Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 3 страница



Но Вьюрков не смутился. Он видел, что уловил как раз то, что было нужно. Когда разговоры кончились, и все начали расходиться, уполномоченный подошел к нему и сказал:

- Попрошу вас завтра зайти ко мне.

Обычно, приезжая на фабрику, Василий Михайлович бывал у Вьюркова и ужинал в его семье. И на этот раз, простившись с уполномоченным, Вьюрков хотел пригласить Василия Михайловича и уже двинулся было к нему, но увидел, что он не хочет замечать его и разговаривает с другими. Вьюрков немного помялся, стал давать указания своим подчиненным и, не прощаясь, вышел с ними.

На другой день Орехов пошел в уездный партийный комитет. Секретарем комитета был сытый, сравнительно молодой человек. После революции он работал в зданиях партийного комитета и исполкома электромонтером и, числясь рабочим, к окончанию гражданской войны вступил в партию. Он рос, поднимаясь по карьерной лестнице: кончил партийную школу, состоял в инструкторах, заведывал отделом, был третьим, потом вторым, наконец первым секретарем комитета. Это был уверенный в себе, обходительный и вместе с тем властный, довольно развитой и неглупый партийный чиновник.

Орехов рассказал, как восстанавливается работа на фабрике. Но секретарю, по-видимому, было важно, чтобы Орехов не пытался перекладывать с себя ответственность за фабричные дела. Поэтому он не стал разбираться, а только сказал:

- Имей в виду, Орехов, - это лишь проба сил. Надо готовиться к серьезной борьбе.

Орехов пришел не за такими указаниями, поэтому он потупился и недовольно помолчал. Он считал, что уездный комитет должен помочь развернуть кампанию по прославлению хорошо работающих и много зарабатывающих рабочих. По его мнению такая кампания была необходима, а для уездного секретаря могла бы оказаться выигрышным делом.

Только что приехавший из Англии Белев пришел в Центральный Комитет. Бороду он обрил, усы у него были подстрижены по-английски. Он поднялся к Воробушкину. В гражданскую войну оба они служили в одном полку, оба дослужились до командования батальонами, потом Белев стал командиром полка, а Воробушкин - его ближайшим помощником. Затем оба были командирами полков в одной и той же дивизии. И тот, и другой не умели проявлять дружескую теплоту, но все же чувствовалось, что они привыкли друг к другу. Воробушкин не сразу узнал вошедшего в его кабинет Белева, а когда узнал, заулыбался:

- Без бороды-то я - было и не признал. Ну, садись, англичанин!

Посмотрели друг на друга, еще раз улыбнулись. Потом Воробушкин спросил:

- Ну, как там?

- Ну как, живут, как жили.

Более подробно Воробушкин расспрашивать не стал, а Белев, чтобы не сказать лишнего, сам рассказывать тоже не решился.

- Ты совсем?

- Да. Надоело. Семья здесь, квартиру стережет, а я, как на фронте. И, знаешь, живешь, как вор или как беглый: и они следят, и наши следят. Ну их к такой-то матери.

- Ну и где же?

- Во Внешторге. Начальником Управления.

- Ну это хорошо. Белев. Это хорошо. Знаешь, как нам свои люди нужны!

- Да. А то наняли волка в пастухи, а лису в птичницы. Еще ладно - скоро заметили.

- Да я даже не про то. Этих-то мы придавим. Сколько их?! Но ты понимаешь, нельзя социализм чужими руками строить. Член партии у меня весь на виду, некуда ему деться. А эти... Помнишь, вот на войне - офицеры ведь вроде как и умирать вместе с нами шли, а что думали, о чем думали, кто их знает. Опасный народ. Везде нужны свои люди. Обязательно свои.

- В партию-то к нам тоже чужие проникают.

- Будем чистить. Сейчас в партии начали много болтать. Много болтают. Распоясались, критиканов развелось - страсть. Ну мы им покажем, куда они клонят. Покажем, кто из-за их спины выглядывает. Шахтинский-то процесс - это только начало.

Белев понимающе посмотрел на него и сказал:

- Да-а...

Вскоре после шахтинского процесса управление промышленностью стало перестраиваться. Тресты с их хозяйственной самостоятельностью начали заменяться учреждениями чиновничьего типа. Василий Михайлович говорил:

 

- 26 -

- Теперь хозяином стал столоначальник. Пойдет " исспрашивание" и согласование! Раньше ему работалось легко и весело. Он как бы парил на широких крыльях. Быстро находил верные решения, шутил с людьми, все ему удавалось, и все ладилось. Теперь же ему казалось, что не только не стало крыльев, но даже идти не было сил. Приходилось как бы ползти по земле с перебитыми ногами.

Каждое утро у переполненных трамваев он скакал, стараясь схватиться за ручку и повиснуть на подножке. В учреждениях, в больших, неприспособленных для работы комнатах, сидело множество служащих. Каждый кричал по телефону, и к каждому приходили люди, громко что-то обсуждали и спорили. Как только Василий Михайлович появлялся, его уже звали к телефону:

- Готова справка для Ивана Васильевича?

- Да, мы вчера дали!

- Господи! Да это ж не та! Ему к Арону Моисеевичу идти. Давайте скорей. По телефону, сейчас.

Едва заканчивали передавать наспех нахватанные цифры, как опять уже звонили из другого вышестоящего учреждения. Там готовился спешный доклад в правительство, и тоже нужны были разные сведения. Тут же приносили бумаги с распоряжениями начальника написать туда-то, составить справку для того-то, дать заключение по письму такого-то, и так - весь день.

На Вязниковской фабрике готовились к проведению рекорда ткачих. Выделенные для этого станки приводились в порядок, ремонтировались и проверялись с особой тщательностью. Проходя мимо них, одна из самых лучших старых ткачих, которая за свой тихий, покорный нрав, несмотря на возраст, называлась Пашей и даже Пашенькой, сказала:

- Видать за ум взялись. Станки для нас в какой порядок приводят!

Ее подруга, горластая тетка Дарья, хмыкнула:

- Ты, Пашенька, вроде и умная, а как дите. Ты думаешь твоего поту пожалели? Это -ударный самопожертвенный труд на кино снимать будут! А из тебя поту, знаешь, сколько еще выжать можно? Ведрами!

Новый секретарь фабричной ячейки тем временем подбирал кандидатов в ударницы. Была, как-будто, очень хорошая молодая ткачиха - комсомолка, но оказалось, что у нее есть родственники-кулаки. Другая тоже подошла бы, но кто-то видел, что она бывала в церкви. Председатель фабкома хотел выдвинуть свою сестру, но секретарь сказал, что могут пойти разговоры. Была и еще одна во всех отношениях подходящая девушка, но фамилия ее была Хренова, и секретарь побоялся, что появятся разные насмешки. После долгих переборов остановились на Маше Голубевой и Кате Грибановой. Правда, Маша ткачихой никогда не работала, а выполняла обязанности технического секретаря в комсомольской ячейке, но обучить ее еще можно было успеть. Катя уже некоторое время работала ткачихой, и хотя собиралась уходить с фабрики учиться, но была известной комсомольской активисткой и, вообще, могла показать себя, как надо. Уездный комитет утвердил ту и другую, и обеих передали Паше на обучение.

Директором теперь был новый партийный товарищ. Каждое утро он сам приходил к станкам, на которых работала Паша с ученицами, и говорил:

- Здравствуйте, Прасковья Тимофеевна! Ну, как успехи?

- Да что. Учатся. Ведь не на директора. Всякий может. Но из-за соседнего станка с челноком в руках выходила тетка Дарья. С ее привычкой проявлять себя криком, она сразу же взрывалась:

- Ишь, узнал гдей-то, что Тимофевна. Раньше и не кивнет, а теперь Тимофевна. Понадобилась, чтоб этих сикух в героини вывести?! Тимофевной стал! А что сама за пролитый пот свой рабочий она главный герой - до этого дела нет. Лишь бы эти паршивки вокруг станка научились на каблучках своих не боясь ходить да самопожертвенный труд на кино показывать! Ух, ты, паразит рабочего класса! Секретарь ячейки, идя за директором, пробурчал:

- Убрать бы ее куда-нибудь!

- Ничего. На собрании пусть выступит. Все будет в порядке.

Подготовка заканчивалась, и девушки под присмотром Паши, помощников мастеров, заведующего ткацкой и трестовских инженеров начали работать на подготовленных для них станках. Станки были в прекрасном состоянии, пряжу подобрали крепкую, ровную, и работа шла почти без обрывов и остановок. Очень быстро девушки научились работать сначала на четырех, потом даже на шести станках. Через неделю заведующий ткацкой сказал директору:

 

- 27 -

- Давай кончать. У меня уж этой пряжи не остается. Вызывай из газеты, сфотографируем, и надо устраивать собрание.

В газетах напечатали обращение Маши Голубевой и Кати Грибановой ко всем ткачихам, в ткацкой установили юпитеры, девушек снимали у станков, потом большим планом, улыбающихся, с челноками в руках, потом над книжкой за столом.

После смены было общее собрание в рабочем клубе. Сначала выступил директор. Он сказал, что производительность труда - самое главное, что хозяева теперь - сами рабочие, что месяц назад к нему пришли простые рабочие девушки, комсомолки Маша и Катя, что рабочая совесть этих девушек заставила их перейти сначала на четыре станка, потом на шесть, что за неделю они выработали столько, сколько обычно вырабатывают за месяц, и что заработок их повысился вдвое.

После директора слово предоставили Маше Голубевой. Она вышла на трибуну. Ей очень хотелось выглядеть и говорить, как это делали ударники, которых показывали в кино и печатали в газетах. Но на нее направили свет юпитеров, защелками фотоаппараты, она смутилась и некоторое время не могла ничего сказать. Наконец, справившись с волнением, она начала говорить выученную речь. Тут на сцену увесистой походкой вошел опоздавший секретарь уездного комитета. В президиуме начали вставать, здороваться, уступать место, усаживать его и Маша опять замолчала. Усевшись, секретарь кивнул ей, чтобы она продолжала, и она, торопясь и пропуская слова, сказала то, что было заготовлено. Вслед за ней такую же речь сказала Катя.

Потом председатель объявил:

- Слово от старых кадровиков имеет товарищ Хлыстова.

На трибуну поднялась тетка Дарья.

- Дорогие товарищи. Тридцать лет простояла я за станком. Он мне моих деток роднее. И вот все думала: ну, помирать буду, кому свой станок родной передам? И ведь выросла смена. Выросли доченьки наши рабочие. Выросли Маша и Катенька. Есть кому из наших мозолистых рук в молодые мозолистые рученьки наши родные станочки передать. Низкий поклон тебе за это, Машенька, низкий рабочий поклон тебе, Катенька.

А кто вырастил нам смену такую? Все он, родной наш отец, товарищ Сталин вырастил. Его это детки. Он позаботился. Слава ему за это. Наше рабочее спасибо ему за это. Да здравствует он на многие лета!

Речь ее понравилась. Ткачихи, толпившиеся позади рядов, говорили:

- Вот тетка Дарья дает!

- Как складно-то!

- Как и не сама, а по газете читает!

- Как молитву!

Через две недели на фабрике начался пересмотр норм.

 

5.

Весной 1929 года начались аресты инженеров. Сначала брали по-одному. Каждый арест пугал, но прежде всего удивлял. Старались догадаться - за что? Делались предположения - не сказал ли чего-нибудь, или нет ли родственников заграницей, или, может быть, в прошлом он состоял в социал-демократах или эсерах. Всем казалось, что для ареста обязательно должны быть какие-нибудь причины.

Но вскоре сажать начали целыми группами. Вот поползли слухи о том, что в Теплотехническом институте арестовали всех вместе с директором профессором Рамзиным. Рамзина московские инженеры терпеть не могли. Это был молодой, способный, но очень беззастенчивый и грубый карьерист, сумевший быстро приспособиться к советским порядкам и вылезти на самые верхи. Об его аресте говорили со злорадной ухмылкой, но странным было то, что вместе с ним взяли и множество лучших инженеров и профессоров-теплотехников. Начали было предполагать - не собирались ли они все вместе, не рассказывали ли анекдоты, а, может, кто-нибудь донес. Но как могли собираться с Рамзиным люди, которые даже не подавали ему руки?

Аресты пошли по специальностям. Сначала арестовывали всех самых известных энергетиков. Потом начались аресты и в других отраслях. Каждым утром узнавали, что посадили таких-то и таких-то. В начале 1930 года начали подряд арестовывать текстильщиков.

 

- 28 -

Василий Михайлович находился в ожидании неотвратимой беды. Приходя домой в переодевшись, он, как бы между прочим, рассказывал, что ночью опять взяли того-то и того-то, но хотя это говорилось между прочим, было видно, что только об этом он и думал.

На службе он узнавал, что взяли еще четверых или еще пятерых. Про себя он молился: " Ох, пронесло бы! " Начальство избегало говорить с инженерами об арестах. Но как-то Григорий Иванович вызвал его и, многозначительно поглядев, сказал: " Кигин показывает, что ткацкую-то строили с вредительской целью. Станки стоят, а затратились на новую фабрику! " Василий Михайлович пошел к себе, посчитал и, замерев от ужаса, увидел, что бездействующих станков, в самом деле, могло хватить, чтобы вырабатывать все, что дает теперь новая фабрика. Но тут же он вспомнил, что все это десятки раз обсуждалось, что об этом говорили, спорили, но надо было выпускать продукцию для экспорта и для обороны, а бездействовали только узкие станки, которые делать этого не могли. Все было жевано-пережевано и строить решали не вслепую, а потому, что иначе было нельзя.

- Как же он показывает?! Ведь он-то помнит! он не мог забыть! "

Через несколько дней опять брали кого-нибудь.

- Господи, может теперь остановятся! Надо же кому-то работать!

Дома, когда время приближалось к полуночи, начинал прислушиваться. Вот во дворе зашумел автомобиль. Уже начав было раздеваться, он выходил в прихожую и ждал звонка. Но, по-видимому, приходили в другую квартиру. На другой день становилось известным, что в соседнем корпусе взяли еще троих. Проходило еще несколько тягостных дней.

Наконец, 22-го апреля в первом часу ночи, когда он уже пошел в спальню, в дверь позвонили. Вошел грузный мужчина в кепке и штатском пальто, за ним солдат с револьвером наготове и дворник. Вошедший дал прочитать ордер, осмотрелся, снял пальто и, оставшись в военной форме, прошелся по квартире. Это был пожилой молчаливый латыш, очевидно, понимавший, что от него требовалось привезти человека, а не искать неизвестного чего. Он открыл платяной шкаф, неуклюже порылся в вещах, потом, пройдя в кабинет, уселся за письменный стол и, не сдержавшись, стал зевать. Справившись с зевотой, он открыл ящик, но заинтересовался совой на чернильнице, пододвинул ее и стал рассматривать. Заметив, что на него смотрят, он отодвинул сову и недовольно начал перебирать бумаги. Потом опять зевнул, встал, подошел к книжному шкафу, с видимым затруднением потрогал корешки книг, взял одну, распустил ее веером и потряс, еще потряс также две-три и, снова зевнув, оставил в покое. Тут он увидел, что солдат в дверях стоит все еще с револьвером в руках и буркнул ему:

- Чего? Убери!

Скучающе он прошелся по столовой, посмотрел на бабушкин портрет, постучал пальцами по стенам и затем спросил:

- Где портфель с деловая бумага?

Ему подали. Он сел за обеденный стол, положил рядом с собой портфель, потер лицо и молча стал писать протокол.

Все было кончено. Отец сидел с нами, но уже вырванный из нашей жизни, лишенный возможности самостоятельно ходить, разговаривать, брать, что ему нужно. Он был схвачен силой, против которой асе были беспомощны, и находился теперь в ее власти.

Латыш тер глаза, с трудом вписывал в протокол фамилии, затем записал, что при обыске изъяты " две папки с разная переписка" и сказал:

- Собирайтесь.

Потянулись дни, потом недели, потом месяцы. Среди знакомых не осталось почти ни одной семьи, в которой не было бы арестованных.

Через некоторое время стало известно, что отец - в Бутырской тюрьме и что по утрам там дают справки. С первым трамваем мама поехала туда. У тюремных ворот стояла огромная толпа женщин, загораживавшая улицу. Трамваи отчаянно звонили, с трудом проталкивались, но женщин становилось все больше и больше. Толпа молчала. В 7 часов железные ворота открыли и все, обгоняя друг друга, хлынули в тюремный, огороженный высокими бетонными стенами, двор. Двери в приемную еще были закрыты, наконец, их распахнули, и все женщины бросились к справочным окнам. У них образовались длинные очереди. Когда мама отстояла свою очередь, ей сообщили, что отец здесь, но что ни свиданий, ни передач не разрешается.

И так каждый день - с раннего утра к тюремным воротам, и каждый день один и тот же ответ - не разрешается. Мама отстояла ночь, чтобы попасть на прием к председателю Красного Креста Пешковой. Та сказала:

 

- 29 -

- Обратитесь к прокурору.

Мама добилась приема у прокурора. У него не оказалось ни дела моего отца, никаких справок о нем. Он сказал:

- Идет следствие. Окончится - тогда будет известно.

Она заставляла ходить меня к влиятельным людям: " надо же хлопотать".

И каждый день с первым трамваем опять и опять к тюремным воротам, потом - в очередь к тюремному справочному окну. Так тянулось около 10 месяцев. Наконец разрешили передачу. Мама прибежала домой, чтобы кое-что собрать и отнести. Казалось, что-то сдвинулось к лучшему. Ведь мы еще ничего не понимали. Счастьем была расписочка: " Получил, Зубчанинов".

Но через две недели на темной, пахнущей карболкой стене появился длинный список. Вокруг столпились женщины, кто-то вскрикнул. Мама протолкалась, стала своими близорукими глазами разбираться там. Шли фамилии и за ними - " к расстрелу с заменой 10 годами заключения", опять - " к расстрелу с заменой" и опять... И вдруг: " Зубчанинов В. М. - к расстрелу с заменой 10 годами заключения".

Мама с трудом дошла до дома и, бросившись на постель, зарыдала. Это был взрыв накопившегося перенапряжения. Я единственный раз видел как рыдает моя мать. Потом она заболела. Она утверждала, что у нее ничего не болит, но целыми днями лежала с широко открытыми глазами. Ничего не ела. По ночам мы видели, что она сидит в столовой, подперев голову руками и не спит. Ее постоянная, не сдерживаемая раздражительность, всегда приписывавшаяся свойственной ей нервности, заменилась полным безразличием ко всему, что происходило вокруг. Я нашел опытного невропатолога, который установил острую форму истерии. Стали давать лекарства, уговаривать хотя бы понемножку кушать, заставляли принимать снотворное. Жизнь, хотя и медленно, стала возвращаться к ней.

Я в то время работал экономистом по разработке генеральных перспектив развития льняной промышленности. После ареста отца меня начали сторониться, хотели вычистить, но пришла директива - молодежь не только не трогать, а противопоставлять ее прежним специалистам, опираться на нее и выдвигать. Меня перестали бояться.

К концу лета стало известно, что все арестованные были вредителями. Мой начальник собрал " перспективников", в том числе и меня, и рассказал, что арестованные в своем вредительстве сознались, дали показания - в чем оно заключалось и какими мерами осуществлялось. Теперь ставилась задача разработать планы ликвидации последствий вредительства.

Мне дали копию показаний одного из бывших руководителей льняной промышленности Александра Александровича Нольде. Я знал его раньше. Это был умный, образованный, ироничный человек. Но его показания были выдержаны в трафаретно-газетном стиле. Было очевидно, что они писались под диктовку.

Надо сказать, что в мировом хозяйстве льняная промышленность тогда вытеснялась более выгодными отраслями текстильного производства - джутовой и хлопчатобумажной. Но в Советском Союзе своего джута не было, а хлопка не хватало. Поэтому предпринимались большие усилия для развития льняной промышленности. Нольде все это знал, но вынужденный признаваться во вредительстве, он, очевидно, решил, что, пожалуй, наиболее правдоподобной версией будут действия по развитию не выгодной льняной промышленности. Он писал, что, вступив в сговор с бывшими хозяевами, он изо всех сил старался тормозить строительство джутовых фабрик и вкладывать деньги в убыточные льняные фабрики. На эти деньги, согласно его расчетам, можно было бы построить много прибыльных джутовых фабрик, так что народное хозяйство оказалось в убытке. В заключение опять-таки в стиле газетного клише он раскаивался в своих действиях, заявлял, что шел на них будучи связан со старым миром, и обещал порвать с ним и посвятить остаток жизни служению народу.

Я взорвался. Побежал к начальству и с молодой горячностью заявил, что уж если было вредительство, то оно заключается в этих раскаяниях. Ведь если бы строили джутовые фабрики, то стране пришлось бы покупать сырье за границей, и ее зависимость от капиталистического мира оказалась бы еще большей, чем до революции.

Через месяц мне опять дали показания того же Нольде, но в новой редакции. Начиналось оно теми же раскаяниями, но затем шло описания вредительства, которое теперь заключалось уже в том, что по сговору с бывшими хозяевами вкладывались деньги в джутовую промышленность, создавалась зависимость от импорта, и развитие льняной промышленности, у которой была сырьевая база, - задерживалось. В заключение осозна-

 

- 30 -

валась тяжесть преступления и т. д. Все было понятно. Но от того, что ложь была очевидной, дело не менялось.

Вдруг нашу знакомую Ольгу Владимировну Ливанову вызвали в ГПУ. Ее провели к Наседкину, старшему следователю по делу текстильщиков. Потом я в подробностях узнал биографию этого человека. Это был сын протоиерея. В гимназии он учился легко, хорошо пел, отличался приветливым и покладистым нравом и всем нравился. Но в 14 лет понял, что с его поповским происхождением все дороги для него закрыты. Это было в 1920 году. Он сбежал, и, как беспризорник, пристал к чекистской воинской части, которая прочесывала Крым. Став воспитанником полка, он быстро превратился во всеобщего любимца -был запевалой, рассказчиком и жадно хватался за самые рискованные поручения, стремясь во что бы то ни стало выделиться. Он ходил в отчаянные засады, учился выслеживать, узнавать то, чего узнать никто не мог, и не гнушался ничем. Когда потребовалось расстрелять двух дезертиров, а назначенные для этого солдаты заколебались, он вызвался один исполнить приговор. Пошел и застрелил парней.

Теперь, в качестве старшего следователя, он тоже хотел делать что-нибудь такое, что другие не могли. Заставлять подследственных сознаваться было делом нехитрым. " Это каждый финкельштейн может", - думал он про себя. Он достаточно хорошо понимал, что этим чистосердечным признаниям никто не верит. И вот он хотел показать, что он-то, в отличие от других, может не только добиться признаний в совершении преступлений, но и находить фактические подтверждения этих преступлений.

Муж Ливановой, бывая за границей, имел неосторожность положить в банк небольшие деньги. Наседкин по каким-то намекам догадывался об этом и считал, что если бы он смог получить документ, подтверждающий это, он сумел бы не только признаниями, но и вещественными доказательствами обосновать, что инженеры за вредительство получали деньги от иностранцев. Но Ливанов не сознавался.

В разговоре с Ольгой Владимировной, у которой было трое маленьких детей, Наседкин постарался проявить все свое умение располагать к себе людей. Он сказал, ссылаясь на вымышленные показания ее мужа, что за границей у них лежат деньги, которые он может перевести для нее на Торгсин, если она принесет ему банковскую книжку. Хотя Ольга Владимировна не имела представления об этих деньгах, она пообещала поискать.

Наседкин чувствовал, что он получит эту банковскую книжку. Потом ее отдадут Ягоде. Ягода на самых верхах будет показывать ее, как неопровержимое доказательство полной правдоподобности полученных в ГПУ признаний. И, конечно, Ягоде скажут - кто сумел обнаружить и получить это доказательство. Через несколько дней Ольга Владимировна позвонила и сказала, что нашла книжку. В дальнейшем именно это решило судьбу Ливанова, а Наседкин пошел вверх по службе.

Примерно через год после начала арестов в газетах было опубликовано пространное сообщение о том, что ГПУ раскрыло могущественную контрреволюционную партию, члены которой в Советском Союзе руководили всеми отраслями народного хозяйства и вредили в них, чтобы свергнуть Советскую власть и создать свое правительство во главе с Рамзиным. Эта партия была названа Промпартией. Она якобы успешно действовала за спиной господствовавшей в стране двухмиллионной Коммунистической партии, и никто этого не замечал.

Вскоре после этого начался открытый процесс Рамзина и нескольких других инженеров, отобранных из числа многих тысяч арестованных. Суд происходил в Доме Союзов. Я сумел получить билет на то заседание, на котором с обвинительной речью выступал Верховный прокурор Крыленко.

Скамья подсудимых была ярко освещена для киносъемок. С самого края сидел профессор Рамзин. Он явно позировал для кино. За ним - старик Чарновский, дальше, прикрываясь от сильного света, в черных очках - Федотов и еще дальше другие подсудимые. Крыленко с наигранным негодованием описывал ужасы вредительства. Когда он патетически возгласил: " и вот они собирались свергнуть... ", Чарновский покорно признавший себя виновным, не смог удержаться от усмешки.

После судебного приговора, все остальные арестованные уже без суда были приговорены к максимальному тогда десятилетнему сроку заключения. Нескольким осужденным почему-то дали только по пять лет. Ливанова расстреляли.

Перед отправкой отца в лагерь нам разрешили свидание с ним. Мама с раннего утра заняла очередь в тюрьме. Когда мы с братом, часам к 9-ти, приехали, то в огромной комнате ожиданий народу было так много, что даже стоять было трудно. Здесь были

 

- 31 -

преимущественно пожилые женщины и молодежь вроде нас - дети арестованных. Около 10 часов вошел тюремный надзиратель и стал выкликать по фамилии и называть номера окна, через которые должен был происходить разговор. Когда мы подбежали к названному нам окну, то оказалось, что оно отделено от противоположного окна, у которого стоял отец, полутораметровым проходом. По этому проходу ходили надзиратели. Времени на свидание давалось 15 минут.

Отец очень сильно похудел, он был острижен наголо, чувствовалось, что он хочет за 15 минут сказать нам обо всем, что он пережил и передумал. После первых восклицаний и вопросов о здоровье, он сказал:

Что бы вам ни говорили, вы должны знать, что я... Тут голос его задрожал, и он замолчал, чтобы не заплакать. Это было так тяжело видеть, что и я, и брат закричали:

- Да мы это знаем! Это все знают! Не надо!

- Нет, я должен сказать. Наверное, мы больше не увидимся.

Голос его опять задрожал от слез, и он выкрикнул:

- Я ни в чем не виноват! Ни перед людьми, ни перед правительством!

Стараясь перекричать страшный шум в зале, я крикнул:

- Не надо! Мы все знаем!

Отец взял себя в руки и начал успокаиваться. Я выкрикнул давно подготовленный вопрос:

- Скажи лучше, кто все это подстроил? Кого бояться?

Он задумался. Потом усмехнулся и очень серьезно сказал:

- Разве это кто-нибудь один делал? Никакой паршивец не смог бы.

Потом в общем шуме уже трудно было говорить, мы кричали о том, что дать в дорогу, что присылать. Он хотел что-то сказать, но только прокричал:

- Лишь бы тащить полегче!

Опять стали кричать о здоровье, о деньгах, а в общем о чем было говорить?! Да и докричаться было трудно. Но тут надзиратели объявили, что время истекло. По пахнущему карболкой коридору мы пошли к выходу. На улице нас ослепил солнечный сентябрьский день. Над бульварами далеко ввысь уходило чистое синее небо, на нем ярко выделялись оранжево-желтые липы, а стаи молодых воробьев кричали с такой жизнерадостной силой, что уличный шум как бы отодвинулся и гудел в стороне.

Месяца через три от отца пришло письмо.

Оказывается, его увезли в лагеря, работавшие на Кузнецстрое. Мама решила ехать туда. Ее всячески отговаривали. Но она твердо стояла на своем. Она сказала:

- Если он может жить там, значит, и я могу.

Но и проезд в район Кузнецких лагерей и жизнь там были, конечно, очень тяжелыми. Сколько суток надо было тащиться в вагоне, в котором на скамейках сидели вплотную по 4 человека, по двое корчились на верхних полках, часть народа лежало на полу - все с мешками, сундуками, большинство курило, злились друг на друга, сквернословили. А когда приехали - то куда было деваться? Как добраться до лагеря, а куда деваться там?

Но плохо ли, хорошо ли все-таки всюду жили люди. Какой-то мужичок на своей телеге довез ее до лагеря, а рядом была деревня. Мама пошла по деревенским домам. В ближайшей избе, когда она рассказала - откуда и к кому приехала - ее пожалели, дали кружку молока и пшенной каши. А хлебушка, сказали, нет. Ее приютили в углу, и она за долгое время впервые смогла улечься на лавке.

Утром пошла искать. Большущее пространство было огорожено высоким забором из двойного ряда колючей проволоки, на углах стояли вышки с вооруженной охраной. Она подошла к проходной. Там сидели солдаты и играли в козла. Она не решалась заговорить с ними. Но через проходную шел здоровый одетый в аккуратную телогрейку парень. Он производил впечатление полной независимости. Взглянул на нее, все понял и спросил - к кому? Оказалось, что это лагерный нарядчик.

- А, Зубчанинова! К старику из конструкторского бюро? Он теперь бесконвойный, ходит на стройку. И его выведу.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.