Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Воспоминания великого князя Александра Михайловича 6 страница



— Почему бы вам не написать мемуары и сколько- нибудь заработать в Америке вместо того, чтобы тратить время на книги, которые никто не хочет читать?

И еще:

t — Что, по-прежнему стучите по столу?


Мое счастье, что по части насмешек я был стреля­ный воробей. Град издевок, обрушенный на меня либе­ральными газетами и политиками Российской империи, закалил меня и позволил весьма легко сносить шутки моих восхитительных знакомых в Париже и Биаррице. Я никогда не опускался до объяснений, в чем состоит раз­личие между вращением стола и спиритизмом. С невеже­ством не спорят. Американским охотникам до челове­ческих странностей я говорил: «Вам тут нечем поживиться. На первые полосы это не попадет и дохода от этого не жди. Безнадежное дело. Займитесь-ка лучше сюрреализ­мом, нудистами или пятилетним планом. А то поезжайте в Брюссель сфотографироваться с тамошним исследова­телем стратосферы. Ротационная машина съест ваш сни­мок с потрохами. С ним вы продержитесь от выставки лошадей до майских представлений ко двору».

Написание книг оказалось более трудной задачей. Не я владел словами, а слова владели мной. Когда я при­нялся писать, то думал писать по-французски, посколь­ку из четырех своих языков владел им лучше всего, но затем выбрал английский, чувствуя, что он поможет мне обрести в ясности то, что я упущу в красноречии. Когда рукопись моей первой книги («Единение душ») была под­готовлена, я не знал ни одного издателя в Англии или в Америке и мне было много легче опубликовать ее во Франции. Я не собирался ее продавать, чтобы не стать кому-нибудь причиной убытков и разочарований, я про­сто отнес ее в типографию и оплатил счет из своего кар­мана. Те, кому я разослал экземпляры, — по большей части родственники — сказали, что книга ужасно скуч­на и совершенно нелепа. Лишь трое меня похвалили: мой секретарь, одна русская дама, давнишняя знакомая, и один швейцарец, заведующий лекторием. Последнему моя книга, похоже, очень пришлась по душе, поскольку он даже пригласил меня в Швейцарию прочесть несколько лекций. Будь он американец, я бы заподозрил, что его привлек лишь мой титул: по кассовым сборам русский великий князь, рассуждающий о спиритизме, даст фору говорящей обезьяне Снайдер. Но Швейцария никогда не обращала особого внимания на громкие титулы. Она все­гда полагалась на миловидность своих озер на почтовых карточках и обхаживала менее прославленных клиентов — молодоженов и сентиментальных лавочников.

Меня ждали в Цюрихе лекции, что требовало еще одного перевода моей книги, на сей раз на немецкий — язык, на котором я не говорил с 1914 года. Теперь я был благодарен своим лютым учителям, которые не жалели наказаний, дабы внушить мне всю невыразимую важ­ность немецкой грамматики. Когда я услышал, как обра­щаюсь к аудитории по-немецки, я чуть не сказал:

Stehen auf die Frage wessen dock es ist nicht zu vergessen dass die diese letzte drei auf der Dativ richtig sei,

что было лишь одним из многих правил склонения в немецкой грамматике, зарифмованных моими учителями.

Читая лекцию, — она продолжалась пятьдесят пять минут — я старался не смотреть на лица в аудитории. Впервые в жизни я стоял за кафедрой и обращался к совершенно незнакомым людям. Когда все закончилось и я предложил слушателям задавать вопросы, служащий зала принес мне записку. Там говорилось: «Я ехал сюда от самого Берлина, чтобы послушать вас, а вы на меня даже не взглянули. P. S. В заключительной части своей лек­ции вы спутали времена. Надо говорить «wurde», а не «war»... »

Только тут я поднял глаза и увидел в первом ряду улыбающееся, румяное лицо моего старого друга, изве­стного немецкого археолога. Последний раз я видел его в 1911 году в Трапезунде, где он возглавлял финансиро­ванную мною экспедицию. И к полуночи не наговори­лись мы обо всем том, что произошло с нами по дороге из Трапезунда в Цюрих. Он не мог скрыть изумления. Ему, как и всем германцам, казалось невероятным, что член монаршей фамилии может дойти до чтения лекций в Цюрихе, «в обычной аудитории». Тот факт, что я был Романовым, значил немного; а вот при мысли о том, что моя мать принадлежала к «великому Дому Баденско­му», он вздыхал и качал головой.

— Кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать! — по­вторял он снова и снова.

— Не горюйте вы так, — сказал я. — Лучше скажите, что вы думаете о теме моей лекции.

Ну, с этим дело обстояло весьма просто. Русские все­гда были расой сумасшедших. Мой друг был убежден, что ни один Гогенцоллерн не смог бы и не стал бы чи­тать лекции на столь идиотскую тему. История? Да, вне всяких сомнений. Политическая философия? Возможно, хотя он не считал, что представителю королевского дома стоит снисходить до уровня отставных президентов и несчастных экс-премьер-министров. Но спиритизм? Он отказывался относиться к нему серьезно. Как старший по возрасту и как воспользовавшийся некогда моей «щед­ростью», он счел своим долгом предостеречь меня.

— Вы должны думать о своем будущем, — сказал мой друг, и я заказал еще одну бутылку мозельвейна.

Я думало своем будущем. Беспрерывно. Не будучи еще вполне уверен, что смогу выразить вещи, столь ясные мне самому, я все же продвигался в своей работе. Одна за другой были закончены семь книг. Напечатанные за мой собственный счет, они отражали мои мысли в том виде, в каком они пребывали в то время — беспорядоч­ные в своей искренности и искренние в своей беспоря­дочности. Мне не нужно было нравиться издателю и угож­дать публике. Я писал эти книги для себя и тех немногих, кто соглашался их читать. Останься они рукописями у меня в столе, я не смог бы оценить их со стороны. Руко­пись представляет настоящее, отпечатанная книга сим­волизирует прошлое. Когда я усаживаюсь за пишущую машинку, это всегда «Я».

«Я пишу это».

«Мне нужно проверить значение этого французского слова».

«Надеюсь, я ясно выражаюсь».

Но как только книга прибывает из типографии и я начинаю ее листать, «Я» немедленно превращается в «Он». В другого, кого я когда-то знал. Мне не по вкусу множе­ство фраз. Я кривлюсь и говорю: «Плохо написано. Не хватает ясности. Все безнадежно запутано. Как можно так выражаться? »

С каждой последующей книгой я становился все бо­лее поглощен своим предметом и все менее уверен, что могу отдать ему должное. То, что было захватывающим как мысль, убедительным как видение, на печатной стра­нице выглядело безнадежной догмой. Я перечитал книги выдающихся английских и французских спиритов и уви­дел, что и они, даже куда более искушенные, столкну­лись с неразрешимой проблемой. И они не смогли найти слов, которые схватывали бы истину и воспроизводили бы жар внутреннего переживания. Закон Любви на бума­ге казался какой-то доктриной несносных прорицателей или скопищем банальностей. За исключением несколь­ких романистов, которые все перепутали в сути и целях практики спиритизма, ни один из писавших на данную тему не сумел верно передать это уникальное сочетание сверхъестественных явлений и религиозного экстаза, свойственных настоящему спиритическому опыту. Сэр Оливер Лодж слишком внимателен к возражениям сво­их ученых коллег, в то время как покойный Конан Дойлъ потонул совершенно в трясинах своих псевдоспирити- ческих словоизлияний.

Печально, что мне трудно решиться рассказать об одном своем необычном переживании, которое случи­лось летом 1925 года в отеле «Мена» под Каиром, на пути моего следования в Абиссинию, но я понимаю, что мой рассказ вызвал бы только смех американских книжных обозревателей. Никогда ранее и никогда после этого не получал я столь убедительного доказательства полнокровной правдивости спиритизма. Пятнадцать ми­нут, судя по часам, я разговаривал с человеком, очень дорогим мне в молодости, появление которого было выз­вано моими страданиями. При этом не было ни медиу­ма, ни привычных для сеанса принадлежностей, ни «зна­токов», прерывающих его толкованиями. Всего несколь­ко знакомых, заинтересованных постольку-посколъку.

Мы сидели в комнате окнами в пустыню, и сияние луны было настолько сильным, что мы видели лица лю­дей во дворике внизу. Фигура духа была отчетливо видна, и голос хорошо слышен. В отношении ее личности не мог­ло быть никаких ошибок. Она говорила по-русски с тем странным, неподражаемым акцентом, который был свой­ствен только ей, когда она была еще среди нас.

— О, этот свет режет глаза, — были ее первые слова. Она начала говорить и говорила непрерывно несколько минут, и лишь однажды ее прервал мой знакомый, тре­бовавший «дополнительных* доказательств. Он задал ей вопрос, на который, как он знал, могли ответить только я и она. Ей было жаль его. Он, сказала она, раб самой нетерпимой из религий — скептицизма. Затем она гово­рила о Египте и о том, что нас окружало.

— Но что же это такое, что мы называем «смертью»? — спросил я. — Что будет со мной, когда меня признают «мертвым»?

— Ты перестанешь замечать течение времени, — от­вечала она. — Там, где я, времени нет.

— Но помимо этого, останусь ли я самим собою?

— На веки вечные.

— Смогу ли я встречаться с теми, кого потерял?

— Если ты и вправду любил их, то сможешь. Но если тебя связывали с ними лишь узы невольных обыденных отношений, то нет. Все они там же, где я, но я узнаю лишь немногих из них.

— Не потому ли я никогда не слышу других, но все­гда легко вступаю в связь с тобою?

— Это так.

И она исчезла. Так же внезапно, как и появилась. Мы вышли на балкон и простояли там до конца ночи. Внизу, по залитому лунным светом дворику, носились взад-впе­ред проводники из компании Кука, поднимая с посте­лей многочисленную группу пожилых англичанок, при­ехавших полюбоваться Рассветом в Пустыне.

Раз в год, вернувшись домой после утренней прогул­ки в Булонском лесу, я находил в своей квартире под­жидающих меня энергично жующих молодых людей. Обычно это случалось в начале лета, когда скудость ев­ропейских новостей заставляла американских репорте­ров в Париже вновь открывать для себя существование великого князя Александра.

— Не хотите ли высказаться?

— О чем?

— Ну так, обо всем. О положении на Дальнем Востоке. О красном терроре в России. Будет ли в Европе еще одна война. Что вы думаете об американских девушках. Двух сотен слов достаточно.

На все уходило не больше десяти минут. Мы давным- давно условились, что я должен выражать тревогу по поводу положения на Дальнем Востоке, свидетельство­вать свой протест против продолжения красного террора в России, предсказывать неминуемую войну между Ита­лией и Югославией и отпускать парочку галантных за­мечаний о современных американских девушках, телом достойных Дианы, а разумом — Минервы. Я терпеть не мог этой метафоры с Дианой и Минервой, но меня уве­ряли, что на Среднем Западе США она имеет потрясаю­щий успех. Дословная точность моих высказываний зна­чения не имела, поскольку, во-первых, это редактор решал, что именно я думаю об американской девушке, и, во-вторых, их так или иначе не собиралась публико­вать ни одна газета. Цель журналистского налета была не дать редакции повода обвинить их в безделье. Записав мои высказывания, корреспонденты говорили «спасибо» и спешили обратно к себе в «Гарри» на рю Дону. Я опо­рожнял пепельницу и возвращался к своим занятиям. Ни­чего более удобного, нежели это наиприятнейшее со­глашение, нельзя было и придумать. Оно не давало мое­му имени исчезнуть из сообщений «Вестерн Юнион» и напоминало мне, что пора пересмотреть свой летний гардероб. Даже для моего камердинера визит американс­ких корреспондентов стал знаком того, что мои флане­левые брюки пора нести в чистку.

Поэтому для меня стало немалым потрясением уви­деть несколько пар ног, задранных на американский ма­нер на мой письменный стол, когда я вернулся домой одним весенним утром 1927 года.

— Неужто Советы избрали меня царем 3-го Интерна­ционала? — произнес я, входя в комнату.

— Нам нужно ваше заявление, — был ответ.

Я был польщен. Два заявления в год! Мои ставки росли!

— Положение на Дальнем Востоке, столь запутанное из-за вмешательства... — начал я, но продолжить мне не позволили.

— К чертям! Хватит. Нам нужно настоящее заявление. На этот раз без шуточек. Нам сообщили, что вы разгова­ривали с духом покойного царя. Выкладывайте.

Я воспротивился. Хотел бы я услужить им, но всему есть предел.

— Простите, мальчики, — сказал я. — Ссылайтесь на меня по какому угодно поводу, включая Соединенные Штаты Европы и Живительную Простоту Американских Девушек, но о духах забудьте.

— Значит, никаких заявлений?

— Никаких.

Надув губы, они ушли. Через какое-то время мне при­шла из Америки газетная вырезка, извещавшая:

Я ГОВОРИЛ С ДУХОМ ЦАРЯ,
утверждает бывший великий князь

Я промолчал. Я знал, что пытаться опровергнуть что- то напечатанное в американских газетах — затея безна­дежная.

И тут началось. Один человек из Северной Каролины написал мне, что хотел бы пригласить меня к себе на зиму, потому что всегда «любил духов». Чикагский врач прислал свою брошюрку под названием: «Психоанализ как средство от безумия». Члены женского клуба в Айове предлагали мне «две сотни наличными» и «гостиничные условия проживания плюс купе в пульмановском ваго­не», если я соглашусь пересечь океан и поговорить с ду­хом царя в их присутствии. Господин из Бруклина предо­стерегал, что никакие мои «трюки» не в силах повлиять на «решимость поднимающихся народных масс плане­ты». А торговец недвижимостью из Лос-Анджелеса при­слал письмо, состоявшее из одной-единственной строч­ки: «Общаетесь с духами? Значит, Южная Калифорния

— ваше место на земле».

Двое молодых людей, ответственные за сей фейерверк идиотизма, считали, что я должен сказать им «спасибо».

— Можете не сомневаться, — втолковывали они мне,

— теперь люди из«Лаки Страйк» будут вас домогаться. В Америке ничто не раскупается успешнее, чем успех. Весь мир у ваших ног.


Глава Xll
ПОТСДАМ В США

Нет ничего полезнее для изгнанника, чем дорого до­ставшаяся ему способность пересказывать историю Зо­лушки в обратном порядке. Этой историей зарабатывал себе на хлеб герцог Орлеанский во время своего пребы­вания в Америке. Она помогла Людовику XVIII пережить в Лондоне голодные годы. В двадцатые она дала не одно­му русскому беженцу работу за прилавком универсаль­ного магазина. Многообразие способов, какими может ее эксплуатировать обедневший аристократ, потрясает воображение. Если верить моей родне, самый низкий из них — это чтение лекций о спиритизме. Весьма сомни­тельное утверждение, но именно оно подтолкнуло меня принять долгосрочное предложение одного нью-йорк­ского лектория летом 1928 года. Когда у меня были со­мнения, я всегда принимал решение, неприятное моим родственникам.

— Ты безумнее «мартовского зайца», — было их про­щальное напутствие, и эта английская поговорка заста­вила меня навострить уши. Именно в марте лета Господня 1917-го, вопреки советам всех своих братьев, двоюрод­ных братьев и племянников, я отказался подписать «акт об отречении», который Временное правительство суну­ло в лицо всем Романовым. Не то чтобы я желал трона себе или своим детям. Упаси Господи. Я просто считал, что человек не может перестать быть сыном своего отца только потому, что кучка разгильдяев грозит ему рас­стрельной командой. То обстоятельство, что одиннадцать лет спустя, накануне своего отъезда в Америку, я ока­зался единственным здравствующим великим князем без высочайших претензий и вдохновляющих посланий к ста шестидесяти миллионам русских, укрепляло моих род­ственников в уверенности, что мне недоставало и разу­ма и патриотизма.

— Пятнадцать лет спустя! — на повторении этой фра­зы я не раз ловил себя на борту «Левиафана».

— Вы хотите сказать, «Двадцать лет спустя», — от­кликался мой начитанный секретарь, знавший Дюма наизусть.

Нет, я хотел сказать «пятнадцать», потому что как раз столько лет прошло со времени моего последнего приезда в Соединенные Штаты. Когда в конце лета 1913 года я покидал Нью-Йорк, Уолл-стрит еще занимал день­ги в Лондоне, а «Дж. П. Морган и Ко» еще было названи­ем одного из банков, а не Тадж-Махала Запада. Перемен я не боялся. Чем больше их, тем веселее. Я боялся самого себя. Я сомневался в своей способности вписаться в кар­тину новой Америки. Судя по перепившимся молодым женщинам, которых я встречал в Париже и Биаррице, после войны американцы сделали, как они считали, шаг вперед, но мне это казалось шагом назад, прямиком в довоенную Европу. Среднезападный выговор, с которым обсуждались в баре «Ритца» Пруст и Фрейд, наводил меня на мысль о России начала века. Печально было осозна­вать, что здоровая порочность Америки, которую я знал и которой восхищался, уступила место тошнотворному самосознанию истерического идеализма. Я готов был признать, что это извращение — подходящая тема для разговора незнакомых людей без общих интересов, но мне было весьма неловко за американцев, которые за­чем-то цеплялись за то, что стало в Европе пошлостью задолго до появления автомобилей.

И вот, когда я сидел в курительной «Левиафана» и слушал, о чем говорят вокруг меня, мне казалось, будто я перенесся на тридцать лет назад, в гвардейские казар­мы С. -Петербурга. Та же мешанина плохо усвоенных идей, тот же блеск в глазах при упоминании каких-нибудь зау­рядных личностей, необычайно популярных из-за своих сексуальных наклонностей, то же заискивание перед модными героями прессы, будь то индусские врачевате­ли-шарлатаны, биржевые махинаторы с Уолл-стрита,


преуспевающие французские модистки или одаренные немецкие математики. Так вот что досталось Америке от версальских трофеев! В голове не укладывалось, зачем какому-либо народу нужно было посылать за океан два миллиона человек сражаться за дело, не имеющее к нему ни малейшего отношения, перекраивать карту мира и давать миллиарды долларов взаймы своим конкурентам — и все это с единственной целью перенять наихудшие черты довоенной Европы. Однако имевшиеся данные по­зволяли сделать только такой вывод. Имевшиеся данные представляли собой восемь сотен американцев на борту «Левиафана». Подозрительные обитатели восточных шта­тов, снобы южане, говоруны с Запада и визгливые уро­женцы Среднего Запада, биржевые маклеры и скупщи­ки мануфактуры, богатые вдовы и золотоискатели, пи­сатели и политики, учителя и карточные шулеры — со­брание, безошибочно указывающее на изменение наци­онального характера.

Если бы это была обычная поездка, я мог бы по-бри­тански сказать: «Ну, что ж, в конце концов, меня это не касается». Но я был теперь лектор, человек, которому платят за то, чтобы он располагал к себе и своему пред­мету аудиторию. Я опасался: как бы для того, чтобы рас­положить к себе новую разновидность американцев, мне не пришлось превратиться в эдакого русско-германско­го неврастеника начала века, подопытного кролика для болтливых психологов и псевдофилософов.

— Вы должны понять, — сказала красивая молодая женщина за моим столом, которую бросило в краску, когда ее муж признался, что любит Голсуорси, — что мы, американцы, достигли зрелости. В последние десять лет у нас появилась собственная интеллигенция.

Интеллигенция! Как хорошо была мне известна па­губная сила этого слова! Оно задушило Россию и Герма­нию. Оно подорвало могущество Англии. Оно преврати­ло скандинавов в занудных маньяков. Оно потерпело всего одно поражение с тех пор, как вкралось в европейскую речь. Лишь холодная рассудительность французского ге­ния оказалась в состоянии избавиться от его отравы. Но то была Франция, страна, которая неизменно выходила победительницей из сражений со словами, которая даже трехглавого монстра по имени Свобода-Равенство-Брат­ство ухитрилась превратить всего лишь в декоративный фасад своих банков, полицейских участков и тюрем. Та­кого защитного механизма, как во Франции, не сыскать больше нигде. Америке понадобится еще по меньшей мере пятьсот лет, чтобы выработать то просвещенное безраз­личие, что оберегает французов от разрушительной силы слов. По-моему, у Америки мало надежд. Мне стало ясно, что в процессе своей европейской авантюры она лиши­лась не только денег, но также и той энергии и незатей­ливости одинокого слона, что провели ее через джунгли девятнадцатого столетия. Возможно, она и одержала по­беду при Шато-Тьерри, но то была победа над собствен­ным будущим: она перестала быть Америкой. Затем она отправилась в Версаль, чтобы наблюдать раздачу трофе­ев своим союзникам, а самой получить небольшую куч­ку поношенной европейской одежды и прогорклых ев­ропейских идей.

Единственный сохранившийся кусочек прежней Аме­рики поджидал меня на карантине. Приятно было обна­ружить, что иммиграционные чиновники и корреспон­денты в порту ничуть не утратили своей грубоватой весе­лости.

— Улыбочку, Александр.

— Скажите, что там насчет той дамочки с Лонг-Ай­ленда, которая говорит, будто она стопроцентная Рома­нова?

— Положите руку на сердце и поклянитесь, что не верите в полигамию и что, пока вы находитесь в нашей стране, вы не предпримете никаких действий, направ­ленных на подрыв демократической формы правления.

— Сидели когда-нибудь в тюрьме? Шестьюдесятью долларами располагаете?

Я помолодел на пятнадцать лет. Несомненно, это от­разилось на моей улыбке — фотограф утверждал, что «несчастный аристократ» должен улыбаться «эдак печаль­но», — но в остальном мы с моими старыми приятеля­ми из нью-йоркской прессы и министерства труда впол­не поладили. Когда они наконец отпустили меня, я по­чувствовал, что не имею ни малейшего желания сойти на берег и променять их компанию на огромное скопи­ще незнакомых лиц под названием Манхэттен.

Я был уже не один. У меня в провожатых появился сын Дмитрий, опередивший меня в бегстве из Европы на четыре года. Во время революции он был еще ребен­ком, а потому с легкостью забыл все, чему учили его родители. Его непрерывная болтовня по пути в отель выдавала в нем нью-йоркца до мозга костей. Он гордил­ся своим Городом Шести Миллионов и радовался воз­можности зарабатывать на жизнь самостоятельно. Рабо­тая банковским служащим за сорок долларов в неделю, он говорил так, будто отвечал за строительство новей­шего небоскреба. Он пообещал показать мне город, и мне пришлось напомнить ему, что я в Нью-Йорке не совсем новичок.

— Разве ты не помнишь, мой мальчик, что еще в 1893-м...

Дата показалась Диме умилительной. Он рассмеялся.

— У тебя уйдет некоторое время на акклиматизацию, — сказал он покровительственно, — но уверен, тебе это понравится. Как и большинству европейцев. Ты можешь связаться со мной в банке ежедневно с десяти до пяти. Если что-то покажется тебе непонятным, дай мне знать...

Я обещал. Ничто не показалось мне чересчур непо­нятным, не считая того, что первую лекцию я должен был прочесть уже через пять дней.

«Начало четвертого декабря, Гранд-Рапидс», — изве­щала телефонограмма от менеджера, и это меня напуга­ло. Мои американские знакомые в Париже считали, что английским я владею «в совершенстве», но им никогда не приходилось платить за то, чтобы слушать, как я на нем говорю. Потом, нужно было найти подходящую ин­тонацию, в которой выдерживать лекцию. Когда я писал текст лекции в Париже, каждое слово в ней звучало прав­диво, но с тех пор я провел шесть дней на борту амери­канского судна.

Выглядывая в окно своего номера на Мэдисон-аве­ню, я спрашивал себя: что из себя представляют эти спешащие куда-то мужчины и женщины. Возможно, ска­зал я робко, некоторые из них отличаются от тех, что я видел в курительной «Левиафана». Если так, все в по­рядке, если нет, я погиб. Беда, как мне казалось, была в том, что я до сих пор не знал ничего о нынешних «аме­риканских американцах». Я бы мог для пробы прочесть лекцию своему менеджеру, но его мнение меня не инте­ресовало. Ему было не впервой иметь дело с иностран­цем и к тому же он в самом начале наших переговоров дал понять, что хочет всего лишь привезти из Европы «живого» великого князя. В глубине души он полагал, что я или умалишенный, или шарлатан, или и то и другое.

Я открыл записную книжку и взглянул на имена зна­комых мне в Нью-Йорке людей. Хозяева международных банков, родом из Германии, властные вдовы-богачки, с главной резиденцией в Париже, игроки в поло, из круга принца Уэльского, владельцы яхт, зимующие в южных морях — ни единого «американского американца» во всей книжке, никого, кто бы мог что-нибудь посоветовать по части возможной реакции публики в Гранд-Рапидс. Ко­нечно, значился там под литерой «S» мой старый друг Чарльз Шваб (Schwab), но у меня не хватало духу про­сить его отложить в сторону дела сталелитейной корпо­рации «Вифлеем» и слушать проповедь о счастье в бед­ности...

Когда опустились сумерки, я все еще искал в Нью- Йорке «американского американца». Управляющий гос­тиницей выразил согласие вытерпеть пытку лекцией, но его произношение мало отличалось от моего: он был родом из Германии, где его отец трудился по найму над разработкой садово-парковых ландшафтов у моего по­койного дяди великого герцога Баденского.

— Я боюсь даже подумать, — сказал он в конце кон­цов с похвальной прямотою, — что бы сказал Его Императорское Высочество, если бы узнал, что его пле­мянник станет лектором.

— Я тоже, — ответил я, — но это нас ничуть не при­близило к сердцам гранд-рапидской публики.

Я хотел уже было, отчаявшись, сдаться и сказать «будь что будет» — как вдруг зазвонил телефон. Майрон Гер­рик, американский посол во Франции и мой стародав­


ний друг, был в Нью-Йорке проездом домой, в Клив­ленд.

— Эврика! Я нашел американского американца! — закричал я вместо приветствия.

— Спасибо на добром слове, — отозвался Геррик. — Приятно слышать, особенно тому, кого только что про­звали негласным послом Франции в Соединенных Штатах.

Он имел в виду поклеп, возводимый на него некото­рыми газетчиками, у которых не хватило ума оценить искусную политику Геррика в делах с французами и ко­торые обвинили его в недостатке американского патри­отизма.

— Скажите, дружище, — сказал я со всей серьезнос­тью, — вы верите, что в бедности может быть счастье?

— Верю, — ответил Геррик, — но конгресс Соеди­ненных Штатов — нет. Как и французы.

Мы рассмеялись. Я, разумеется, не решался просить его пожертвовать свободным вечером, но как только я объяснил ему суть своих затруднений, он вызвался быть? моим первым слушателем. Мало о чем сожалел я в жиз­ни так, как о том, что не записал услышанного в тот вечер от Геррика. Пусть и не «блестящий собеседник», вроде другого знаменитого американского посланника мистера Чоута, он тем не менее владел тончайшим ис­кусством переводить ясные мысли во фразы столь же кри­стальной ясности. Он терпеть не мог общих мест не пото­му, что пытался любой ценой быть оригинальным, но потому, что после долгих лет, проведенных в комитетах 7 крупной политической партии и на дипломатической службе, он устал от напыщенного пустословия. Было пе­чально осознавать, что лишь заурядное событие на де-. ловом поприще — банкротство концерна, с которым он был связан, — лишило его возможности баллотировать­ся в президенты, однако глядя на его элегантную фигуру знатного сеньора и слушая его полные искрометного сар­казма замечания, понимаешь, что ему на роду было на- - писано избежать превратностей кампании по обливанию друг друга грязью. Зная, что такое политика, не особен­но удивляешься, что людям масштаба Геррика отказано в гран-при Демократии; по правде сказать, совершенно непо-: нятно, как им вообще дозволено служить своей стране.


Он выслушал мою лекцию всю до конца. Несколько раз я прерывался и смущенно говорил: «Вам, должно быть, скучно», — но он качал головой и убеждал меня продолжать. Когда я закончил, он взглянул на меня так, будто в первый раз увидел, и зашелся смехом. Это было неожиданностью. Смешить кого-то в мои намерения не входило.

— Прошу вас, не обижайтесь, — сказал он, — но я не мог удержаться. Мысль, что лекция подобного рода может понравиться американцам, необычайно забавна. Позвольте дать вам один циничный совет. Меньше всего хотел бы говорить вам правду, но иначе вас неизбежно ждет ужасное разочарование.

Он перестал смеяться, и его веселая улыбка смени­лась выражением серьезности, смешанной с горечью.

— Поймите одну вещь, — сказал он. — Поймите сей­час, пока еще не поздно. Мои соотечественники так же любопытны, как дети, и так же нетерпимы, как испан­ские инквизиторы. Методисты и баптисты, католики и евреи — никто из них вашей религией не заинтересуется. У всех есть своя собственная, и все они считают ее един­ственно правильной. Вычеркните все, что связано с ре­лигией, и замените описанием драгоценностей царицы и царских дворцов. Расскажите им о брильянтах и изум­рудах, рубинах и сапфирах, но, пожалуйста, ни слова о религии. Вы ведь газеты читаете? Видели, что случилось три недели назад с одним моим соотечественником, ко­торый попытался воззвать к терпимости? Пусть это по­служит вам уроком.

Упоминание о поражении Альфреда Смита из уст рес­публиканца масштаба Геррика поставило меня в нелов­кое положение. Я установил себе за правило никогда не обсуждать политическую жизнь страны, проявившей по отношению ко мне гостеприимство, и знал, что мой от­вет на речь Геррика означал бы нарушение этого добро­вольного ограничения. Поэтому я сменил тему и спро­сил, виделся ли он уже с Линдбергом. При упоминании его «крестного сына» улыбка вернулась на лицо Геррика. Ему не хотелось увязывать свою несравненную страте­гию с неожиданным характером приема, оказанного французами Линдбергу, но факты были сильнее его скромности: менее чем за пять недель до приезда Линд­берга антиамериканские настроения в Париже достигли апогея, а толпа хулиганов расколотила окна корпункта одной из американских газет на авеню де л’Опера и ра­зодрала американский флаг на бульваре Пуассоньер.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.