|
|||
О, если б вы знали, как дорог 8 страница ⇐ ПредыдущаяСтр 9 из 9 Из ящика «Для газет» мама вынула письмо, адресованное Тимофею Дмитриевичу Дроздову, то есть мне. Не дожидаясь моего возвращения с работы, она вскрыла его и ахнула: — От Петюшки! Подумать только... — и вручила письмо Павлу Ивановичу, сидевшему на крылечке: — Читайте-ка вслух... Я не был тогда вместе с ними, но отчетливо представляю, как Павел Иванович читал это послание, как отыскивал и на конверте и на письме адрес отправителя. Адреса не оказалось. На почтовом штемпеле значилось краткое: «Ишим». Петька сообщал: «Тимка, друг! Только ты можешь понять, как мне несладко. Сегодня я был на могиле матери и не смог оставаться там более двадцати минут. Мне кажется, что я в чем-то виноват перед нею. А в чем — сам не знаю. Через час уеду отсюда. Куда? Уеду, Тим, к морю. Домой возвратиться не могу. Ведь там, куда бы я ни взглянул, везде — мама. А это очень тяжело, когда мама как бы и рядом, и совсем — нет. А с Риммой, с этим репьем, мне еще будет тяжелей. Ведь папа наверняка скажет: поживите пока в Быстрореченске, потому что в нашем «мостопоезде» средней школы нет. Вот и терпи тогда! Наверно, Тим, мне придется хлебнуть горького досыта. И если бы рядом со мной был ты, то этого горького на мою долю перепало бы меньше. Но я знаю: ты прилип к этому Быстрореченску и тебя не оторвешь от него даже дизель-электроходом. До свидания, Тим. Билет у меня в кармане. Поезд скоро прибудет, и... Но ты не бойся — не пропаду. Всюду люди. Наши, советские. Ежели что — выручат. Прощай. Шахматы, что я привез от папы, дарю тебе. Твой неизменный друг П. Звездин». ... Когда мы вернулись с папой домой, Павел Иванович стоял у калитки, перечитывая это письмо. Я сразу заметил, что на лице его теплится усмешка, а глаза, как буравчики, ввинчиваются в мой подбородок. — На-ка, неизменный друг... — сказал он, протянув мне письмо, — получи корреспонденцию. Да извини нас, что вскрыли конверт, не дождавшись тебя, — сил не хватило, Я принял конверт, и руки мои задрожали. А Павел Иванович стоял рядом и чего-то ждал от меня. Но вот письмо прочтено. Горевать или радоваться? Я знаю, что друг мой жив! И тут Павел Иванович спросил: — Ты, случайно, не знаешь, куда, к каким морям он направился? Вопрос захватил меня врасплох. Мне не хотелось обманывать этого человека, но я не мог позволить себе выдать тайну друга. — Он говорил об Антарктиде... промямлил я, хмуря брови, будто вспоминая какую-то беседу. — Ну, мил человек, это, по меньшей мере, не умно... — сказал Павел Иванович. — Антарктида — это, прежде всего, материк. Во-вторых, Антарктида — это не Ишим, туда на поезде не уедешь... Я пожал плечами: тогда, мол, не знаю. — Ну, ничего. Со временем выяснится. Для начала достаточно и того, что я знаю: жив, здоров, едет к морю. — И обернувшись к папе, добавил: — Пришел я к выводу, Дима, что квартира в Быстрореченске мне ни к чему... Римма будет со мной, работу ей подберу. А сын, видать, по отцовской дорожке подался, такой же будет кочевник. Что ж, пусть испытает... Сегодня же закажу контейнер, упакую, что можно, и отдам концы. Съезжу сначала в этот Ишим... — Тебе видней, — согласился отец. — Только ты, Паша, знай: если Петюшка вернется и будет у него желание остаться здесь, мы дадим ему все — живи и учись. — И, усмехнувшись, спросил у меня: — Так ведь, воробей-пичуга? Вечером привезли контейнер — огромный металлический ящик. Упаковкой занимались все. Но диван, тумбочка, стоявшая у меня на чердаке, и кресло в контейнер не вместились. Павел Иванович, махнув рукой, сказал: — Это, Стеша, тебе, Распоряжайся как знаешь. Утром он уехал, пообещав написать, как будет складываться жизнь без тети Клавы, без сына, нелегкая жизнь мостостроителя, кочующего с места на место. Наша квартира с этого дня стала просторной, и мама сказала: — Теперь, Тимоша, и тебе место будет, Слезай-ка с чердака-то. Но мне не хотелось уходить оттуда. Когда я взбирался по скрипучей лестнице, мне казалось, что там уже поджидает меня мой друг, чтобы срезаться в шахматы. И все, что окружало меня на этой «верхотуре», напоминало о Петьке Звездине, о нашей дружбе, искренней и нерушимой. Мне некогда грустить, но я часто вспоминаю и Петьку, и тетю Клаву. Лишь иногда, задумавшись, я опускаю руки, и тогда папа шутливо говорит: — Выше голову, рабочий класс! Гляди, какую дамбищу мы наскребли! Над зеленой, заболоченной поймой, где минувшим летом мы пробирались с Петькой, в самом деле поднялась высокая песчаная гряда, Она уже вклинилась далеко в реку, притиснув ее к левому берегу, к перемычке, за которой сереют громады водосливной плотины и здания электростанции. И уже близок день, когда снимут перемычку и река кинется в сторону, затопит огромный котлован и, бурля и пенясь, зашумит в бетонном гребне плотины.
ЗАСЛУЖИЛ — ПОЛУЧИ СПОЛНА
Три дня кряду над Быстрореченском хмурилось небо. Из серых, нависших над самой рекой туч сыпался мелкий дождь. Вначале все, кажется, были рады этому дождю: пыль, мол, на дорогах прибьет, посевы на полях польет. На третий день дед Нефед, окинув взглядом горизонт, сказал: — Ах, ястри его, пора бы ему и пошабашить... — Кому, дедушка? — спросил я, наполняя тавотом масленку. — Да вот кому: ненастью. Ну, мы еще так-сяк, у нас крыша над головой. А люди на плотине? У них крыши нету. Целый день в сырости, Деда по-прежнему тревожило всё: и ненастная погода, и дела стройки в целом, и здоровье строителей. А больше всего в эти дни его беспокоила судьба Юрки Маркелова. В ближайшее воскресенье над Семеном Шкуринским и Юркой, по вине которых сгорел земснаряд, должен был состояться суд. — А вдруг припаяют этому несмышленышу годов пять - десять? — вслух размышлял дед Нефед. — Вот и считай: загинула молодость. А через кого? Приходя на снаряд, я с каждым днем убеждался, что Юрка Маркелов становится другим человеком. То он спрашивает о чем-то у Степана Ивановича, то допытывается у папы. А когда где-либо неполадка, Юрка первый бросается туда, не ожидая команды. Вероятно, в тот вечер, когда сгорел снаряд, Юрка много понял и оценил по-новому. Ведь не зря же, еще сидя в баркасе, когда мы пробивались к берегу, он просил багермейстера: «Прости, Степан Иванович... » И Степан Буравлев, конечно, давно уже все простил этому парню. Но простит ли суд? В субботу небо начало светлеть. Серые, взлохмаченные облака поползли в сторону от реки. А к полудню, в какой-то просвет между облаками, брызнуло солнце, и река вспыхнула золотистой рябью. Мне показалось, что в груди моей тоже что-то вспыхнуло, потому что стало сразу легко и весело. Потом солнце еще не раз скрывалось за тяжелыми облаками, и река потухала, но ощущение легкости уже не проходило. И я, кажется, подумал, что Юрке Маркелову простят, потому что он совсем не пара Семену Шкуринскому. „А в воскресенье было солнечно и тепло. На дорогах еще кое-где поблескивали лужи, и автобус, в котором я ехал из Быстрореченска на стройку, безжалостно разбрызгивал их, будто стремясь уничтожить последние следы ненастья. Суд заседал в том же зале, где я был в канун Первомая. Строителей, желающих послушать суд, собралось так много, что мне не удалось пробиться даже в коридор. В дверях, на крылечке, возле открытого окна — везде стояли люди. Я попробовал втиснуться между двух парней, но они так прижали меня, что я едва не вскрикнул. Пришлось дать «задний ход» и остаться на крылечке. Время от времени из зала кто-нибудь пробирался на двор, утирая лицо. — Путает этот Шкуринский. Петляет, как заяц, Все норовит свалить на этого, на парнишку-то... — На Маркелова? — Ну, ясно. А самого приперли-таки. Признал, что не раз глушил рыбу током. Видать, ловкач... — А Сашка-то Кромкин подтвердил: покупал у него рыбу. Я слушал разговоры этих людей и, кажется, представлял, как Семен Шкуринский, хитрый и изворотливый, обвиняет во всем Юрку: «Это он все подстроил, когда я уехал на берег. Да-да, граждане судьи, я не виновен. Ну, глушил рыбу, признаюсь, но ведь при этом пожара не было». Наконец на крылечке появился дед Нефед. Он тяжело дышал и вздрагивающей рукой утирал вспотевший лоб. — Вот проходимец, а! Вот проходимец, ястри его... — повторял он, оглядывая людей. Я кинулся к деду: — Пойдемте, дедушка, присядем вон там на травку, небось устали там. — А-а, это ты... — отозвался старый лебедчик. — Ну-ну, пойдем. Тесновато там, аж дышать нечем... Мы сели на траву возле самого фундамента здания, в тени. Дед, расстегнув ворот рубахи, сказал. — Нет, милок, вот сколь я живу, не видывал такого человека, как этот Семен. «Все они, говорит, — багер, Дроздов, дед Нефед и этот Маркелов — все против меня. Сами подожгли снаряд, а меня хотят засудить». — Это мы-то сожгли! Строили, строили, а потом сами же и сожгли. Надо же этакое выдумать. Но потом твой отец — он вроде свидетель — пояснил все, как положено. И про войну припомнил, и про «Электросеть», и про другое, «Не понимает, говорит, он нашего доброго слова», А насчет Юрки сказал: «Мы, говорит, просим суд отдать этого Маркелова нам на поруки, Верим, что из него будет человек», Справедливо сказал. Как думаешь — отдадут? — Не знаю, дедушка... Я ведь ничего не знаю... И как судят — ни разу не видел.., — Скорее уж бы, что ли... Я видел, что судьба Юрки Маркелова тревожит деда Нефеда. Видимо, он, одинокий старик, успел привязаться к этому непутевому парню. И в тот день, переживая не менее самого Юрки, он с нетерпением ждал окончания суда и приговора. …Суд закончился к вечеру. Мы с дедом Нефедом не слышали приговора, но я видел, как Семена Шкуринского усадили в милицейскую машину и увезли. А Юрка Маркелов шел рядом со Степаном Буравлевым и папой. Его глаза были влажны, но он улыбался. Я понял, что Маркелов будет работать на нашем снаряде.
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА С ПЕТЬКОЙ
Шел август. Теплые, солнечные дни все чаще сменялись пасмурными и ветреными, а то и по-настоящему дождливыми. В такие дни я подолгу думал о Петьке: «Добрался ли он до теплого моря? А если нет? Если там, где он застрял, такой же проливной зарядил, как у нас? Теплой одежды — никакой... » Всякий раз, возвращаясь со снаряда, я спрашивал у мамы: — Писем нет? Она молча разводила руками, что следовало понимать: «Не было и, наверно, не будет. Забыл тебя твой дружок». — А от дяди Паши? — Сказано — нету, стало быть, нету. Глупенький, разве утаила бы я! Но однажды, открыв калитку, я не поверил своим глазам: на нашем крылечке, уставившись в землю, сидел... Петька. Да, это его вихры, его осунувшееся, но крепко загорелое лицо, его вылинявшая вельветка и давно не чищенные башмаки. — Петька! — крикнул я и, не прикрыв калитку, бросился к нему. — Откуда ты? Он схватил мои руки, развел в стороны, уткнулся вихрами в мое лицо... — Вот и хорошо... — шептал я, тиская Петькины плечи. Хорошо, что ты к нам. Я не заметил, как в дверях появилась мама. — Встретились, — сказала она улыбаясь. — Теперь хоть письма не будешь с меня требовать. А то — вынь, да положь. А вечером мы с Петькой лежали на чердаке, укрывшись одним одеялом, и он рассказывал, где был, что видел и что передумал за это время. — Ты получил мое письмо? Из Ишима? — Получил, — ответил я, но умолчал о том, что его прочитал и Павел Иванович Звездин. — Ну вот, только я бросил то письмо в ящик, и поезд тут как тут! Я в вагон. Билет у меня по всем правилам. И там встретился, Тим, с очень интересным человеком. Только я присел на краешек дивана, он сразу уставился на меня: — Далек ли путь, коллега? — Нет, — говорю. — То-то вижу — вещичек у тебя не богато. Да что ты так прилепился, садись по-настоящему. Мне показалось, что он уже что-то знает про меня. И я решил перебраться в другое купе. Но, веришь, Тим, я не смог это сделать. На вешалке около него висела красивая фуражка и китель с золотыми нашивками на рукавах. Это был моряк! Я узнал, что его зовут Николаем Петровичем Загоруйко, что он возвращается домой, к морю, что в детстве он, о, целыми днями торчал на крыше хаты и рассматривал в бинокль корабли. А мать постоянно бранилась: «И дались же человеку эти пароходы, вертопрах их возьми. Ужо приди, я с тебя штаны-то спущу». Тут я не удержался и сказал, что моя мама была совсем не такая. Она никогда не ругала меня. А теперь ее уже нет, она погибла, спасая чью-то девочку. Наверно, он сразу все понял и сказал: — Давай, коллега, попьем чайку. Мы пили чай с лимоном. И тут я признался, что не могу жить без моря... Слали на одной полке. По очереди. Как приехали, Загоруйко увел меня к себе. Входи, говорит, коллега, и считай себя равноправным членом коллектива. Я вошел. Оказалось, «коллектив» состоит из одного Николая Петровича и... книг. Самых разных. Три огромных шкафа. На следующий день он куда-то пошел, сказал, чтобы я не беспокоился, а занимался хозяйством. Но в его хозяйстве, кроме книг, не было ничего. Я открыл один шкаф и ахнул; на меня глядел томик с золотой надписью «Антарктида». Сел прямо на пол. спиной к шкафу, и начал читать. Веришь, так и не встал, пока Загоруйко не вернулся. — Итак, коллега, я побывал у хороших людей, у настоящих моряков, — сказал Загоруйко. — И знаешь, что они посоветовали насчет тебя? Они сказали: «Если бы этому человеку было восемнадцать лет, мы бы взяли его к себе». А тебе, коллега, всего лишь четырнадцать. Но ты не унывай: время работает на нас. Через четыре года тебе будет столько, сколько нужно тем хорошим людям. И они возьмут тебя... А сейчас выход один: ехать к отцу. Ты знаешь, как ему тяжело? Я тоже знаю... — И вздохнул. Он часто напоминал мне об этом. А мне и так уже хотелось увидеть папу, хотелось встретиться с тобой, с ребятами. Даже Римма, этот репей, мне стала казаться какой-то другой — доброй, что ли. Потом Загоруйко сказал: — Можешь приехать сюда не через четыре года, а раньше. Как закончишь десятый, так и марш прямо ко мне. Даю слово моряка: ты увидишь еще Антарктиду! Вечером он послал телеграмму папе, чтобы не беспокоился. А я жил у Загоруйко еще десять дней. И почти каждый день мы ходили с ним в док, где стояло на ремонте его судно. Очень интересное судно, Тим!.. Ничего, через три года я буду там, Загоруйко так и сказал: «Даю слово моряка». Когда провожал меня, обнял даже, «Ну, Звездин, до свидания, Ждать буду тебя. Расти, Море любит только сильных... Если есть у тебя мечта... » Вот какого человека, Тим, я встретил в вагоне, а могло быть хуже. Верно? — Само собой. Попадись бы такой, как Семен Шкуринский Петька вскоре уснул. А я, встревоженный его рассказом, еще долго ворочался с боку на бок. И мне казалось, что я тоже побывал у моря и увидел своими глазами еще одного хорошего человека, моряка Загоруйко. Утром, как всегда, я должен был пойти на снаряд, но папа сказал, что уж коли Петюшка думает сразу же ехать к отцу, так его следует проводить. И я остался. Мама напекла ягодных пирогов и ватрушек. Я принес с огорода свежие помидоры и наполнил ими Петькин баульчик. И вот мы опять на вокзале. Под ногами тот же перрон, сухой и шершавый, как наждачный камен. Шуршат желтые листья, сбитые ветром с тополей. Нам надо бы о многом поговорить, ведь расстаемся надолго. Но мы почему-то молчим. О чем думает Петька? О днях, прожитых в Быстрореченске, или о предстоящей встрече с отцом? Или, быть может, о далеком море, о Загоруйко?.. А мне вспоминается наш старый тополь в углу двора и тихо покачивающийся «шторм-трап». Поезд, обдав нас жарким дыханием, прогромыхал перед нами, остановился. Петька сжал мою руку и, стараясь перекрыть шум, крикнул: — Я тебе напишу, когда... Дальше я не расслышал. Паровоз свистнул, Петька бросился к вагону.
ПОБЕДА
«Я тебе напишу... » Эти слова, сказанные Петькой в последнюю минуту, я вспоминал почти каждый день, и каждый день ожидал от него письма или открытки, Но проходила неделя за неделей, а от Петьки не было никаких вестей. Наш земснаряд работал дни и ночи, намывая песчаную гряду — плотину, И она, эта желтая гряда, вздымалась все выше и все дальше вклинивалась в реку. Когда-то тихая №, как многие думали, покорная река теперь яростно клокотала и пенилась, втискиваясь в узкий коридор, который строители называли прораном. — Шуми, не шуми, а скоро тебе, голубушка, придется покориться, — говорил дед Нефед, поглядывая с палубы на вскипающую реку. — К Октябрьской, говорят, перекрытие намечено. Из областного центра, из нашего Быстрореченска и окрестных поселков каждый день приезжали люди, чтобы помочь строителям подготовиться к штурму реки. А мне предстояло оставить земснаряд и возвратиться в школу: приближалось 1 сентября. Не хотелось уходить со стройки в это горячее время, но папа твердо сказал: — Команда подана, воробей-пичуга — выполняй! — И потом, как всегда, добродушно добавил: — Весной снова придешь. Теперь уж ты, считай, наш! — Так без меня же перекроете... — Ну и что! Твоя доля в это дело уже вложена. А когда начнется штурм, приедешь, поглядишь. Скрепя сердце я согласился. На первом же уроке мы вспомнили о Петьке, а в перемену Оська даже накричал на меня: — Эх ты, друг-товарищ, отпустил Звездина! Мы бы с ним сей ас показали, на чем земля крутится... Что я мог ответить на это? Я даже не знал, доехал ли Петька к отцу. …Однажды — это было в конце октября — после трехсуточного отсутствия отец вернулся домой. И на его лице, усталом и заросшем колючей щетиной, я прочел не то, что называется растерянностью, но тревогу. — Пап, ну как, перекрыли? — Эх, сынок, — вздохнул отец, опускаясь на стул. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Вечером нынче понтонный мост, с которого думали камень в воду сбрасывать, начисто смело. Баржи, как спичечные коробки, выбросило. — Вот какая она... — удивился я. — А все говорили: тихоня — наша река, в момент ее обуздают. Как же теперь? — Будут искать другое решение. Инженеры у нас толковые, найдут способ ее усмирить... Беда-то в другом: зима не ждет. На реке появилось «сало», — ледок, а это нехорошо... Этой же ночью на дворе разыгралась пурга. Я слышал, как отец, шлепая босыми ногами по полу и не зажигая света, ходил от окна к окну и говорил: — Ах ты, окаянная сила... Этого еще не хватало! Ты гляди, гляди, как она разгулялась! За окном яростно насвистывал ветер, стены нашего дома порою, кажется, содрогались. Я слушал эту невеселую музыку и представлял, что творится там, на реке, где стоят земснаряды, где люди приготовились для решительной схватки. Отец то ложился в постель, то снова вставал, и мама шептала: — Дима, спи ты, пожалуйста... Ведь утром на работу, а ты нисколько не отдохнешь... Наконец он не выдержал, включил свет, торопливо оделся, сунул за пазуху краюху хлеба и хлопнул дверью. А до рассвета было еще далеко, и на дворе по-прежнему бесновался ветер. Помню, мы с Петькой не раз мечтали о подвигах. И нам казалось, что подвиг возможен лишь в горячей схватке с врагом или в поединке с ледяными ветрами Антарктиды — не меньше! Но вот что я увидел у нашей реки, где строился гидроузел. Это было на третий день после того, как отец ушел из дому ночью. Дождь, холодный, вперемешку со снегом, хлестал в лицо. И ветер, злой, пронизывающий до костей. А люди трудятся. По неширокой каменной гряде, теряющейся в пурге, рыча, проносятся самосвалы, груженные камнем и бетонными кубами. Я хотел пробраться туда, где эти многотонные кубы сбрасывают в реку, но меня задержал человек с флажками — не то регулировщик, не то милиционер: — Нельзя! Там, браток, тесно и без тебя. Оказывается, люди работали третьи сутки подряд, не уходя домой! И их хлестали дождь, ветер, снег. Разве это не подвиг! Река, наконец, сдалась. Это произошло в ночь на четвертое ноября. Вечером, закончив уроки, я выбежал к перекрестку дорог в Быстрореченске, чтобы на какой-нибудь попутной машине добраться до стройки. Сгущались сумерки. Машины, как на грех, не шли. Холодный ветер пробирался под мое пальтишко, но я упорно ждал, всматриваясь вдаль. И вдруг откуда-то этот ветер донес знакомую песню: До свиданья, мама, не горюй, На прощанье сына поцелуй... Мне показалось, что это поет Петька Звездин. Да нет, конечно. Откуда бы он появился? Я обернулся. Ко мне приближался, четко отбивая шаг и напевая, человек в форменной одежде, какую носят учащиеся ФЗО. Черная куртка, перехваченная ремнем с блестящей пряжкой, шапка-ушанка, подвязанная под подбородком. Нет, это не Петька... И все-таки кто-то из наших ребят. В сумерках я не мог разглядеть. До свиданья, мама, не горюй, не грусти, Пожелай нам доброго пути... Когда он подошел, я даже вздрогнул от неожиданности. Это был Толька Шкуринский. — Вечер добрый, Дрозд! — сказал он, весело ухмыляясь. — Или не узнаешь? — Здравствуй. И то не узнал. Гляди, как ты преобразился... — Вижу — лететь куда-то собрался? — Лететь. На стройку. Да вот машин что-то нет. А ты? — У матери был... Живу я, как ты должен догадываться, в общежитии. Бати нет, сам знаешь... в лагере. А ей скучновато. Вот и хожу кое-когда. Передай, Тим, привет и мое спасибо твоему бате. — За что? — невольно вырвалось у меня. Я вспомнил день, когда судили Семена Шкуринского, Толькиного отца, вспомнил, что папа выступал на суде далеко не в защиту Семена, а наоборот, и подумал: «Видно, спасибо твое, Анатолий, понимать надо иначе». Но Толька, дотронувшись до моего плеча, негромко сказал: — Помог он мне здорово. Не хотели в школу принимать. «Полностью, говорят, укомплектовались». И ни в какую! Наверно, узнали, что отца моего посадили. А может, и в самом деле набор закончился. И тут встретил меня твой батя, совсем случайно. Я ему так и бухнул: «Отца, говорю, согнали со свету и мне никакой дороги» Он послушал меня, сказал, чтобы я обождал, а сам туда, в школу, наверно, к самому директору. Не знаю, что он там говорил, но вышел оттуда и смеется: «Иди, говорит, примут. Да гляди, учись так, чтобы мне за тебя краснеть не пришлось». Я слушал Тольку, а мимо прошла и одна, и вторая машина, и рука моя не вскидывалась вверх, чтобы попросить задержаться. — Так не забудешь, Дрозд? — повторил Толька. — Привет и спасибо. И скажи, что я его не подведу, можете быть спокойны. Я почувствовал, что грудь мою начала распирать радость. Я рад был за Тольку, который наконец-то сумел оценить по справедливости все. И я сказал: — Тольк, знаешь что? Пойдем, Тольк, на стройку. Вместе. Там нынче будет такое, что ахнешь! Он задумался. А я продолжал повторять: — Поедем. Это же бывает один раз. И он согласился. Но попутные машины, как назло, не проходили. Мы пошли пешком. К берегу, где шел штурм, мы добрались ночью. Темноту над плотиной рассеивали яркие прожектора. Каменная гряда, как иззубренный в сече клинок, разрубила реку надвое. Но там, у левого берега, еще шумел стремительный поток. И по этому каменному клинку бежали тяжелые самосвалы, груженные камнем и тяжелыми блоками из бетона, чтобы весь этот груз сбросить и закрыть наглухо последнюю брешь. Мы остановились. И, кажется, на какое-то мгновение остановилось на берегу все — самосвалы, люди, краны, бульдозеры. Где-то грянул оркестр. Кто-то крикнул; — Ура, товарищи-и-и! Над рекой понеслось могучее, как ураган, «ура». Люди, стоявшие там, где каменная гряда соединялась с противоположным берегом, бросились навстречу друг другу и начали обниматься. Мы кинулись в эту свалку. И тоже крича» ли «ура! » И тоже обнимались, тузя друг друга по бокам. Наверное, тут были все строители. Вот мой отец. Он оброс колючей бородой, под глазами темные впадины, но весь он светится радостью. Вот Степан Буравлев и рядом с ним Катя Смышляева — маленькая, как мальчишка, и проворная. Вот Юрка Маркелов и дед Нефед. А невдалеке от нижнего бьефра, светя прожекторами, стоит земснаряд, как боевой корабль, готовый к сражению. — С победой, товарищи! - кричит Буравлев. И мы вместе с Толькой, будто Степан обращается к нам, отвечаем! — С победой! Ура-а-а! У левого берега, освещенное прожекторами, виднеется здание станции и бетонный гребень плотины. Над новым Быстрореченском, над рекой, над черной ночной далью светятся тысячи огней. И мне кажется, что это уже огни нашей первой в Сибири ГЭС, в которую вложена частица и моей души. …Прошла зима. Но обещанного Петькой письма я так и не получил. Более того: отправленная ему открытка возвратилась с надписью: «Адресат выбыл». Прошли еще две зимы. И весной, закончив десятый класс, я поступил на тот же земснаряд, где работал мой отец. Я уже имел специальность электрика. И вот в эту-то весну я получил телеграмму; «Принят в мореходное училище тчк Загоруйко сдержал cвое слово тчк Привет П. Звездин».
|
|||
|