Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница



2.

Лётом 1914 г. началась война. К концу 1916 года она утомила всех. Народ начал голодать. В городе за черным хлебом становились с ночи. Цены на базарах поднялись чуть не в полтора раза.

Но фабрика выпускала полотна больше, чем когда-либо. Она выполняла военные заказы и работала в две смены вместо одной. Некоторые работницы, оставшиеся без мужей, чтобы прокормить семьи, старались отрабатывать обе смены.

Производством на фабрике руководили новые люди. Немцев, работавших здесь до войны, заключили в лагеря для военнопленных. Первое время без них было трудно, но потом для фабричных работников ввели бронирование от военной службы, и помощниками у Василия Михайловича, вместо немцев, стали работать молодые русские инженеры, прятавшиеся от войны. Вместо подмастерьев, которых мобилизовали еще до того, как было разрешено бронирование, на комплектах работали или покалеченные, вернувшиеся с фронта, или старики, давно оставившие работу, но вынужденные опять заработать сами, или совсем случайные люди.

Тем временем вековечные устои, на которых основывалась вся жизнь российского общества, под влиянием страшных напряжений, вызванных войной, начали утрачивать свою крепость. Столетиями копившееся недовольство, которое раньше проявлялось только в насмешках, злых пословицах, анекдотах и разговорах, не выходивших за пределы маленьких политических кружков, начало выливаться наружу, широко распространяться. Каждый начинал чувствовать негодность и разложение господствовавших порядков и прямо пальцем мог тыкать в гнилые места, которые уже нельзя было ни укрыть, ни запретить видеть.

В конце 1916 года даже мальчишки знали, что военный министр - изменник, что царица - немка и покровительствует изменникам, что государством управляют воры, тупи-

 

- 11 -

цы и негодяи, что сахар, несмотря на голод, продают через Персию немцам, что хлеб задерживают на складах, ждут дальнейшего повышения цен и не подвозят в города. При этом уже никто не отделял этих безобразий от царя. Он стал предметом всеобщих насмешек и пересудов.

Очень скоро положение осложнилось настолько, что словесная фронда отступила на задний план. Историю страны стал делать голод. В Петрограде бастовали крупнейшие заводы. 21 февраля 1917 года петроградские рабочие разгромили хлебные магазины. Голодные бунты начались и в других городах. Через несколько дней по всему Петрограду прошли массовые демонстрации, которые тогда назывались манифестациями. Рабочие кричали: " Хлеба! Хлеба! " Началась стрельба.

Вечером 25 февраля Государственная Дума выпустила заявление, в котором говорилось: " Правительство, обагрившее свои руки в крови народной, не смеет более являться в Государственной Думе. С этим правительством Дума порывает навсегда". Через день восстали Петроградские полки. Это была революция.

Царь приказал командующему одной из действующих армий Иванову " навести порядок". Был издан указ о роспуске Государственной Думы. Получив его. Совет Старейшин Думы постановил: " не расходиться; всем депутатам быть на своих местах". Образовался Исполнительный Комитет Думы. Командующим армиями была послана телеграмма о том, что вся правительственная власть перешла к этому Комитету. В тот же день в помещении Думы сформировался и Временный исполнительный Комитет Совета Рабочих Депутатов.

2-го марта царь подписал акт об отречении.

Сейчас уже немногие помнят первые месяцы после свержения царского режима. Было такое состояние, какое бывает в доме, где умер хозяин, который всем давно надоел своей затянувшейся болезнью, но все-таки продолжал быть хозяином, а теперь все облегченно вздохнули, сразу получили независимость, получили возможность, не оглядываясь, делать, что хотят, ходить, куда хотят, говорить с кем угодно и о чем угодно. Были освобождены политические заключенные. В Вязники с каторги вернулся социал-демократ Глотов. Его выбрали городскими головой. Немного погодя из Америки приехал бежавший после 1905 года слесарь Жуков, игравший видную роль в эсеровской организации. Эсеры составляли тогда в Совете абсолютное большинство, и его выбрали председателем уездного исполкома. Начали формироваться разные политические партии.

Вся страна была похожа на ярмарку. Люди выбились из обычной колеи, ходили, как подвыпившие, а всюду из балаганов кричали зазывалы, свистели детские свистелки, показывали петрушек, пахло вафлями и пряниками. В гимназии, на общем собрании учеников было решено - учителям не кланяться и при входе их в класс не вставать.

А между тем, несмотря на свободы, в окопах продолжало сидеть около десяти миллионов озлобленных, вооруженных винтовками мужиков. Свободу они понимали совсем не так, как уездные гимназисты. Все их устремления были направлены на то, чтобы скорее прекратить войну и не упустить землю, которую - по твердому их убеждению - они должны были теперь получить. Держать этих мужиков на фронте у власти не хватало никаких сил. Массами они утекали под видом отпусков, а так как страх перед возможными репрессиями ослабел, то вскоре они стали уходить и без отпусков: все поезда были полны дезертирами, их ловили, собирали на узловых станциях целыми отрядами, но они бежали и растекались по деревням. Было очевидно, что вся армия вот-вот сплошным потоком хлынет с фронта и затопит страну.

В городах становилось все голоднее. Свобода не избавила от постоянных перебоев с хлебом, от очередей и грабительских цен. Фабрики то и дело бастовали, народ требовал хлеба. Хозяева бросали свои предприятия и бежали.

Во главе государства стояли люди, не имевшие ясной программы действий и не владевшие ситуацией. Это были политические болтуны и дилетанты, которые в условиях парламентской демократии могли произносить героические речи, но они совершенно не годились для организации власти. Над ними смеялись. Бабья физиономия Керенского с неожиданным ежиком и бородавками, как у Дмитрия-Самозванца, его выкрики и истерические призывы " довести войну до победного конца" стали предметом издевательств и вызывали озлобление народа.

Но, как всегда, в обстановке ничем не ограничиваемой свободы и политической безнаказанности, появились дальновидные, стремившиеся к власти политики. Они понимали, что революция не завершена. Всеобщей растерянности они противопоставляли твердое стремление к захвату власти и установлению диктатуры. Крайне правые из них хотели

 

- 12 -

силою остановить разбушевавшийся поток и подавить разброд; левые, наоборот, стремились воспользоваться этим потоком, влиться в него, при его помощи захватить власть, укрепиться и заставить всех жить по своим правилам.

В октябре, когда все разваливалось и тонуло в потоке голодного стихийного недовольства и ненависти, они подхватили народные требования, выплыли на поверхность, захватили власть и сформировали собственное правительство. Но управлять разоренной страной практически было невозможно. Не было средств ни для того, чтобы накормить население, ни для того, чтобы навести порядок. Однако, не в этом заключались цели нового правительства. Любой ценой оно стремилось удержаться, укрепить свое положение и сформировать силы, способные установить в стране диктатуру.

Но вот наступил страшный 1918 год. Город голодал. С утра начинался погребальный звон - сначала в одной церкви, потом в другой, третьей... Во всех церквах отпевали покойников, сразу по два, по три, иногда по четыре. Проводив одних, начинали отпевать следующих... За день хоронили больше 20-ти человек. Это продолжалось в течение всего 1918, 1919, 1920 и частично 1921 года.

Отец был избран председателем Правления национализированной фабрики. Ему выдавали полфунта хлеба на день. Всем нам - по четвертушке.

В стране началась эпидемия тифа. Тифом заболела мама. Что было делать? Сначала источником питания стала деревня. Все пошло туда в обмен на картошку. Уходила одежда, гардины с окон, посуда, самовары. Но с весны мы начали огородничать сами. Отец до работы копал грядки. Мы, мальчишки, в течение дня таскали воду в большие кадки, стоявшие около грядок, для вечернего полива. Мама попыталась устроиться на службу. В прежнее время в городе было единственное учреждение - городская управа. Теперь все пустующие магазины, дома богатых людей, закрытые церкви, - все было занято учреждениями. Весь грамотный и полуграмотный народ писал и переписывал - был занят, как говорил Салтыков, деловым бездельем. Но у мамы это не пошло. Она не туда записывала, чиркала, портила бумагу. Пришлось искать другую работу.

Мы с братом стали разводить кроликов и выделывать шкурки. Мама, используя этот мех, шила из разных обносков шапки-ушанки, которые хорошо шли в деревне в обмен на картошку и пшено. Но вся семья уже нуждалась в одежде. На деньги, которые по привычке продолжали платить на фабрике, ничего не продавалось. В дополнение к деньгам фабрика стала выдавать работникам суровое полотно. Из него мама обшивала нас. И мы, мальчишки, и отец ходили в полотняных брюках и рубашках ее производства. Отцу для работы она сшила френч. У сапожника научилась шить из брезента башмаки. Подошвы плела из веревок.

Так же, как затоптанная трава находит силы, чтобы зеленеть и жить, так и люди, несмотря на казалось бы полное разрушение всех условий своего существования, искали и находили способы продолжать жизнь. Все стали переходить к натуральному хозяйству.

Наступил январь 1920 г. В один из дней в школе не выдали полагающейся нам четвертушки хлеба, и мы с сознанием полного права убежали с третьего урока. Бегство с уроков повторялось теперь часто, но каждый раз мы испытывали удовольствие, представляя себе, как учительница французского языка или математики входит в класс, а там -никого нет.

Пробежав по морозу и разогревшись после нетопленной школы, я первым делом сунулся в буфет - не осталось ли там чего-нибудь. Стояла посуда, пустые коробки, но съестного там не было. Побежал в чулан. Хотелось найти что-нибудь, хотя бы кусок черного хлеба. В углу стояла бутылка, в которой оставалось чуть-чуть постного масла. С каким удовольствием я проглотил эти несколько капель! Пошарив еще и ничего не найдя, я вспомнил, что отец велел отнести в исполком заявление об огородном участке. Вдруг резко, без времени завыл фабричный гудок. Что это? Я выбежал на улицу. Был солнечный морозный день. Фабрика затихла, и из ворот толпой стали выходить рабочие, но при этом они не расходились, а собирались небольшими кучками и возбужденно говорили. У ворот остановились женщины и, по-видимому, продолжая разговор, крикливо убеждали друг друга:

- Где же на четвертушку жить. Я в деревню все на картошку снесла!

- Менять уже нечего. То хоть пряжу меняли. А теперича обыскивать стали. Никогда и прежде такого сраму не было.

- Понаехали новые хозяева в кожаных куртках. У самих рыла, как у куколок, свежие. Где-то берут.

 

- 13 -

- А то, чуть что - грозят, ты контра. Того гляди - к стенке.

В другой кучке собрались слесари. Один из них говорил:

- Да мы разве против власти? Нам какая ни на есть. Не все ли равно. Был бы хлеб!

- Уж если сами дорвались, - пусть жрут. Ну ведь нам тоже с голоду не подыхать!

В фабкоме уже час шло совещание. Председатель Зубанов, записавшийся в большевики вскоре после октябрьского переворота и направленный на фабрику, пытался уговорить членов фабкома пойти убеждать рабочих прекратить забастовку.

- Товарищи. Ведь что это такое? - нож в спину пролетарской революции. Вы - члены фабкома. Надо объяснить с принципиальных позиций. Для пролетарской революции надо потерпеть. Пролетарская революция важнее временных трудностей.

Ему возражали:

- Это ты в своей ячейке уговаривай. А мы рабочий профсоюз. Мы уговаривающими быть не можем. Мы за рабочую сытую жизнь в первых рядах должны быть.

В партийной ячейке дела шли не гладко. Секретарем ячейки на фабрике был присланный безрукий солдат Ермилов. До войны он почти кончил городское училище, был грамотен, но на фабриках не работал. Сейчас он прямо сказал, что хлеба в городе нет и обещать нечего и в упор спросил - что делать? На фабрике тогда было семь большевиков: два пожилых рабочих - Голышев и Долбилкин, причастные к революционному движению еще в прежнее время, директорский шофер, одна работница, назначенная теперь заведы-вать материальными складами, молодой электромонтер, Зубанов и секретарь.

- Ну что делать, товарищи? - Шофер сразу предложил: - Выловить контру. Это в первую очередь. Остальные сами глупости бросят.

Наступило молчание.

- А не думаешь ты, что с голоду этой контры может оказаться больше, чем людей? - спросил Голышев и добавил, - я, товарищ Ермилов, вот что скажу: с пустыми руками и выходить нечего. Надо для рабочих хлеба поискать.

Секретарь уездного партийного комитета Ерохин уже два часа сидел в Продот деле. Сначала он пытался выяснить что-нибудь у продкомиссара, потом, когда окончательно убедился, что тот ничего не знает, стал вызывать уполномоченных и заведующих складами и дотошно допрашивать их, не осталось ли где-нибудь хоть немного муки или зерна. Когда Ерохину стало ясно, что ничего нет, он замолчал и, не говоря ни слова, окинул всех этих беспомощных людей взглядом, а они, переминаясь с ноги на ногу, смотрели на него и тоже молчали.

Тем временем пришло известие, что Лукомовская и Демидовская фабрики тоже бастуют. Ерохин подошел к окну и, чуть отодвинув гардину, стал заглядывать на улицу.

Рабочие не расходились и продолжали толпиться на улице и на фабричном дворе. Первые взрывы негодования, которые заставили их бросить работу, стали утихать. Люди сидели, слонялись кучками, говорили о своих делах. Но между всем этим пошли разговоры и о том, чтобы завтра идти к исполкому. Все уже знали, что и другие фабрики встали, и рабочие с них тоже придут.

- Ну, передушат теперь всех нас, как котят! - вскрикнул молчавший до сих пор продкомиссар. В этот момент вошел председатель Исполкома Воробьев. Услышав выкрик продкомиссара, он остановился и победоносно провозгласил:

- Товарищи. Без паники. Я договорился. К нам высылают войска.

Василий Михайлович в этот день ожидал разговора с Москвой. Выглядел он теперь совсем плохо, похудел, оброс седеющей бородой, не смеялся и не улыбался. Пальцы на руках были забинтованы: под ногтями нарывало от истощения. Остановившись в дверях бабушкиной комнаты, он сказал:

- Что же делать? Ведь так они до голодных бунтов доведут! Теперь сами перепугались и не знают, как быть!.

- Васенька. Надо помогать. Для людей надо.

- Ну, просто не знаешь, как с ними работать!? Вот вчера в больнице умер один из их комиссаров. Составили комиссию из врачей - почему умер? Так наш Фролов говорит: разве врачи врача выдадут? У него психология средневековой цеховщины. Ему просто непонятна человеческая добросовестность! Зазвонил телефон. Сказали, что будет говорить Ногин.

- Слушаю вас. Слушаю. Да, из Вязниковского куста, Зубчанинов. Слушаю, Виктор Павлович. Что? Не работают. Все не работают. Мы Вам телеграфировали... Нет, нет, ничего нет. Третий день ничего не выдают. Очень плохо, Виктор Павлович! Мы узнали, в Коврове, это же рядом с нами, на путях эшелоны с мукой. Да, да. Мы очень просим - добей-

 

- 14 -

тесь, чтобы двинули к нам. Чтобы срочно двинули. Это очень нужно. Алло, алло. Очень просим Вас... Положение нехорошее... Да, да. Мы будем рассчитывать. До свидания.

На следующий день утром, по пути в школу я оказался свидетелем дальнейшие событий. Фабрики молчали. Около исполкома стояли красноармейцы с винтовками и прохаживались воинские командиры с двумя рядами золотых пуговиц на шинелях. По улице к исполкому шла огромная толпа рабочих. Она надвигалась почти безмолвно. Мне она напомнила наползающую грозовую тучу.

Командиры о чем-то поговорили, один из них быстро завернул за ворота и вывел оттуда два взвода красноармейцев. Одни из них были одеты в шинели, другие - в матросские черные бушлаты, но у всех были винтовки и патронные сумки на ремнях. Их построили в один ряд поперек улицы. Вперед вышел маленький командир с золотыми пуговицами и закричал на надвигавшуюся толпу резким тонким голосом:

- Разойдись!

Толпа продолжала надвигаться, послышались какие-то выкрики. Командир опять! закричал:

- Разойдись.

Толпа уже вся разом глухо заревела:

- Хлеба!

Но надвигаться она стала медленней. Командир обернулся к красноармейцам и что-то крикнул. Красноармейцы взяли винтовки наперевес. Движение толпы затормозилось. Командир им тонким голосом в третий раз закричал:

- Разойдись!

И снова толпа заревела:

- Хлеба!

Тогда маленький командир отскочил в сторону и прокричал какую-то команду. Красноармейцы взяли винтовки на прицел. В следующий момент раздался залп. Выпалили поверх толпы. Но бабы завизжали. Одни бросились вперед, другие - назад. Началась давка. Раздался второй залп. Давя друг друга, падая и спотыкаясь об упавших, люди побежали. Большая часть старалась бежать назад, толкая и давя других. Лишь немногие стали разбегаться по переулкам.

Цепь красноармейцев с винтовками наперевес двинулась за убегавшими рабочими. К обеду стало известно, что подвезли хлеб. Напряжение спало. На следующий день фабрики заработали, а ЧК начала аресты.

Утром Голышев пришел в ячейку. Не здороваясь, вынул свой партийный билет и положил на стол. В ответ на вопросительный взгляд безрукого секретаря он посмотрел ему в глаза, ничего не сказал и вышел.

Василий Михайлович пришел на работу раньше всех. Завтра должен был быть базарный день, а Кустовое правление, объединявшее 15 фабрик, решило на полотно выменять у крестьян льняное волокно. Пришли сырьевщики. С одной из деревенских фабрик приехали в пыльных брезентовых плащах новый механик и заведующий мастерскими. Прежний механик на этой фабрике умер от тифа, и вместо него был назначен практик, то есть слесарь, привыкший к работе при паровой машине. Таким же практиком был и заведующий мастерскими. Василий Михайлович решил воспользоваться их приездом и поговорить о летнем ремонте:

- Вот что. Надо готовиться к ремонту. Паровую придется остановить, и для света в мастерских пустите локомобильчик.

- А мы его отдали.

- То есть как отдали?

- А мы сельсовету отдали, чтоб у них свое электричество было. Мужики нам за это целое поле вспахали и картошку посадили.

- Вы что, с ума сошли?

- Почему сошли?

- Да вы понимаете, что вы делаете? Да вас съедят!

- А за что? Разве мы спекулянты или продали, а деньги себе в карман положили? Мы для людей. Везде пишут, чтоб в селе лампочки Ильича были. А рабочих мы картошкой обеспечили. Кому от этого плохо?

- Да разве это ваше имущество? Захотел - продал, захотел - сменял?

- А чье же? Хозяевов, Василий Михайлович, нет. Может, кто и ждет их, а мы не ждем. И беречь для них ничего не собираемся. Фабрика наша. Василий Михайлович по-

 

- 15 -

нял, что спорить с ними было так же бесполезно, как с раскольниками-двуперстцами (которые, кстати, происходили из тех же деревень). Он велел позвать главного механика.

- Сергей Андреевич. Вот послушайте, что эти молодые люди делают. Они начали фабрику распродавать. Двигатель за картошку отдали! Завтра же поезжайте на фабрику. Возьмите лошадь. К вечеру вернетесь огород поливать. Они, говорят, и металл весь на лопаты и грабли переводят. Нахозяйничают так, что фабрика работать не сможет. Надо смотреть. За ними, как за маленькими, надо смотреть.

Школа наша из учебного заведения превратилась в какое-то подобие клуба, где нас не учили, как обычно учат в школах, но зато знакомили нас с очень многим из того, чего прежняя школа никогда не давала. Запомнились уроки, которые наш физик Иван Яковлевич как-то раз проводил на городской электростанции. Он постучал в ворота, о чем-то там поговорил и велел нам входить. В чужой обстановке мы чувствовали себя стесненными. Поэтому прошли во двор друг за другом, стараясь не толкаться. На дворе, заросшем крапивой и лопухами, вместе с Иваном Яковлевичем стоял длинный, очень худой с седеющими сердитыми усами механик станции. Он недовольно посмотрел на нас и, не здороваясь, спросил:

- Сколько вас?

Кто-то неуверенно ответил: " Девятнадцать".

- Ну так вот. Никуда не разбегайтесь. И ничего не трогайте. Пошли.

В кирпичном здании на плиточном полу стояла красивая машина с ярко начищенными медными частями и ободками. Механик сказал:

- Ну, смотрите.

Преодолевая свое смущение перед механиком, Иван Яковлевич стал напоминать нам устройство паровой машины. Механик вдруг улыбнулся и сказал: " Очень хорошая машина. Как паровоз. И по форме похожа на Стифенсоновский паровозик. Только тот был всего в 12 лошадиных сил, а у нас все пятьдесят". Иван Яковлевич стал рассказывать о превращении энергии, о том, как растения, аккумулируя солнечную энергию, становятся топливом, как полученную при его сжигании тепловую энергию паровая машина преобразует в механическую, а электрогенератор затем в электрическую. Все эти превращения происходили прямо у нас на глазах.

Мы стали рассматривать отдельные механизмы и части машины. Было интересно и хотелось знать обо всем во всех подробностях. Мальчишки осмелели, расспрашивали о каждой мелочи, вплоть до того, чем до такого блеска надраивают медные части.

Сразу после этих занятий должна была начаться конференция по Герцену. Надо было торопиться в школу, чтобы не опоздать. К этой конференции очень готовились. Преподавали у нас прежние гимназические учителя, которые продолжали воспитывать нас на старых демократических традициях русской интеллигенции. Поэтому мы относились к Герцену с любовью и уважением. В классе на специальном столике был поставлен портрет Герцена, а перед ним цветы. Однако народу оказалось немного: общественными науками интересовались не все, и после электростанции многие убежали.

После конференции надо было бежать в художественную студию. В ней я работал с особым увлечением. Увидеть красоту и передать ее карандашом или красками - мне казалось это настоящим волшебством. Возвращаться домой приходилось поздно. За день я столько видел, столько узнавал, столько раз воспламенял собственное воображение и представлял себя то Герценом, то Морозовым, то великим художником, что теперь и дом, и семья казались мне чужими.

Как-то отец спросил меня, где я так долго пропадаю. Я сказал, что хожу в художественную студию. Он промолчал, а потом, не глядя на меня и поправляя посаженную рассаду, сказал: " Зря тратишь время. Чтобы быть художником, нужен большой талант. У тебя его нет. А рисовать для собственного удовольствия могли только богатые люди, от нечего делать. Тебе же придется на хлеб зарабатывать". Он пытался спустить меня на грешную землю. И хотя я был довольно упрям, в глубине души я не мог не понимать, что отец был прав.

3.

В июне 1922 года я поехал в Москву, чтобы поступать в университет. Объединение, в котором работал Василий Михайлович, тоже перевели в Москву. С началом НЭПа оно получило хозяйственную самостоятельность, а отца назначили членом правления и главным инженером всех вязниковских фабрик. Их было около тридцати. Отец очень увлекся

 

- 16 -

возможностью по-умному, рачительно реорганизовать оставшиеся от мелких хозяйчике производства, скооперировать их и подчинить единому хозяйственному плану.

Принимать в университет должны были без экзаменов. Требовалось лишь для вы яснения политических взглядов пройти собеседование. Из того, что спрашивали, я н< только не знал, но и не понимал ничего. Но главное думал я, по-видимому, совсем не так как было нужно. Даже терминология в вопросах была для меня незнакомой и непонятной. Выучить я уже ничего не мог, потому что нужно было не учить, а переделывать себя Оставалось положиться на случай.

В самый последний день я решился пойти на комиссию. В большой аудитории, на половину заставленной штукатурными подмостами, заседало несколько комиссий. Я по шел в крайнюю. Председателем был пожилой усатый человек с выбитыми зубами. Он си дел на скамье, подстелив газету, потому что все сиденье было в известке. Во втором ряд) за ним сидели члены комиссии: представители от студентов, от партийной ячейки и еще кто-то. Мне пришлось сесть рядом с председателем, но не на газету, а прямо на известку.

Председатель порылся в лежавших на его коленях списках, нашел мою фамилию и спросил:

- Где-нибудь работали?

- Нет. Я только кончил школу.

- Комсомолец?

- Нет.

- Родители кто?

- Отец - инженер.

- Понятно.

Он обратился к комиссии:

- Есть вопросы?

Кто-то задал вопрос, почему я решил изучать историю и литературу. Затем представитель от студентов спросил: кого из всемирно-известных пролетарски» писателей я знаю. Ни в школе, ни в той среде, в которой я вырос, тогда еще не имели представления о том, что писателей можно делить на пролетарских и непролетарских, и я не очень уверенно ответил:

- Максим Горький.

Председатель поднял брови и хмыкнул:

- Ну, может, его бунтарские настроения и были близки к пролетариату. Но ведь теперь " Новая жизнь" что пишет? Знаете?

Я не знал.

- А надо знать. Надо разбираться, кто с нами, а кто против нас. Ну, так какого же мирового пролетарского писателя вы читали?

Я чувствовал, что тону и уже не решался называть кого-либо. Тогда он сказал:

- Синклер. Эптон Синклер. Читал?

Я не читал.

- Ну, а что вы читали?

Я стал перечислять. На Пушкине он перебил меня:

- А для какого социального класса писал Пушкин?

Я понимал, что спорить не следует и все-таки не выдержал и сказал: " Пушкин был великим писателем для всех классов". Члены комиссии ухмыльнулись. Представитель от студенчества ядовито спросил:

- Вы думаете, что " Евгений Онегин" это - для пролетариата? Может, вы пролетариям и " Войну и мир" порекомендуете?

Всем стало смешно. Потом спросили о НЭПе. Я читал ленинские речи, в которых говорилось, что НЭП - это отступление. Но оказалось, что отвечать надо уже не так. Этого я тоже не знал.

Нельзя сказать, чтобы в школе и в семье мы сознательно противопоставляли себя советским порядкам. Но нас учили так, как учили до революции. Мы читали книги, которые читались раньше, и думали мы, не считаясь с тем, чего хотели люди, создававшие новую идеологию. Все это еще не дошло до нас. И теперь мне стало очевидно, что я провалился. Председатель стал искать карандаш, потом вспомнил, что он ему не нужен, и, не сделав никаких пометок, сказал мне: - Советую поработать на предприятии. У станка. Такой оплеухи я еще не получал. Я - самый лучший ученик, самый начитанный и развитой - провалился! Провалился по общественным наукам, которые считал своим призванием Отец очень тяжело воспринимал мой провал: он, по-видимому, боялся, что в дальнейшем поступать будет трудней, и я могу остаться без образования.

Но все-таки меня приняли. Произошло это так. Я решил вернуться в Вязьники попросил маму, оставшуюся в Москве, узнать обо всем в университетской канцелярии. Заведующий канцелярией посмотрел списки и сказал:

- Да он не был и на собеседовании!

Мама хорошо знала, что я там был, и потому со всем сознанием своей правоты стала упрекать его в том, что он все напутал. Он заколебался и отметил в бумагах, что я был. Это все и решило. Дело в том, что в некоторые

 

- 17 -

комиссиях отметки считались признаком старого режима. Тем, кто оказывался политически подходящим, записывалось просто " был", а тем, кто не годился - не писалось ничего. Заведующий канцелярией этого не знал и, сам того не подозревая, удостоверил мою политическую благонадежность.

Когда начались занятия, для меня стало очевидным, что не только я, но и профессора продолжали оставаться в стороне от новой идеологии. Спорить с нею уже не решались. Только известный Челпанов пытался в публичных дискуссиях доказывать, что молодые карьеристы, начавшие выдавать себя за представителей марксистской науки, не только не понимают марксизма, но оглупляют его, являясь поверхностными материалистами бюхнеровского толка. Но его вскоре удалили из университета. Остальные профессора не вступали в споры, просто продолжали читать лекции по-старому.

В начале зимы я пошел послушать академика Богословского. В нетопленной аудитории собралось десятка два студентов в пальто, полушубках, солдатских шинелях, в шапках и воинских шишаках. Маленький Богословский с белой бородой клинышком тоже в шубе, застегнутой на все пуговицы, сидел на кафедре с непокрытой коротко остриженной седой головой. Очень странно было, что при своем маленьком росте он без всякого напряжения говорил мощным, ровным басом. Не пользуясь никакими записями, он спокойно, со всеми подробностями, рассказывал, как рассказывал бы человек, видевший все своими глазами, о жизни императрицы Елизаветы.

Говорили, что в 1920 году он решался прямо заявлять, что в истории не должно быть " никаких марксизмов". Сейчас его протест уже не проявлялся столь откровенно. Он угадывался только в манере, с которой Богословский читал лекции. Он сообщал лишь факты, не делая никаких выводов и обобщений. Но в такой форме его лекции доходили далеко не до всех. Большой мужчина в солдатской шинели, заросший и потому казавшийся немолодым, пожимал плечами и говорил:

- Кому это нужно?

Большинство студентов, слушавших Богословского, было из тех, кто поступали еще в 1914 и 1915 годах. Потом они воевали и только теперь начали учиться опять. Для них лекции Богословского были продолжением того, что они слушали еще 8 лет назад. Никто из них ничего не ответил этому солдату. Но он не успокаивался:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.