|
|||
Воспоминания великого князя Александра Михайловича 5 страницаЛишь мировой войне удалось вычеркнуть весенние копенгагенские собрания из календаря европейских дво ров. Когда я в последний раз поднялся на яхту королевы Александры — весной 1924-го после десятилетнего перерыва, я пожалел, что приехал. Одно дело знать, что многих из сидевших за длинным столом уже нет в живых, а другое — видеть пустые места в столовой и слышать, как тихо стало на яхте. — Совсем как в старые времена, — сказала теща и героически улыбнулась. Ничто, кроме присутствия двух лучезарных леди, о старых днях не напоминало. Король Георг, королева Мария и их дети задержались в Лондоне. Кронпринцесса германская по-прежнему считалась «врагом» и приехать, само собой, не могла. Дети моей свояченицы, великой княгини Ольги, сидели на местах своих покойных кузин, дочерей их покойного дяди Ники. «Пошли на палубу, поиграем в теннис», — сказал я им и выскочил из каюты. Они последовали за мной — с интересом и скептицизмом. — Вы играете в теннис, дядя Сандро? — Да, — сказал я, — мы всегда играли в теннис на этой самой палубе. — А царь тоже любил играть? — Еще как. Они с вашим покойным дядей, герцогом Кларенским, были у нас чемпионы. — А плавать вы умеете? — А как же. Видите тот английский миноносец? — я показал им на пятнышко в полумиле от нас. — Раньше там стояла яхта российского императора. Мы плавали отсюда туда, выпивали стакан молока, а потом плыли обратно. — На эсминце продают молоко? — Нет, — объяснил я, — там раньше стоял другой корабль. Русский. Дети пошептались и с сомнением взглянули на меня. — Что такое? — спросил я. — Мы хотели спросить, дядя Сандро, — сказал старший, — вам с дядей Ники трудно было получить разрешение, чтобы приехать? — Разрешение? Какое? — Но вы же говорили вчера маме, что вам в датском консульстве в Париже несколько дней не давали визы. — Верно, — согласился я. — Но просто датский консул в Санкт-Петербурге нас хорошо знал. Слишком долго пришлось бы объяснять моим юным племянникам, что не в привычках царя и его родственников было путешествовать с паспортом. Они родились в Копенгагене уже после революции, жили с матерью в обстановке предельной умеренности и были уверены, что всякий русский всегда был в Дании persona non grata. То что обеим сестрам, когда они умерли, было только восемьдесят, просто не укладывается в голове. Столько эпох, империй и политических курсов они пережили, что, казалось, им должно быть далеко за двести. Когда они уезжали из родной Дании, Дизраэли еще только прорывался к власти, а лучшие стратеги Европы пророчили победу генералу Роберту Ли. В день смерти Марии Федоровны Уинстон Черчилль публиковал четвертый том своих мемуаров, а американские банкиры бились над проблемой европейских репараций. До последних своих дней они говорили о короле Георге как о мальчишке («Вечно он забывает надеть теплое пальто»), а при упоминании Бисмарка их красивые лица неизменно хмурились («Ох уж эти прусские юнкера, все они обманщики»). Не то чтобы они не помнили основных событий европейской истории или точного возраста своих детей и современников, просто, всю жизнь играя в бесконечной пышной постановке, они не считали нужным различать вчера и завтра. Старший сын Александры, герцог Кларенский, умер в 1892-м. Второй сын Марии Федоровны, Георгий, скончался от туберкулеза в 1899-м. Короля Эдуарда не стало в 1909-м. Царя вместе со всей семьей убили в 1918-м. Даты разнились, но значение имели не даты, а сами четыре трагедии, само сознание утраты. — Большое счастье для сестры, — сказала однажды Александра, — что она не верит в смерть Ники. Она имела в виду, что тоже хотела бы сомневаться в смерти мужа и любимого сына. — Как прекрасна и гармонична была ваша жизнь, — сказал я ей как-то. — Вам выпала радость увидеть, как Великобритания становится самой могучей страной в мире. Вы были свидетелем величайших триумфов вашего мужа и второго сына. Вас любит вся Британская империя, а ваш внук — кумир всего света. — Но в то же время я похоронила двух самых дорогих мне людей, — ответила она спокойно, — и, к несчастью, дожила до дня, когда увидела гибель всего, чем дорожила сестра. Оба мы были правы. Значит, не прав был кто-то другой. Последние восемь лет жизни Александры и одиннадцать лет жизни Марии были посвящены неблагодарной задаче — найти этого другого. Ревностные христианки, они верили в конечную мудрость деяний Творца, и готовность возложить вину за трагедии своей жизни на себя самих и свои недостатки спасла их от компромиссов с совестью. «Люди страдают за грехи свои». Это было довольно просто. Трудности начались, когда они попытались определить, должен ли праведник А. страдать в силу наказания, определенного грешнику Б. Всё это слишком по-русски, но русское отношение ко Всевышнему характерно для всех пожилых людей, будь это невозмутимые датчане или скептики французы. Прибавилось ли счастья в мире оттого, что рухнула Российская империя? Спасло ли хоть единую душу то, что шестьдесят лет назад ее, тогда еще принцессу Дагмару в мирной Дании, привезли в Россию, где ей пришлось пережить убийство свекра, двух сыновей и пяти внуков? — Бог дал, Бог и взял, — обе сестры верили, что в этой сентенции заключен ответ на все их сомнения. Александра часто ее повторяла. Мария тоже. Они всегда думали в унисон, даже если одна жила в Лондоне, в холодной роскоши Мальборо-Хауз, а другая горевала в одиночестве в Дании. — Надо было вам остаться в Англии, — сказал я теще вскоре после ее переезда в Данию в 1924-м. — Разлука с сестрой плохо на вас действует. Вы захандрили. Она покачала головой. — Ты не понимаешь, Сандро. Мы с ней гораздо ближе друг другу на расстоянии. Когда я жила в Лондоне, я чувствовала себя чужой. Гордость и застенчивость не позволили ей признать, что она просто отказалась делить сестру с ее семьей и Англией. Здесь, в Гвидо ре, между ними было море, но образ Александры был при ней неотлучно. В Лондоне же, в Мальборо-Хауз, немало вечеров просидела она одна в своих покоях, пока у Александры был прием или торжественный ужин. Здесь ничего не изменилось, для своих домочадцев она по-прежнему была императрицей. Там ей ни на минуту нельзя было забыть, что с точки зрения Даунинг-стрит она лишь бедная родственница и компрометирующая гостья. Королева Александра умерла 20 ноября 1925 года. В ответ на мое письмо с соболезнованиями король Георг написал: «Дорогой Сандро. Я глубоко благодарен тебе за сердечное письмо и за все твое сочувствие в связи со смертью моей бедной матери. С ее уходом образовалась пустота, которую нечем заполнить; порвалась последняя нить, связующая меня с моим счастливым детством. Но, слава Богу, она обрела покой и избавилась от дальнейших страданий. Умерла она прекрасно — просто тихо уснула. Я был рад предоставить в распоряжение милой Ксении домик во Фрагморе, где она живет с внуками, и помочь ей, насколько было в моих силах. С наилучшими пожеланиями от супруги и самыми искренними заверениями, твой любящий кузен Джордж, R. I. ». Несмотря на все сочувствие королю Георгу, меня, разумеется, больше беспокоила моя теща. Я понимал, что теперь ее очередь, и что ни я, ни ее дочери не в силах возместить ей утрату сестры. Для короля Георга его мать была «последней нитью», связывавшей его со счастливым детством. Для моей тещи сестра была единственной нитью, связывавшей ее с жизнью. Она любила детей и обожала внуков, но всегда говорила, что они справятся и без нее. С 1918-го ее миром была Александра. Теперь этот мир опустел, и ей не терпелось покинуть его. Она прожила еще три года, но, кроме обычных повседневных забот, ее ничто уже не интересовало. Она никогда не отвечала на письма из Парижа, где ей сообщали о распрях между сторонниками Кирилла и приверженцами старого великого князя Николая Николаевича. Что до нее, то для нее в России был один император — ее сын Ники. Она была убеждена, что он еще жив. Так она, по крайней мере, говорила. Все прочие были нелепы или несносны или и то и другое. Она считала, что было бы ниже ее достоинства принимать чью-то сторону, издавать манифесты и поднимать бурю в стакане воды. Лишь однажды выступила она с протестом, и больше ее голоса не слышали. Случилось это, когда она узнала, что некая полячка в Нью-Йорке выдает себя за великую княжну Анастасию, младшую дочь царя. «О чем они думают! — воскликнула она. — Что я буду сидеть в Гвидоре и не вступлюсь за свою внучку? » Я попытался объяснить ей, что с пристрастием американцев к чудакам и самозванцам бороться бесполезно, но она смертельно обиделась. В начале осени 1928-го она расхворалась, а 12 октября того же года я получил от жены телеграмму с просьбой немедленно выехать в Данию. Когда я приехал, теща уже скончалась. Известие о ее смерти потрясло воображение датчан, и хоронили ее с почестями. Сама она, конечно же, предпочла бы лежать рядом с сестрой, но это было невозможно. Александра принадлежала Англии. Мария — империи, которой больше не было. Так что пришлось ей остаться там, где она родилась, среди людей, ставших для нее чужестранцами. - В последний раз за годы земного странствия и впервые после революции оказалась она во главе той процессии, что следует за всеми монархами, пока те способны раздавать награды и жаловать чины. В день своей смерти вдовствующая императрица всероссийская вдруг вернула себе то, что утратила в день отречения сына — центральное место на сцене. И пусть ближайшие ее родственники были изгнанниками без гроша за душой, за гробом ее шло чуть не полсотни коронованных особ, и столько посланников и чрезвычайных послов набилось в Копенгагенский кафедральный собор, что впору было развязывать еще одну мировую войну. Будь она жива и пожелай путешествовать, большинство из них отказали бы ей в визе. Они приехали, чтобы попасть на фотографии американских репортеров и поднабрать материала для будущих мемуаров. «Она умерла, как жила, — трагическая императрица*, — сказал один напыщенный дурак, которого я знал давным-давно. При звуке его голоса — голоса старого евнуха — меня охватило неодолимое желание схватитъ тяжелый подсвечник и ударить его по голове. После похорон я несколько часов жал руки и беседовал с царственными европейскими кузенами — некоторых из них я не видел с 1914-го. Как жаль, говорили они, что из-за «чрезмерной гордости» усопшей они в последние десять лет ничем не могли ей помочь. «Совершенно верно», — соглашался я. Дурной тон — назвать короля лжецом на похоронах. Вернувшись в Гвидор, я нашел там двух верных казаков. Они сидели на крыльце, уставившись в пустоту, осунувшиеся и безутешные. Что ждало их в будущем? Всю свою жизнь, как до, так и после революции, они состояли при императрице. Из всей ее некогда многочисленной свиты лишь эти двое остались верны ей в несчастьях 1917—1918 годов. — Не тревожьтесь, — сказал я. — Я знаю, Ее Величество упомянула вас в завещании. — Не в том дело, — сказал младший из них, бородатый силач саженного роста. — А в чем же? — Тоскливо без Ее Величества, — ответил он застенчиво. Болтовня... Болтовня... Болтовня... Словно все кузены соревновались в пустословии, и каждый боялся проиграть. — Воистину великая женщина. — Прекрасная мать. — Благородное сердце. — Совесть европейских монархов. — Само обаяние. — Трагический образ трагической эпохи. Когда, наконец, они надели цилиндры и ушли — до следующих похорон — я отвел жену и свояченицу в памятную комнату, где тридцать лет назад мы играли в «волков» с императором Александром III. Нам нечего было сказать друг другу’. Мы понимали: пришел конец России, которую мы любили, и очередь теперь за нами. Жизнь была еще прекрасна, и прямо под окнами плескалось море, но плыть нам отныне предстояло в одиночку. Ни одна душа на свете не могла теперь сказать: «Не волнуйся за Сандро, пусть перебесится. Он всегда возвращается». Как и положено эгоисту, я думал о себе и сокрушался, что потерял единственную женщину, к которой относился действительно с сыновним чувством. Моя мать умерла, когда мне было двадцать пять, и моя к ней привязанность никогда не выходила за рамки должного почтения. На следующее утро прочли завещание. Как мы все и ожидали, за исключением пособия слугам, все свое имущество, собственные драгоценности и те, что были унаследованы от королевы Александры, моя теща оставила двум своим дочерям. Единственным своим душеприказчиком она назначила короля Георга, что было благом для имущества и трагедией для парижских дельцов и ювелиров, которые, естественно, предпочли бы увидеть все эти ценности в руках своей излюбленной жертвы. Но, сколь плохо ни разбиралась старая императрица в делах денежных, и она понимала, что нет в мире человека менее способного сражаться с лощеными бандитами с рю де ла Пэ, чем ее поседевший зять Александр. . ...... г Глава XI ANIMA NATURALITER Друзья, чье мнение я уважаю, не советовали мне писать этой главы. — Над вами будут смеяться, — говорили они. — Вы должны понять, что никому нет дела до ваших спиритических опытов. Пишите о дворцах, королях и принцах, о ваших разнообразных приключениях, но, ради Бога, ни слова о спиритизме. Это так же скучно, как технократия, и далеко не так волнующе. Лучше поведайте еще что-нибудь о судьбе фамильных драгоценностей Романовых. Скажем, обедали вы как-то в Нью-Йорке, в «Колонии», или еще лучше — в клубе «Эверглейдс» в Палм-Бич, и вдруг за соседним столиком увидели женщину, на которой был жемчуг вашей жены. Разве не захватывающе? Полагаю, да. Беда в том, что я никогда не видел таковой женщины и не узнал бы жемчуга своей жены, даже если бы разглядывал его до окончания Великой депрессии. Также никогда не тянуло меня проливать слезы по дворцам прошлого. Ничто не доставило бы мне большего удовольствия, нежели провести остаток дней своих в стране, где все дома свежеотстроенные и ни у одного из обитателей нет предков. А что до насмешек, то меня они не пугают; христианину не страшен этот дьявол атеистов. Всегда кто-то бывает объектом насмешек. И я был — в очень важные моменты истории своей родины. В 1902 году, когда предсказывал войну с Японией и настаивал на постройке второй колеи Сибирского пути. В 1905-м, когда считал, что Романовы должны или уйти, или вызвать революцию на решающий поединок. В 1916-м, когда советовал царю вышвырнуть из России британского посла и заменить разболтавшийся Петроградский гарнизон отборными частями гвардии и «Дикой» Кавказской кавалерийской дивизии. В 1919 году, когда клялся в Париже перед членами американской делегации, что через двадцать лет от Версальского договора не останется и камня на камне и что Советы закрепились в России надолго. В 1923-м, когда написал в парижской газете, что Гогенцоллерны еще заявят о себе. Надо признать, что весьма лестно подвергаться насмешкам поколения, которое породило вашингтонских авторов «договора о вечном мире» и непоколебимых женевских защитников Китая. Чтобы начатъ с начала, я вернусь в год своего пленения большевиками в Крыму. Разумеется, у меня не было особенной уверенности в том, что мне когда-нибудь удастся вырваться. Мне очень не хотелось умирать, но я ничем не смог бы помешать своим тюремщикам расстрелять меня, когда им вздумается. Члены моей семьи и двое старших великих князей полагали, что нам нужно использовать те немногие связи, что у нас оставались, как- то: написать письмо бывшему другу, имевшему тогда влияние в Советах, обратиться к скандинавским правитель*' ствам, но это был чистейший вздор. Той толики истории, что я усвоил, было достаточно, чтобы понять: уничтожение всех до единого членов императорской фами- ■ лии должно значиться первым пунктом в программе любой революции. Еще за несколько лет до революции я прочел статьи Троцкого, напечатанные в одной киевской газете, и помню, что в них он обнаружил глубокие познания в истории Французской революции. Не похоже было, что он йовторит ошибку якобинцев и даст русским сродственникам Артуа и Орлеанских бежать. Осознав это, я должен был найти, чем заполнить оставшиеся мне часы. Моя теща не выносила бриджа, а играть со старшими великими князьями я боялся. Внешне наши отношения были дружественны, но не успели бы мы назвать ставки, как я бы высказал великому князю Николаю, что я думаю о нем как о Верховном Главнокомандующем русской армией и политическом советнике государя. В свою очередь, он, несомненно, заставил бы меня выслушать свою оценку моих дарований, разумеется, чрезвычайно нелестную. Итак, за бридж мы не сели. Старшие великие князья играли со своими женами в бесконечную игру «шестьдесят шесть». Теша читала Библию. Жена проводила дни с детьми. Меня оставили одного в кабинете. На меня взирали длинные ряды полок с книгами. С книгами о флоте и о нумизматике. Ни один из этих предметов не мог в то время хоть сколько-нибудь меня заинтересовать. Мои тюремщики и будущие палачи были матросы, что показывало, насколько мало узнал я о флоте из этих книг, а о своей коллекции монет мне хотелось забыть, потому что иначе я стал бы думать о Турции, Малой Азии, Палестине и всех прочих странах, где я провел самые счастливые часы своей жизни. Я просто сидел и размышлял. «Если бы», все эти «если бы» молотом стучали в голове. Что бы со мной было, если вместо того, чтобы вернуться в 1893 году в Россию, я остался бы в Нью-Йорке и играл роль Жерома Бонапарта? Принесло хотя б какую-то пользу, если бы я сумел подавить в себе презрение к Распутину и попытался бороться с его влиянием более продуманными методами? Смог бы я удержать Ники от отречения, поспеши я к нему в самый первый день беспорядков в Петрограде? С места у открытого окна, где я обычно сидел, были видны два матроса у крыльца, и вид гранат у них на ремнях помогал мне анализировать все эти «если бы». Одно за другим я отмел те, что касались России вообще, Ники и его детей, моих братьев и моей семьи. Бесполезно было делать вид, будто меня беспокоило что-то еще помимо того обстоятельства, что сам я вот-вот исчезну из этого мира. Я посмотрелся в зеркало. Выпрямился. Казалось невозможным, что человеческое существо, которое я называл собой, и вправду может прекратить существование. Я был по-прежнему сравнительно молод. Я по-прежнему любил хорошие вина. Меня по- прежнему влекло к женщинам. Почему я должен умереть и стать ничем? Я зажег спичку, поднес ее на мгновение к левой ладони, затем задул. Спичка умерла, но энергия, заключавшаяся в ней, не пропала: моя левая рука стала теплее. Это обнадеживало, хотя в самом эксперименте не было ничего нового, ничего, что могло хотя бы йоту добавить к физическому закону о превращении энергии. Я вдруг вспомнил своего старого учителя физики, и чувство горечи охватило меня. Меня возмутила самонадеянность науки. Кто дал этим надменным ослам право провозглашать, что единственный вид энергии, способный пропадать даром, это энергия, заключенная в человеческом теле? В следующий миг я осознал, что сам рассуждаю, как осел, поскольку нет другой такой плодородной почвы, как кладбищенская земля. Я вспомнил изумительную последнюю страницу «Земли» Золя — описание той невероятно высокой пшеницы, которая росла на поле, ранее занимаемом кладбищем. Тепло от спички. Высокая пшеница от великого князя Александра. Логика тут была, куда ни кинь, но то была логика ученых. Стала очевидна необходимость перестать мыслить категориями науки. Я завидовал своей теще. Ее слепая вера в истинность каждого слова Писания давала еще нечто более прочное, нежели просто мужество. Она была готова ко встрече с Создателем; она была уверена в своей праведности; разве не повторяла она все время: «На все воля Божья»? Ее метод был восхитителен в своей простоте. Хотел бы и я принять его, но тогда пришлось бы принять и все то, что к нему прилагалось. Священников. Соборы. Чудотворные иконы. Официальное христианство с его циничной доктриной о грешности плоти. Я знал, что в любую минуту меня могут расстрелять, но, до тех пор пока я видел на горизонте белый парус рыбацкой лодки и чувствовал запах сирени под окномъ я отказывался верить, что земля — это лишь громадная юдоль слез. Земля, которую я знал, была неизменно радостной — возможно, потому, что я никогда не ходил в церковь общаться с Богом, но оставался в своих крымских виноградниках, благодарный за темно-красную сочность гроздей, дрожа от сознания, что владею всеми этими — насколько хватает глаз — виноградниками, садами, полями и горами. Мои ученые старшие братья называли меня «пантеистом», но от этого слова начинаешь думать о душных библиотеках и сморщенных старичках, согнувшихся над своими трактатами. Каким бы «-истом» я ни был, я боготворил Жизнь во всех ее формах и проявлениях. Трескучие московские зимы. Недвижность тропической ночи на Цейлоне. Мутные голубые туманы над Золотыми Воротами. Величественная ширь Сиднейской бухты. Пронзительный голос Константинополя. И тот ранний сентябрьский вечер в Нью-Йорке, когда, проезжая через Центральный парк, я увидел, как окна отеля «Савой» запылали закатом. Странно, что человека, стоящего на пороге смерти, почему-то окрылила эфемерная красота далекого прошлого, но именно благодаря тем мгновеньям экстаза, которые испытал несколько лет назад, когда сидел в кресле перед открытым окном и разглядывал своих тяжеловооруженных тюремщиков, я узрел лучезарный лик и благословляющую улыбку моего Бога. Не грозного Иегову Иова. Не угрюмого Господа косноязычного варвара Павла. Но Символ и Суть радостной вселенной, великолепия жизни. «Смерти нет, — сказал я себе, — нет последнего «прости». Узам между мной и тем, что я любил с ревнивым пылом обладателя, никогда не быть разорванными. Я всегда останусь собой, связанным с этим миром той самой энергией, что заставляла меня высаживать сады и чувственно трепетать, когда я приникал липом к ветке сирени. Не с тем, что я любил, мне предстоит расстаться, но с тем, к чему испытывал равнодушие или отвращение». Мои мысли были очень наивны, возможно, отмечены истерией, естественной при тех обстоятельствах. Но я был на верном пути. Продлись мое заключение еще несколько месяцев, я дошел бы до извращенного бреда о законе Любви. Честно говоря, я уже к этому подбирался. Прошло пять лет. Я снова вел жизнь, которая, как меня учили, была единственно правильной и неизбежной. Еда трижды в день. К обеду белое вино. К ужину бутылка шампанского. Осенью Париж. Весной Ривьера. Летом к морю. Газеты. Болтовня. Денежная нужна. Все больше всяческих «если». Вздохи. Новые знакомства, подозрительно напоминающие старые отсутствием общих интересов. «Этот несчастный великий князь», — написано на их лицах. «Какие зануды, какие ужасные зануды», — единственная мысль у меня в голове. Я вовсе не забыл о своем необычном крымском переживании, но боялся повторить его. В нашей семье бытовало поверье, будто мой двоюродный дед император Александр I погубил свою жизнь, заинтересовавшись спиритизмом. Люди, сочинившие эту легенду, наверняка были те же самые идолы либерализма, что изрекли, будто современные машины приносят счастье и перед Демократией все люди равны, однако в первые годы изгнания я был весьма подвержен влиянию идолов либерализма. Я даже высидел как-то длинную лекцию знаменитого итальянского историка, который ко всеобщему удовлетворению доказывал, что Муссолини — супостат всего человечества, потому что не позволяет крестьянам продавать свои голоса тому, кто больше заплатит. «Ты должен стоять на твердой земле, — советовал я себе. — Больше никакой бессмыслицы. Сейчас век просвещенной и победоносной науки». И я отправился на субботу в Довиль. Довиль был твердой землей. Смуглокожие молодые люди в двубортных смокингах вели упорную осаду бриллиантовых колье почтенных английских вдов. Тонкоголосые, багряногубые девушки-хористки из Нью-Йорка объясняли своим низкорослым спутникам из местных, что в Америке все должны работать. В отдельном зале играл в карты принц Уэльский, окруженный компанией здоровенных пенсильванских миллионеров, которые не могли взять в толк, почему их венценосный друг отказывается делать ставку за их 474 Воспоминания великого князя Александра Михайловича счет. Напротив принца сидела махарани средних лет, положив на кучки своих фишек большую перламутровую черепаху. После каждой сдачи она терла голову черепахи, закрывала поблекшие черные глаза, бормотала короткую молитву и лишь после этого открывала свои карты. Игра у нее шла. В танцевальном зале звучала музыка, американская фокстротная версия «Песни индийского гостя» Римского-Корсакова. Вокруг воняло надушенными людьми и затхлым шампанским. Вдобавок к завыванию саксофона слышалось визгливое хихиканье двух знаменитых танцовщиц из Америки, толстогубых, немолодых уже женщин, к тому же поразительно уродливых. Я пошел в бар. Воздух там был не такой спертый, а белые куртки буфетчиков казались освежаюше-чистыми. Я хотел уже было заказать коктейль покрепче, когда меня охватило неодолимое желание остаться одному. Я выбежал из казино и направился к берегу. Беспрерывно моросил холодный дождь, но вокруг не было ни души, и море приятно пахло. Солью и рыбой. Не духами, не пудрой, не бриолином. Под навесом покинутого прибрежного кафе было совершенно темно. Натыкаясь на груды опрокинутых столов, я нашел стул, уселся, закурил сигару и стал слушать туманные горны. Капитан того парохода курсом на Дувр был, наверное, настоящий мужчина. Мастерство, с которым он лавировал сквозь туман, вселило в меня радость. Я подумал, что было бы неплохо вообще не возвращаться в казино. И тут сзади донесся голос: — Не слишком приятно в казино, да? — Весьма гадко, — согласился я. Незнакомец говорил по-французски с легким акцентом. Угадать его национальность было трудно. Он мог быть южным немцем или австрийцем. — Сильно проигрались? — спросил он после паузы. — Нет. Я вообще не играю. А вы? w- — Я тоже, — ответил он с легким смешком. Я продолжал курить. Мне хотелось, чтобы он скорее ушел. — Любите такой образ жизни? — Не очень. — И все равно его придерживаетесь? — Что я могу сделать? — Многое. — Например? — Для начала прекратить дурачить самого себя. Жизнь ваша клонится к закату. Ловите каждый оставшийся солнечный луч. Должно быть, сумасшедший, подумал я. — Вы меня, похоже, знаете. — Знаю. — А я вас? — Когда-то знали. Я рассмеялся. — Вы прямо-таки дух моего потерянного прошлого. — Или вашего горестного будущего. — Не бередите рану, мсье. Она и без того очень болезненная. — А кто в этом виноват? — Сдаюсь. — И это лучшее, что вам когда-либо удавалось сделать. Вы пытались увидеть все грани, слишком много граней и сдавались. — Опять в точку. А чего вы ожидали? Таков удел всех дилетантов. — Слишком устал, чтобы любить, и слишком пресытился, чтобы ненавидеть — вот что ты хотел сказать! — Сударь, не критикуйте меня, умоляю. Наставьте! — Чушь и бред! Никто не в силах наставить человека, преуспевшего лишь в жалости к самому себе! — К самому себе? — Да, к самому себе. Тебя возбуждает думать о себе в третьем лице, как о великомученике века, молчаливом герое, которому выпало жить при самоубийстве империи. Разве не можешь ты увидеть в своих страданиях ничего иного, кроме повода жалеть и восхвалять себя? Неужели ты не разглядел в них предупреждения, урока? — И что я, по-вашему, должен делать? Проповедовать смирение и все прочие добродетели, которыми никогда не отличался? — Ты сам должен ответить на этот вопрос. Ты должен решить, было ли в том, что ты пережил, что-нибудь ценное, значительное. Оглянись назад. Подумай, что было у 476 Воспоминания великого князя Александра Михайловича тебя самого дорогого. Деньги? Они никогда тебя не волновали. И ни разу тебе не помогли. Власть? Ты всегда избегал ее. Родные и друзья? В душе ты неизменно воспринимал их как чужих. Религия? Ты так ни одной и не принял. Если бы тебе было суждено умереть сейчас, какой момент своей жизни ты бы вспомнил? Это лакмусовая бумага ценностей — не то, что влечет тебя, когда ты жив и здоров, но то, что заставляет тебя трепетать от нежности, когда ты при смерти. Вспомнил бы ты свой дворец в России? Прямую стрелу Елисейских Полей? День своей свадьбы? День, когда тебя произвели в адмиралы? — Господи, нет! — Тогда что? Несясь галопом через всю свою жизнь, через победы, поражения, наслаждение и горечь, я достиг утра, которое наступило пятьдесят лет назад. — Знаю! — воскликнул я. — Кавказ. Склон горы позади отцовского дома. Я лежу в высокой траве и любуюсь полетом жаворонка. Повсюду покой, вокруг меня и во мне. Покой, тишина и умиротворение. Взглянув вниз, я вижу лужайки в нашем саду. И еще там движутся чьи-то фигурки. Их лиц я разглядеть не могу, но вижу белый цвет вишен и колышущийся красный ковер роз. Я люблю это, я влюблен сразу в целый свет. Вы слышите меня? Ответа не было. Я вскочил и огляделся. В темноте ничего не было видно. Я зажег спичку: я был совершенно один среди груд перевернутых столов и стульев. — Это случай для психиатра. Только неуравновешенные люди видят духов и разговаривают с ними. Этому замечанию моего ученого друга суждено было стать знамением последующих нескольких лет моей жизни. Равно как и другому:
|
|||
|