об одном из них сохранились записи в “Ведомостях пошлины Витебской таможенной заставы”.

“Июнь 1605 года. Витебский жид Матысь Гершанович везет в Сураж на одной лодке два малых бочонка водки, в них 200 кварт, внес таможенную пошлину”.

Во всей видимости, не сиделось на месте Матысю Гершановичу. Времена были неспокойные, а он мотался по Западной Двине взад-вперед. Отвозил, привозил, торговал, зарабатывал деньги.

В “Ведомости таможенной заставы” за тот же год занесены сведения:

“Витебский жид Матысь Гершанович привез в Витебск из Велижа на одной лодке: заичьих – 400, конских, коровьих шкур – 2, меду 2 пуда, хмелю 3 камня, внес таможенную пошлину”.

И буквально следом очередная запись о неспокойном купце Гершановиче: “…везет из Витебска в Велиж на одной лодке 2 малых бочки водки, в них 200 кварт, внес таможенную пошлину”.

 А следом за торговыми людьми эти места обжили и еврейские ремесленники, и балаголы, занимавшиеся извозом…

Память о них осталась на старом еврейском кладбище, которое находится на окраине Суража. Старые захоронения на самом высоком месте. Здесь лежит раввин, ушедший в мир иной в конце XVIII века. У края кладбища захоронения 30-х годов теперь уже прошлого века. В одном ряду женщины, в другом мужчины. Вековые сосны охраняют их покой.

Островерхие мацейвы вытесаны из местного камня – полевого шпата. На редких мацейвах встречается орнамент, и то простенький: магендавид или менора, и буквы без особых излишеств.

Однажды я привез в Сураж студентов Еврейского университета из Петербурга. Они читали надписи, зарисовывали их, записывали.

– Почему так мало мацейв с орнаментом? – спросили у меня. – Не было хороших каменотесов?

– Полевой шпат – твердый камень, плохо поддается обработке, поэтому это ремесло не получило здесь большого развития.

В “Еврейской энциклопедии” написано, что еще в 1802 году в Сураже проживало 4 христианина-купца и столько же купцов-евреев, христиан-мещан 421, и почти столько же, а если точнее 408 мещан-евреев. Еврейское население уездного городка росло, и в 1847 году в Сураже проживали уже 1016 евреев. Верится с трудом, глядя на сегодняшний городской поселок, где порой кажется, что остановилось само время. В конце XIX века из 2731 жителя Суража евреев было 1246 человек. Еврейская речь звучала всюду: и на улицах, и в лавках, и на берегах Западной Двины и Каспли, когда рыбаки доставали сети.

В Сураже работало казенное еврейское народное училище с ремесленным отделением.

Еврейское население местечка резко сократилось после установления советской власти. Впрочем, дело не в советской власти. После Февральской революции 1917 года была ликвидирована черта оседлости – районы, в которых евреи могли проживать – и молодежь поехала в столичные города искать счастье. Эта была одна из причин. Другая – связана с экономикой. Местечко держалось на труде ремесленников: портных, сапожников, кузнецов, краснодеревщиков, стекольщиков, бондарей, кожевенников… На извозе, которым занимались балаголы. Они перевозили не только людей, но и грузы. Из Суража в Витебск, Яновичи, Колышки, Лиозно, в другие города и местечки… На торговле. Покупали у крестьян. Продавали в городах… На аренде помещичьих садов, пасек, огородов… На коробейничестве…

Советская власть, поиграв несколько лет в новую экономическую политику, повела активную борьбу против частной собственности, заодно уничтожая традиционные местечковые промыслы. И молодежь, и главы семейств подались в города, чтобы получить профессию, чтобы прокормить детей. Сапожники приходили на обувные фабрики, портные – на швейные…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.