Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Окончание 9 страница



Щебет пичуг на миг прерывается.

Женская рука в белой перчатке невесты осторожно трогает спину.

Мой вещий молчун оглядывается на человеческое прикосновение, с трудом разлепляет губы и отвыкшим от слов языком шепчет наконец потрясенно в наглое рыльце висящего микрофона открытую им абсолютную истину: все люди — уроды...

Очень выразительно, связно, открытым звуком без тембра.

Еще один шаг схождения свыше.

И вот уже киноглаз озирает подножие звука. Это земля в окрестностях ног брачующихся.

Ирреальный дух глоссолалии и горний холод высокогорья сменяются животными подробностями жизни — мягкие шлепки кроликов по ковру Вэрской пустоши, воркование горлиц на паперти, звонкие резинные прыжки круглого красного мяча по арене в клоунаде Муму, плеск от маленькой купальницы в вязком зеркале, дробное капанье крови с булавки, а если приложить ухо к земле, — можно расслышать жалобный голос мольбы. Это подвывает сабаська, мертвый пегий щенок молит о воскресении, но вотще: вечное неизменно... вслед за воем щенка мы спускаемся в землю. И видим не мрак преисподней, а звездную ночь где–то поблизости от французского Блуа. Бродячий городок цирковых карликов. Все покоится мертвым сном под потусторонним светом луны над окрестными виноградниками. На фоне алмазной капели рисуются ажурные купы спящих дерев. Чу! глухой стон животного за решеткой в неволе. Отрывисто, скорбно, без надежды на спасение. Ближе. Еще ближе. В клетке для обезьян чернеет источник стона. Впервые звук пахнет мочой и кислой псиною.

Стоп. Это Джон Меррик! (Вот почему его нет с нами. Он намертво заперт! )! (Но уже крадутся к нему в ночной темноте подвыпившие лилипуты из цирка — они решили выпустить на свободу беднягу: беги в свою Англию, бедный наш брат! )...

выше,

выше,

на поверхность земли — мы снова в небогатом храме Успения Богородицы. Обряд венчания кончен — слышен финальный звук сцены — последний звон падения с высоты сонорного чертежа... это дробный звучный перестук латунной короны, которая все же выпала из руки Кирпичева на пол и вот катится и катится круглым желтым безумным колесиком слабоумного в дальний угол, пока зазвонисто не бодается об алтарь.

Точка.

Молодой батюшка так и не решился сказать положенное: теперь поцелуйтесь.

Когда новобрачные — уже под руку — стали выбираться из храма, Паоло Феррабоско в порыве чувств, с тенью от слез на лице, с темными кругами под глазами — преклонением музыки — встал перед Ташиной жертвою на колени на паперти, и что же! она вдруг при всех надавала ему пощечин...

Варфоломей наконец–то смог расхохотаться во все горло.

Что потом?

Не стану описывать, скажу коротко... Потом — маленький свадебный ужин на пять персон, где Борцов напился до синих слоников, а Кирпичев, наоборот, не взял в рот ни капли.

Потом наступила ночь — и урод и жена остались наедине в Ташиной комнате.

Здесь у автора от дальнейшего текста остается только вид на обрывок сюжета... принцип veto! я не отменял.

————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————

Ночь. Конец авг. Уже прохл. Т. раскрыв. окн. ] 0 Сад молчит. Ни зву. Черн. 2 Стыд бытия. Лейтмотив ра? — дождь соби ра ется... |

Страх Му. перед. наг. 3 Опять! ] *00

Ему кажется: грудь видит его?.. что в. Глаза старух. котор. закр. 5 Морщинист. веки, в центре овала? Кожа. |6.

Ра здевание — все как у простит. Глаза открывают. Губы груди + ] Шепот... фат... фата... фату... м. * |00 Сатурнии. Пеплос: т ра ур.

Близость??? |7.

Снятая шторка? Уж. Ужас. Наг. ра бст. Татуи р. |

И все же... все же... (см. выше). Ничего не случ.? Или? Шев. чувст. гадлив. ]Ты чистюля! Чист. Не больше 1 стр] ств|

Тайна языка открылась?

* 00 — 0 скорбляющая 0 ткровенность! 8.

————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————————

итог: дальше лучше не будет! бегство|

Ранним, ранним утром — на первой черте света — когда дом еще спал, Муму потихоньку ушел в люди. Из вещей он взял только один свой рюкзачок, в который спрятал только детское мыльце, обернутое в газетку, свою заветную марку, ее раненый платок да малость вареной картошки в пакете и соль в спичечном коробке. Ах да, паспорт от Варфоломея! Еще ломоть черного хлеба... на первое время хватит. Он решил, что по дороге к ямке будет жить подаянием.

Ф маём укоте ис зисни плосу нифофо ни финит Путте сяслифы люпите трук трука...

День выдался неожиданно зябкий — как и обещала ненастная ночь. Все небо в водянистых жалах обложного дождя. Накрапывает жидкой иглой. Мелкою кропотливою штопкой.

На автобусной остановке все обошлось, потому что не было толчеи, первый утренний рейс, суббота... попутчики принимали человека с марлевой шторкою за прокаженного и сторонились, молча и без открытой вражды. А вот уже на железнодорожной станции Муму пришлось туго. Когда он направился на перрон, его окружили привокзальные мальчишки, вороватые, наглые, дрянные, пакостные пацаны, те же самые, что подкараулили несчастного Джона Меррика на Черинг–Кросском вокзале в Лондоне, куда человек–слон счастливо приехал после бегства из клетки в Блуа.

Увидев странную ломкую фигуру (Муму) человека с дорожной палкой, в балахоне из грубой мешковины, с квадратной прорезью для глаз в безобразном капюшоне на голове, мальчишки сначала опешили, затем принялись поплевывать по уроду вишневыми косточками из дудок, — Меррик ускорил шаг — но орава уже осатанела: мистер, почему вы так одеты? Мистер, почему вы молчите? (Муму тоже прибавил шаг, пытаясь оторваться от своры. ) Злые ручки собачьими блохами стали хватать и кусать балахон. Тогда человек–слон тяжело, одышливо и неловко, как пьяный слепой, вытаращив руки перед собой, неуклюже побежал прочь от злобы сначала вдоль перрона, а затем опрометью вниз по гулкой железной лестнице, которая показалась бедняге спасеньем. Стая за ним! Тяжкий стук по железу, как металлический хохот судьбы. Ату! И — рраз! — псы цепко срывают с головы Меррика капюшон (злая рука пацанья цапает шторку на лице Муму и тащит вниз! ) и на миг сбиваются с гона: есть от чего остолбенеть — вместо головы под капюшоном скрывалась какая–то адская физия с глазами. Что ж! Тем сильнее ожесточение! Загонщики с удвоенной злобой бича гонят Меррика. Человек–слон бежит вниз из последних сил, волоча надсаженную ногу и грубую опорную палку, с открытым лицом кошмара, с непокрытой головой, над которой реет привидение седых волос... шаг, еще один шаг — и попадает в общественный туалет. Все! Дальше тупик. Спасения нет! Меррик жалобно льнет к стене. Его адский лик трепещет от беззащитного негодования. Маленькие чистенькие негодяи окружают его песьими мордками. Щерят зубы. Рычат. Матюгаются. Дергают за балахон, пытаясь и вовсе оголить... словом, с упоением лакомятся злом. Сказать ли? Но тычки по–английски больней и сильней, чем на русском, слишком велика суверенность англичанина, слишком прочны устои неприкасаемости. На Альбионе пристальный взгляд в глаза — уже оскорбление, а тычок вообще за гранью добра и зла... (Сорвать запретную шторку не вышло, тогда стая двуногих собак окружила Муму кольцом злости, чтобы половчее попасть плевками в лицо. Можно было б, наверное, сказать с осуждением о том, что все издевательства над несчастным проистекали на глазах равнодушного народа, который скучно ждал поезда на перроне... но я, признаюсь, никогда не ругаю погоду. ) И тут Меррик впервые в своей жизни сам вступается за себя. Чуть не плача от обиды и унижения, содранным до кожи голосом полного отчаяния монстр плакуче выкрикивает всей своре: нет, я не слон... я — человек!

В толпе, что набилась за мальчишками в вокзальный туалет, уже много взрослых лиц.

В голосе монстра было столько пронзительности, столько чувства оскорбленного достоинства... с таким рыдающим пылом (praying) чудовище простонало я человек, что орава смолкает, тушуется, переминается с ноги на ногу, не зная, что делать тогда с таким человеком...

Тут — занавес: два полицейских по долгу службы вступаются за страдальца и отвозят монстра в Брикстоунскую клинику.

Доктор, доктор! там Меррик... Тривз понял все с полуслова и кинулся опрометью вниз по главной лестнице навстречу родным шагам.

Наша русская рифма заступничества далека и от службы, и от долга.

На перроне за Муму вступается только лишь подвыпивший инвалид–бомбила в пятнистой форме афганца, в берете ВДВ, с чужими медалями на груди. Такими отмычками он собирает на операцию деньги с погоды в вагонах.

Я тосе селовек, плачет урод, бессильно отбиваясь от скопища юрких яростных рук, которые, кусаясь, пытаются сорвать с лица заповедный чистый лоскут материи — открыть безобразие.

Тут занавес: “А ну пошли все к ябене–фене! ” — психом вопит инвалид, орудуя костылем.

Его сбивают с ног. Пацаны льют на него из пяти пенисов и вдруг бегут прочь, услышав вой налетающей электрички: боятся опоздать, поезд стоит меньше минуты.

Муму, оттираясь от слюнок, с трудом поднимает мокрого инвалида на ноги — тому все по фигу. Они остались одни на пустом перроне. Дождь смывает мочу.

Вместе они едут на следующей электричке к Москве, хотя Муму собирался как раз наоборот — уехать далеко–далеко в противоположную сторону — и искать последний приют за завесой дождя на линии горизонта.

Романный занавес начинает опускаться.

Но профессиональный нищий берет его под воронье крыло: “Пей, братан, я доставлю тебя куда надо! Не бзди”.

Он силой вливает в горло Муму чуть ли не полстакана водки, и тот быстро пьянеет, радуясь, что человек его обнимает за плечи тяжелой рукой как человека.

Тут в нашей истории мерещится первый финал. Тургеневский.

Обманщик отдает его за пару бутылок знакомым цыганам, и те увозят Муму в пригород, где побоями принуждают к попрошайничеству. По ночам его запирают в сундук, где проделаны дырки, чтобы пленник не задохнулся, и кто–нибудь из детей обязательно спит на том сундуке, чтобы сокровище не сбежал. Муму — золотая жила для цыганской шайки. В день ему подают на операцию до одной тысячи рублей. Чаще всего Муму можно увидеть на вокзале в Мытищах. Обычно его привозят к началу рабочего дня. Муму сидит в инвалидной коляске, словно сам не в состоянии ходить, срам его открыт всякому взгляду, о шторке или даже тряпице не может быть и речи. Только голый ужас приносит доход. Коробка для подаяний стоит на коленях, и Муму уже знает, что ее надо держать рукой, чтоб милостыню не украли другие нищие. И еще нельзя закрывать несчастье ладонью. За это лупят до смерти. Недалеко от урода всегда скрытно пасется охранник. Наш герой постарел и опустился. Ему отрастили бороду — так беда его смотрится более траурно: красное на фоне черных с проседью волос. Никто из цыган не знает, что когда–то он умел говорить...

(Почему ни жена, ни Кирпичев не отыскали его? А Антон и Таша погибли несколько дней спустя в автомобильной аварии: шел сильный ливень, они искали Муму. В полночь усталый до полусмерти Антон не справился с управлением и на большой скорости врезался в грузовик на обочине шоссе. Когда спасатели смогли вырезать боковую стенку — водитель был мертв, а Таша еще дышала. Она скончалась в машине скорой помощи, не приходя в сознание. После патологоанатом нашел в ее стиснутой руке осколки от круглых стекол. Он сразу понял, в чем дело — в последний момент она успела сдернуть очки с лица Кирпичева, чтобы спасти его глаза. Патологоанатом знал покойника и его невесту, по иронии судьбы вскрытие совершал не кто иной, как Рытов. )

При желании читатель и сегодня может обнаружить Муму в конце правой платформы от Москвы, у начала верховой лестницы, что идет над путями в Мытищах. Если ему подать сторублевую бумажку, человек–язык снимает с головы грязную вязаную шапчонку и кланяется и мычит: му... му...

Конец

Но если указан первый финал, значит, должен быть и второй... Вот он.

Это финал эфиопский.

В Москве на Казанском вокзале лжеафганец тащит Муму через площадь (дождь перестал) к Рязанскому переулку, где стоит известная церковь Петра и Павла, построенная когда–то по рисунку самого Петра Великого. У закрытых железных ворот, ведущих во двор храма, уже чернеет толпа униженных и оскорбленных, голодные и продрогшие люди: бомжи, бывшие проститутки, пьянь, старые русские, рвань, старики, старухи, приезжий народец, малышня, бабы с детьми, собаки, кавказцы, пенсионеры... словом, вся Расея. На Муму никто не обращает внимания, да будь у него две головы — не оглянулись бы.

“Кто последний к Намуду? ” — орет наш афганец.

Отвечают.

“Чем кормят? ”

“Да что дадут, балда! ”

“Какая тебе разница? ”

“Вчера Намермуд давал гречневую кашу, хлеб, шоколад и томатный сок... ”

Намуд, Намермуд, Намод... благоговейно глаголет толпа одно и то же имя.

Так по–русски столичные бомжи прозвали знаменитого московского эфиопа Негаша Намруда.

Тут ворота открылись. Женщин и детей вперед! Мужчины назад, всем хватит! Внутри церковного двора расставлены голые столы. Служба помощи ближним раскладывает по мискам еду. В эпицентре милосердия — невысокий африканец в синей ветровке и шапочке раскладывает поварешкой горячую кашу из огромного жаркого котла. Вот оно — второе воплощение нашего славного Пушкина! Православный эфиоп, который приехал в Россию с одним желанием — накормить голодных!

 

Одна незадача — ему 36 лет.

До выстрела остался всего один год.

Окинув Муму внимательным взглядом, он протягивает ему миску сытной каши, белый стаканчик томатного сока и дает команду помощнику отвести человека в деревянный сарайчик.

Афганец видит, как урода ведут под крышу, и завидует его участи — опять пошел дождь.

Муму тихо дремлет в ожидании чуда.

Через час приходит Намруд (* исток этого имени в Нимвроде... Нимврода лук — оружье боевое, амура лук — оружие любви... богатырский охотник из Ветхого завета. Внук Хама. Боролся с Богом. Строитель Вавилонской башни) и, аккуратно заглянув под шторку, озабоченно цокает языком. “Тебе, брат–человек, в Москве жить нельзя”, — говорит он и увозит Муму на джипе далеко–далеко от столицы (3 часа езды по Калужскому шоссе) к Рождественскому монастырю в окрестностях Калуги, у сельца Средниково, где стучит черной рукою рока в ворота судьбы.

На стук Намруда выходит монашек, который зовет настоятеля... издали трудно разглядеть и расслышать, но, судя по всему, настоятель — давний знакомец славного православного эфиопа. Намруд объясняет ситуацию (монах согласно кивает) и оставляет свою добычу у каменного крыльца под навесом, добавляет в мешок Муму три буханки хлеба и уезжает обратно к линии горизонта, в сторону чистого неба:

Треща горит костер, и вскоре пламя, воя, Уносит к небесам бессмертный дух героя. (Пушкин).

Наш эфиоп оставляет Муму под защитой намоленной местности: монастырь с богадельней для увечных христиан, сельцо Средниково с редкими избами, бегущее мимо шоссе на Москву, вдали на речной круче — церковь времен царя Алексея Михайловича, рядом деревенское кладбище, ниже — тихая светлая речушка в долине. Над водой без отражений проложен серенький мостик с перильцами, по которому к всенощной идут две богомолки. Милостивый тишайший пейзаж, чертеж пасмурного сырого безмолвия.

Но вместо того, чтобы и дальше покорно ждать своей участи — монах что–то молвил, — Муму вдруг бунтует (вспомним, полстакана водки, влитой ему в рот ложным афганцем: чуть ли не впервые в жизни он пьян) и, встав на колени, словно бы каясь в семи смертных грехах, начинает ползти — вот так на карачках — в сторону одинокой часовни вдали, вокруг которой виднеются заветные крестики. Кладбище!.. Там моя ямка.

Вверх по косогору.

В час по чайной ложке.

На половине пути его застигает дождь.

Из вагончика строителей (часовню восстанавливают из руин) выходит одинокая фигура и молча смотрит на страдания грешника, который, не поднимаясь с колен, ползет по травянистой круче вверх, елозя коленками по сырой земле. Эта фигура — могильщик.

Тут эфиопский финал начинает рваться на две части.

Паломника на коленях замечает Бог из машины (Deus ex machina! ), с поворота шоссе, из БМВ цвета мокрый асфальт с дипломатическим номером на бампере. Он дает команду шоферу остановиться и вдвоем со своим спутником выходит под зябкое и по–английски дождливое небо, направляясь в сторону забавного зрелища: видимо, таким образом аборигены просят прощения у Бога за свои прегрешения.

Бог из машины — богатый англичанин, путешественник и этнограф. По странности рока его зовут Генри Джон Тривз, он внук легендарного гуманиста... Легкий плащ отличного покроя с широким хлястиком расстегнут на все пуговицы и показывает российской глубинке начинку аристократа: строгий костюм из джерси табачного цвета, снег рубашки из бледно–белого шелка, узкий язык отменного галстука в мелкую сетку. Туфли BarkeR с английским прононсом попирают простецкую речь деревенского косогора.

Пять широких шагов от шоссе — и они догоняют человека на четвереньках, который, не обращая на них никакого внимания, оставаясь на коленях, упрямой улиткой ползет к своей сумасшедшей цели.

Одного взгляда достаточно богу, чтобы понять и оценить положение несчастного.

— Вот посмотри–ка на него, Мэдокс, — говорит он голосом путеводителя своему спутнику, который идет под зонтом. — Этот человек всю жизнь считает свой язык проклятием.

Дождь из уважения к Альбиону тушуется и стихает.

— Несомненно это так, — соглашается Мэдокс, складывая зонт и закуривая.

— А между тем, такое уродство на островах Новой Гвинеи, у племени киваи и купауку почитается священным знаком избранности. Сколько усилий тратят дикари на то, чтобы сколько можно вытянуть язык племенному вождю. Чтобы он стал Йавага — сыном матери–змеи. Каких это стоит мук! А тут такой экземпляр... Там бы его змеепоклонялись как святыне, и этот злосчастный уродец стал бы живым божеством.

— Несомненно это так, — сдержанно кивает его собеседник.

— А что если... — задумался бог из машины и, обойдя Муму, заступил лаковой туфлей путь несчастной улитке... Добравшись до преграды, Муму замер, опустив голову на грудь: он понял, что люди снова решают его судьбу, и покорно ждал решения своей участи.

(В трех шагах от них пасется корова, привязанная веревкой к колышку вбитому в землю.

Присутствие англичан тотчас придает окружающему пейзажу иронический привкус: рядом с коровой разом появляется баба в рыжем платке, которая боится, как бы проезжие не уперли ее буренку. Хотя сразу видно, что это важные птицы. Не надо им ее добра и за бесплатно. У бабы чешется язык сказать туристам, чтобы отстали они от богомольца, что злоязычник дал обет молчания... )

— Если вы, Генри, решаете взять его ради шутки на Желтый берег папуа и подарить племени киваи, — отгадал собеседник замысел сэра Тривза, — я могу составить пари, что из этой затеи не получится никакого триумфа.

Заветное слово произнесено: пари.

— Не скажите, — задумался бог–англичанин, приседая на корточки и с содроганием в душе оглядывая бледное лицо урода (со шторкой), который сразу закрыл глаза перед чужим взглядом.

— Смотрите, Мэдокс. Он сохранил способность стесняться. Не оскотинился. Я чувствую у этого малого доброе сердце... Боже, как он несчастен, имея такое богатство! Это несправедливость. А ведь я мог бы в два счета включить его в состав своей экспедиции в Меланезию. И уже через месяц он будет самым счастливым человеком на свете! Если только у бродяги есть паспорт... спросите у него, Мэдокс.

— Здравствуйте, — поздоровался тот на ломаном русском языке, — у вас имеется при себе паспорт? Если да, то покажите. Мы не сделаем вам ничего плохого и вернем документ.

Муму понял, понуро снял рюкзачок, не открывая глаз, расстегнул боковой карман, нашарил в темноте твердую книжечку и вручил свой паспорт от Варфоломея на имя Иванова Ивана Ивановича англичанину.

— Отлично! — жарко воскликнул deus из машины, вставая в полный рост. — Я принимаю ваше пари, Мэдокс. Я дам шанс бедолаге стать богом! Пусть Фиппс отнесет его в салон.

Два божества вернулись к авто, откуда тут же вышел шофер в форменной куртке. Это исполнительный робот, а не человек. Он спокойно берет в охапку Муму и бесстрастно относит груз в БМВ на глазах напуганной бабы. При этом паломник не проронил ни звука. Дверца захлопнулась, и через пару минут происшествие скрылось из виду.

(Отвязав корову, баба спешно гонит буренку домой. )

Занавес.

В следующий раз занавес поднимается почти через год.

Снова идет дождь. Юркие дворники, гуляя взад и вперед по лобовому стеклу сюжета, открывают взгляд в блаженную даль финала: бац! глаз читателя должен тут же ослепнуть от яркости ядовито–зеленой растительности. Куда ни кинь взгляд — море тропических цветов с красно–снежными языками соцветий. В жарком воздухе жужжат порхающие драгоценности похожие на бабочек. В разрыве райской парчи хорошо видны лавовая долина, меловая скала, тропа у ее подножья. Долина пестрит веерами табачных пальм. Скала рябит птичьими норками и следами летучего помета. А завершает экзотическую перспективу ровная лазурная безмятежная полоса — это море.

На скале виден варан с птичьим яйцом в зубах. Ящерица сжимает челюсти и наслаждается желтыми слюнками.

На тропе роются в земле маленькие черные свиньи. Вдруг они бросаются врассыпную.

Варан отрыгивает скорлупу.

Чу! Доносятся крики людей, бормотание барабана, и мы успеваем разглядеть варварскую процессию смуглых полуголых мускулистых дикарей в набедренных повязках, которые бегом несут через заросли по тропе примитивное ложе на длинных жердях из бамбука, где восседает яркий, как попугай, божок папуасов Йавага — вялое, откормленное чудовище, дегенерат с огромным языком, что свешивается чуть ли не до пухлых грудей.

Язык божка покрыт густым слоем охры, веки насурмлены, живот намазан золой, мочки ушей, запястья рук, шея и ноги увешаны красотами из стекла, морских раковин, кабаньих клыков и прочей варварской снеди. В ногах сокровища лежит круглая тыква с питьевой водой.

Следом несут в носилках молоденьких полуголых жен языкатого идола. Слышен женский смех и еще громкая музыка. Кажется, это Рапсодия в блюзовых тонах Джорджа Гершвина.

По обе стороны от носилок Йаваги бегут два жилистых папуаса с крашеными лицами. Левый несет на плече громогласный японский транзистор, а правый держит дождевой зонтик от Ти Джей с гнутой ручкой из наборной кости, тот самый, с каким вышел под русский дождь англичанин Мэдокс. Задача бегуна справа — неусыпно держать благодатную тень над божком, который сонно ласкает потешную гвинейскую бело–пегую собачку с острыми ушками. Собачонка удостоилась чести возлежать рядом с болваном на ложе.

Процессия мелькает справа налево в зеленой тропической раме и пропадает из глаз, открывая взору прежние виды... лавовую долину в перьях далеких пальм, меловую скалу, источенную сотами норок, и вечную полосу голубой лазури на горизонте, над которой показалась розоватая гряда парусов (облака): язык это путь через ландшафт бытия, его суть разбивать все, что встречается на пути внутренней речи.

Конец

Это английский финал маленького романа Человек–язык.

Русское окончание, конечно же, совершенно другое.

Во–первых, у нас зима. Все Подмосковье накрыто снежным пологом. Небо над белизной отливает тусклым сырым серебром. Низкое солнце в мороз не ярче румянца на щеке у зареванного ребенка. Все краски дышат на ладан. Время надежно примерзает к слезе. После ухода Муму к слезе той намерзает порядочная наледь событий:

Отыскать следы Муму в Москве не удалось. В ноябре Антон и Таша стали жить вместе (в прощальной записке Муму благословил каракульками: любите друг друга), а в декабре они уехали в Италию, куда их пригласил, конечно же, Паоло. Из родного Милана он повез их в Верону, где — в цехе бывшей кондитерской фабрики — авангардный голландский театр Фантом Оперы показывал премьеру оперы Феррабоско Прокаженныйохотник для синтезатора, трех голосов: тенор (Сорока|Судьба), сопрано (Прокаженный охотник), меццо–сопрано (ангел) и хора (господь Мессиан)...

Сидя на почетных местах для гостей в первом ряду рядом с любимым Антоном, Таша легко читала в причудливом спектакле подлинную историю.

Прокаженный охотник в лесу — это, конечно же, несчастный Муму, а ангел света, от песни которого с тела больного опадают коросты, — это, пожалуй, она сама, а поющее в вышине на трапеции божество жребия в маске сороки, наверное, сам Паоло с его преклонением перед душой страданий дремучего русского леса, а экзальтированный хор фальцетов — это поэтические окрестности их дачи на Акулиной мессиановской горке... (А вот для Антона в душе у ревнивца местечка в музыке не нашлось. )

Сюжет оперы был на удивление прост — в голодный год прокаженный охотник пришел в зимний лес за добычей, но не убил ни одного зверя. Он пожалел сначала оленя. Затем — зайца и, наконец, пощадил сороку и ушел домой без добычи. Больше того, он накормил умирающую птицу — отрезал ей собственный палец и бросил пищей на снег. И тогда Господь послал ему ангела — исцелить страшные язвы.

Когда трезвучие Ангел, Охотник и Судьба|Сорока достигло коды, наивысшей точки кипения, Таша прослезилась — ей вдруг показалось, что бедняги Муму уже нет на белом свете, что он умер, а она овдовела. Что случилось? —спросил Антон. Она ответила:

мне кажется, что он умер.

Антон задумался. Вчера ему приснился пугающий сон.

Будто бы он идет один по льду замерзшего водоема и узнает: да это же территория клиники в Барском. Но Боже мой! Он видит в полынье тело той замерзшей купальщицы и с ужасом вытаскивает ее из лаковой чернильной воды. Вода, как тушь, беззвучно стекает с покойницы. С легкой ледяной безногою ношею на руках Кирпичев ступает на мостки, поднимается по деревянной лестнице на высокий берег и входит в дачный поселок для цирковых уродцев. Вокруг мертвая тишина. В зимнем небе, вязко клубясь, стоит — единственное на весь свет — громоздкое молочное облако: багряный мак, цвет которого задут самой смертью.

Внезапно его окружает толпа злых детей.

Они кричат, хватают, толкаются, не издавая при этом ни звука. Они пытаются вырвать из рук утопленницу. Отбиваясь, Антон замечает, что это вовсе не дети, а седые пьяные лилипуты. Их так много, что они сбивают с ног человека и похищают ледяную игрушку. Их взрослые личики полны похоти к мертвому телу. Но Боже! Это уже не покойница, а живой новорожденный ребенок. И он плачем кричит! Первый звук внутри сна. Испугавшись живого голоса, немые развратники бросают добычу на снег. Кирпичев кидается поднять ношу и видит, что у голыша торчит изо рта толстый собачий язык. Встав на четвереньки, розовый мопс начинает остервенело тявкать на человека, как злобная моська... Тут Кирпичев проснулся в холодном поту.

Антон говорит Таше, что предчувствия — вздор.

Наташа начинает возражать и успокаивается.

Звучит финальный речитатив: смиренно неси в своем сердце любовь к человеку, чтобы вызвать у него ответное чувство любви к Всевышнему Ближнему.

Выйдя на аплодисменты публики, Паоло Феррабоско упал на одно колено перед креслом в первом ряду, аплодируя своей музе, но его пылких восторгов, обращенных к таинственной незнакомке, никто не понял.

Поздний вечер они провели вместе с певцами и музыкантами Фантом Оперы в китайском ресторанчике, и в ту ночь Таша, подвыпив, сказала Паоло, что, кажется, недавно понесла от Антона их первенца.

Аполлон с пылом объявил музе, что это дитя его музыки.

К православному Рождеству Таша с Антоном вернулись домой. Прошло еще три месяца — Ташин живот уже налился спелым плодом, как вдруг в конце апреля они получают на адрес дачи на Акулиной горке открытку, где коряво было написано незнакомой рукой, что де гражданин Кирпичев должен мне за гроб, крест и оградку столько–то и указывался обратный адрес: село Средниково и так далее.

И подпись не известного никому Петра Петухова.

И хотя частности открытки еще требовали объяснений — главное было ясно: нашего Муму больше нет.

Антон кинулся к карте и отыскал это самое Средниково. Прикинул — не меньше трех часов езды на машине в одну сторону... Если б не вечер, он бы выехал немедленно. Кирпичев не собирался брать беременную Ташу, но она настояла на поездке. Он не смог отказать. Утром они поехали в далекое Средниково, с ними хвостом увязался Варфоломей, который, в свою очередь, взял с собой какую–то долгоногую девку, чтоб не скучать за рулем.

День выдался по–летнему голубенький, с теплым ветерком, позолоченный солнцем. Ехали на двух машинах, ехали долго, пока наконец не увидели тот самый пушкинский пейзаж прошлого года, описанный выше, та же долина, в середине которой струит тихие вешние воды сирая светлая речушка, над которой проложен все тот же куцый серенький мостик с перильцами, по которой к обедне снова идут две богомолки. Идут туда, где на круче упрямо золотится церковь времен Алексея Михайловича да белеет неподалеку мужской Рождественский монастырь с местным кладбищем, где все еще стоит в лесах часовня и желтеет рядышком канарейкой вагончик строителей.

(Не хватало для остроты пейзажа только соли: черноземной черноты нашего последнего Пушкина, Намруда Негаша. )

Здесь, сказала Таша, просто показав рукой на погост.

Герои вышли из машин, которые остановились точно в английской складке сюжета, и пошли гурьбой от шоссе вверх по откосу юной травы, точно там же, где в недавнем прошлом жидкой осенью полз на коленях Муму, человек–язык, и где опять пасется буренка.

Процессию увидели, и навстречу из вагончика вышел подвыпивший человек. Это и был автор почтовой открытки, местный плотник (и могильщик по обстоятельствам) Петухов Петр Петрович.

От него и узналось:

Вижу осенью — идет человек не в себе. На коленях по грязи к часовне. А она ж еще не достроена. Познакомились. Бедный, бедный человек. Эк его угораздило таким родиться. За какие грехи? Затащил я его к себе в вагончик. А он весь горит. Продрог от сырой земли до костей. Неделю с ним мудохался, пока простуду не отбил. И все зря — вижу, что человек жить не хочет. Только лопочет мне по–собачьи: в могилку хочу. А в часовню его пускать мне отец–настоятель запретил, мол, не дело с таким грехом к алтарю подходить. Кому язык показываешь? С фигою к Господу? Так он вот тут в стружке под верстаком жил, лопотал что–то про себя: тише, тише... (У Таши брызнули слезы. ) Я уж бывало и дверью не хлопну, чтобы потише. Ну, не в себе человек. А на бабье лето стал себе могилку копать. Ну такой душевный человек, скажу вам! Лишь бы собой никого не беспокоить. Я не стал возражать — если у человека такая мечта. Ладно, мечтай. За неделю выкопал и глубоко так, что моей головы не видать. А ведь уже подмерзать стало. Земля здесь тугая, глинистая с камнем, упрямая для лопаты. Я летом двоих схоронил, еще было терпимо. А зимой, когда настоятеля предавали земле, два дня с ямой маялся. А знакомый ваш маленький был. Ростом меньше лопаты. А у меня другой нет. Поработает полчаса — весь мокрешенек. Ну совсем из сил выбивается. А мне помочь неудобно. Как при живом человеке ему же могилу копать? Язык не повернется такое сделать. Но вижу — уходит бедолага! Как воск тает. Землю рукой гладит. Я спрашиваю, как тебя зовут, брат, что на кресте потом написать? Он назвался, мол, имя его Яша, а фамилия Молибога. И в ночь под утро, числа не помню... но в ноябре точно — скончался. Легко так. Не по болезни, а по своему характеру. Из одного только желания помер. Я ему глаза–то и закрыл. Отмучился! И не знаю, говорить вам или нет — может, померещилось спьяну. Только гляжу, мамочки! Никакого у него языка нет на груди, и губы плотно–плотно сжаты. Рукой даже щупаю — нет. Хотел в рот заглянуть, да постеснялся. Мертвый все же. Тут два объяснения. Либо он мне внушил про себя такой оборот с языком. Ну, гипнотизер! Или мне в больничку пора — лечиться от белой горячки.

 

Гости ничего Петухову объяснить не смогли.

Тут он достал коробку из–под обуви (у Таши сжалось сердце).

Вот его вещи.

Хозяин показал содержимое. Внутри был Ташин платок из батиста, тот самый, которым она повязала ему исцарапанную ладонь в день похорон сабаськи. Пуговица, которую обронил Антон (от черной рубашки). Щенячий ошейник (который не пригодился). Да еще почтовый конверт (по нему могильщик и нашел Кирпичева) с крупной маркой Сикстинской мадонны... Петухов сказал, что марка была для Яши вместо иконы, и, кажется, он той марке почти что молился.

Вручив коробку, могильщик повел гостей на могилу.

Если не было никакого языка, растерянно думал Кирпичев, неся картонный гробик, так что ж тогда было? Подвиг смирения? И как такое внушение могло существовать? Нет, померещилось тебе спьяну, Петруша. Был у него язык, был...

На могиле уже рыжела уютная стайка нагловатых одуванчиков, да у самого основания простого креста из пары ржавых сваренных труб проступал край Вэрской пустоши, и мерещились поверх дерна звездные грезы из последнего сна Джона Меррика, который (пора об этом сказать) скончался тоже по собственному желанию, ночью, после театра (то есть еще в самом начале нашего сюжета), где публика устроила ему памятную овацию: ты не урод. Ты англичанин!

Меррик умер у себя дома, в больнице, в своей любимой палате, на родной чистой постели в полном душевном здравии и спокойствии духа с улыбкою на лице... (Как и Муму после свадьбы) он скончался исключительно из благородства. И умер как бы на добрую память доктору Тривзу, миссис Кэмпбелл, принцессе Уэльской леди Анне, королеве Виктории и всей английской публике, которая в едином порыве аплодировала его мужеству жить:

дальше лучше не будет!

(А еще Меррик ушел в другой мир из стеснительности, из–за того, что не хотел обременять собственной жизнью близких людей. )

Прощаясь, он гладит кровать. Голубит чистую простынь. Гладит подушку. Так он благодарит жизнь за свое появление на свет! Наконец–то я стал самим собой...

Натягивает простынь до подбородка и, тихо вздохнув, умирает.

Он умер в точке наивысшего счастья, увидел то, о чем и не смел мечтать (театр! ), и устремился певучей душой счастливца в глубь звездного неба, в бездонную даль слонового хобота на встречу с родимой мамочкой, туда, где в созвездии Большого Пса пылает алмазной слезой на Божьей щеке приют всех страдальцев и страстотерпцев, кров всех усталых и одиноких, приют униженных и оскорбленных, очаг замерзающих — она! голубая гавань звезды Сотис (Сириус), самая яркая альфа из всех сотен тысяч градин на небосводе. Там мы все наконец пойдем ко дну наших страданий в голубиную бездну.

Все эти слова справедливы и для русского финала.

Важная рифма двух судеб.

Выходит, он был святым! Таша, присев на корточки, проводит рукой по Яшиной могилке и думает, не очистить ли ее от милых сорняков... Она не плачет, потому что живет дремотой плода... Нет, передумала: все будет по–прежнему. И рассыпает поверх пожухлого дерна душистые омофоры, снежный наст из пахучих ландышей (ведь она купила целое ведерко цветов у бабки на обочине шоссе). И надо же: ни один из фарфоровых колокольчиков не разбился.

На кресте ни таблички, ни венка, только по крестовине прямо сверху написано от могильщика синею краской (с ошибкой):

Я. Молибока

Будничный фон сирого погоста нарушают лишь два ярких пятна: долгоногая спутница Варфоломея, лежа, загорает на солнышке (в стороне, на скамье, у чужой могилы), а Борцов? Что за дурь на него нашла? Наш рыжий черт рыдает взахлеб и сам не может понять, почему его душат рыдания — ведь покойника он не любил (не то слово! ) и преследовал как только мог. Слышно только нечленораздельное мычание душевной муки: мму... му... Или он пытается выплакать брань? Или он узрел, как голодная сорока|судьба клюет на снегу его отрезанный палец охотника?.. И он корежится от клевков, как тот окровавленный перст? Не знаю. Знаю только то, что Бог прокаженного парию исцелил, но палец охотнику никто не вернул.

Кирпичев сполна расплачивается с могильщиком плотником Петуховым 1) за простой гроб из сосны, 2) за сварной крест из двух приваренных труб, 3) дает что–то сверху и горько думает о покойном.

Да был ли он хоть раз по–настоящему счастлив за всю свою жизнь?

Был (спешу я на помощь герою), один раз был! Это случилось в прошлом году, когда Яша в одиночку катался под присмотром Антона на лодочке в ЦПКиО в Нескучном саду и вдруг дежурный по лодочной станции подсадил к нему в лодку слепую красивую девушку.

Она не могла видеть, кто же сидит на веслах.

И у нее были голые до плеч прелестные руки с мелкими родинками.

И она звонко смеялась, кокетничала с незнакомым мужчиной (пусть он немного молчун! ) Узкой ладошкой порою цепляла пригоршню воды за бортом и нежно брызгала ручным дождичком в сторону забавного голоса. Красивая и слепая. Она хотела ему понравиться. Издали они казались счастливою парой.

Но мимо!

В гробу его еще можно узнать, на глубине земля еще не прогрелась... холод стойко хранит очертания лица... губы... но veto!

Пакойнику снисся послетний сон Тсона Меррика:

он в теате. Сфучит мусыка. Потымаесся санафес.

Там пабоски! Стлекосы! Тансуют лосатки!

Кот в сапоках симает сляпу...

Это скаска о люпфи класафицы и сутовисся.

Литит в высыне плекласная фея с волсепной палоской сфета.

Голит сфезта:

нисто не умилает бесслетно,

сутьпа насинается с селтвы,

а там, кте есть сплафетлифость — там нет места тля миласелтия...

Петухов листает деньги и решительно отсчитывает Кирпичеву обратно сто пятьдесят рублей: Ты что, не понял? Могилу не я — он выкопал. Чужого не беру.

И еще раз от всего сердца тепло поминает покойного: ну надо ж какой был душевный малый! Все сам вырыл! Лишь бы собой не потревожить...

Сказать ли?

Я всегда полагал, что при жизни заслужить на земле благодарность могильщика никому не под силу!

что ж... спи, бедный герой...

пусь семля тепе путет пухом...

Р. S.

Таса лодила на тва месяса ланьше слока:

1. масика

2. девоську

3. улота

нусный атфет тля спасения фашей туши падчелкните.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.