Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Воспоминания великого князя Александра Михайловича 5 страница



Лишь мировой войне удалось вычеркнуть весенние копенгагенские собрания из календаря европейских дво­


ров. Когда я в последний раз поднялся на яхту королевы Александры — весной 1924-го после десятилетнего пе­рерыва, я пожалел, что приехал. Одно дело знать, что многих из сидевших за длинным столом уже нет в жи­вых, а другое — видеть пустые места в столовой и слы­шать, как тихо стало на яхте.

— Совсем как в старые времена, — сказала теща и героически улыбнулась. Ничто, кроме присутствия двух лучезарных леди, о старых днях не напоминало.

Король Георг, королева Мария и их дети задержались в Лондоне. Кронпринцесса германская по-прежнему счи­талась «врагом» и приехать, само собой, не могла. Дети моей свояченицы, великой княгини Ольги, сидели на местах своих покойных кузин, дочерей их покойного дяди Ники. «Пошли на палубу, поиграем в теннис», — сказал я им и выскочил из каюты. Они последовали за мной — с интересом и скептицизмом.

— Вы играете в теннис, дядя Сандро?

— Да, — сказал я, — мы всегда играли в теннис на этой самой палубе.

— А царь тоже любил играть?

— Еще как. Они с вашим покойным дядей, герцогом Кларенским, были у нас чемпионы.

— А плавать вы умеете?

— А как же. Видите тот английский миноносец? — я показал им на пятнышко в полумиле от нас. — Раньше там стояла яхта российского императора. Мы плавали отсюда туда, выпивали стакан молока, а потом плыли обратно.

— На эсминце продают молоко?

— Нет, — объяснил я, — там раньше стоял другой корабль. Русский.

Дети пошептались и с сомнением взглянули на меня.

— Что такое? — спросил я.

— Мы хотели спросить, дядя Сандро, — сказал стар­ший, — вам с дядей Ники трудно было получить разре­шение, чтобы приехать?

— Разрешение? Какое?

— Но вы же говорили вчера маме, что вам в датском консульстве в Париже несколько дней не давали визы.


— Верно, — согласился я. — Но просто датский кон­сул в Санкт-Петербурге нас хорошо знал.

Слишком долго пришлось бы объяснять моим юным племянникам, что не в привычках царя и его родствен­ников было путешествовать с паспортом. Они родились в Копенгагене уже после революции, жили с матерью в обстановке предельной умеренности и были уверены, что всякий русский всегда был в Дании persona non grata.

То что обеим сестрам, когда они умерли, было толь­ко восемьдесят, просто не укладывается в голове. Столько эпох, империй и политических курсов они пережили, что, казалось, им должно быть далеко за двести.

Когда они уезжали из родной Дании, Дизраэли еще только прорывался к власти, а лучшие стратеги Европы пророчили победу генералу Роберту Ли.

В день смерти Марии Федоровны Уинстон Черчилль публиковал четвертый том своих мемуаров, а американ­ские банкиры бились над проблемой европейских репа­раций.

До последних своих дней они говорили о короле Ге­орге как о мальчишке («Вечно он забывает надеть теплое пальто»), а при упоминании Бисмарка их красивые лица неизменно хмурились («Ох уж эти прусские юнкера, все они обманщики»). Не то чтобы они не помнили основ­ных событий европейской истории или точного возраста своих детей и современников, просто, всю жизнь играя в бесконечной пышной постановке, они не считали нуж­ным различать вчера и завтра. Старший сын Александ­ры, герцог Кларенский, умер в 1892-м. Второй сын Ма­рии Федоровны, Георгий, скончался от туберкулеза в 1899-м. Короля Эдуарда не стало в 1909-м. Царя вместе со всей семьей убили в 1918-м. Даты разнились, но зна­чение имели не даты, а сами четыре трагедии, само созна­ние утраты.

— Большое счастье для сестры, — сказала однажды Александра, — что она не верит в смерть Ники.


Она имела в виду, что тоже хотела бы сомневаться в смерти мужа и любимого сына.

— Как прекрасна и гармонична была ваша жизнь, — сказал я ей как-то. — Вам выпала радость увидеть, как Великобритания становится самой могучей страной в мире. Вы были свидетелем величайших триумфов вашего мужа и второго сына. Вас любит вся Британская импе­рия, а ваш внук — кумир всего света.

— Но в то же время я похоронила двух самых дорогих мне людей, — ответила она спокойно, — и, к несчас­тью, дожила до дня, когда увидела гибель всего, чем дорожила сестра.

Оба мы были правы. Значит, не прав был кто-то дру­гой. Последние восемь лет жизни Александры и один­надцать лет жизни Марии были посвящены неблагодар­ной задаче — найти этого другого. Ревностные христиан­ки, они верили в конечную мудрость деяний Творца, и готовность возложить вину за трагедии своей жизни на себя самих и свои недостатки спасла их от компромис­сов с совестью. «Люди страдают за грехи свои». Это было довольно просто. Трудности начались, когда они попы­тались определить, должен ли праведник А. страдать в силу наказания, определенного грешнику Б. Всё это слиш­ком по-русски, но русское отношение ко Всевышнему характерно для всех пожилых людей, будь это невозму­тимые датчане или скептики французы.

Прибавилось ли счастья в мире оттого, что рухнула Российская империя? Спасло ли хоть единую душу то, что шестьдесят лет назад ее, тогда еще принцессу Даг­мару в мирной Дании, привезли в Россию, где ей при­шлось пережить убийство свекра, двух сыновей и пяти внуков?

— Бог дал, Бог и взял, — обе сестры верили, что в этой сентенции заключен ответ на все их сомнения. Алек­сандра часто ее повторяла. Мария тоже. Они всегда дума­ли в унисон, даже если одна жила в Лондоне, в холод­ной роскоши Мальборо-Хауз, а другая горевала в оди­ночестве в Дании.

— Надо было вам остаться в Англии, — сказал я теще вскоре после ее переезда в Данию в 1924-м. — Разлука с сестрой плохо на вас действует. Вы захандрили.


Она покачала головой.

— Ты не понимаешь, Сандро. Мы с ней гораздо бли­же друг другу на расстоянии. Когда я жила в Лондоне, я чувствовала себя чужой.

Гордость и застенчивость не позволили ей признать, что она просто отказалась делить сестру с ее семьей и Англией. Здесь, в Гвидо ре, между ними было море, но образ Александры был при ней неотлучно. В Лондоне же, в Мальборо-Хауз, немало вечеров просидела она одна в своих покоях, пока у Александры был прием или торже­ственный ужин. Здесь ничего не изменилось, для своих домочадцев она по-прежнему была императрицей. Там ей ни на минуту нельзя было забыть, что с точки зрения Даунинг-стрит она лишь бедная родственница и комп­рометирующая гостья.

Королева Александра умерла 20 ноября 1925 года. В ответ на мое письмо с соболезнованиями король Георг написал:

«Дорогой Сандро.

Я глубоко благодарен тебе за сердечное письмо и за все твое сочувствие в связи со смертью моей бедной матери. С ее уходом образовалась пустота, которую нечем заполнить; порвалась последняя нить, связующая меня с моим счаст­ливым детством. Но, слава Богу, она обрела покой и изба­вилась от дальнейших страданий. Умерла она прекрасно — просто тихо уснула. Я был рад предоставить в распоряже­ние милой Ксении домик во Фрагморе, где она живет с внуками, и помочь ей, насколько было в моих силах.

С наилучшими пожеланиями от супруги и самыми искренними заверениями, твой любящий кузен Джордж, R. I. ».

Несмотря на все сочувствие королю Георгу, меня, разумеется, больше беспокоила моя теща. Я понимал, что теперь ее очередь, и что ни я, ни ее дочери не в силах возместить ей утрату сестры. Для короля Георга его мать была «последней нитью», связывавшей его со счаст­ливым детством. Для моей тещи сестра была единствен­ной нитью, связывавшей ее с жизнью. Она любила детей и обожала внуков, но всегда говорила, что они справят­ся и без нее. С 1918-го ее миром была Александра. Теперь этот мир опустел, и ей не терпелось покинуть его.

Она прожила еще три года, но, кроме обычных по­вседневных забот, ее ничто уже не интересовало. Она никогда не отвечала на письма из Парижа, где ей сооб­щали о распрях между сторонниками Кирилла и привер­женцами старого великого князя Николая Николаевича. Что до нее, то для нее в России был один император — ее сын Ники. Она была убеждена, что он еще жив. Так она, по крайней мере, говорила. Все прочие были неле­пы или несносны или и то и другое.

Она считала, что было бы ниже ее достоинства при­нимать чью-то сторону, издавать манифесты и подни­мать бурю в стакане воды. Лишь однажды выступила она с протестом, и больше ее голоса не слышали. Случилось это, когда она узнала, что некая полячка в Нью-Йорке выдает себя за великую княжну Анастасию, младшую дочь царя. «О чем они думают! — воскликнула она. — Что я буду сидеть в Гвидоре и не вступлюсь за свою внучку? » Я попытался объяснить ей, что с пристрастием амери­канцев к чудакам и самозванцам бороться бесполезно, но она смертельно обиделась.

В начале осени 1928-го она расхворалась, а 12 октяб­ря того же года я получил от жены телеграмму с просьбой немедленно выехать в Данию. Когда я приехал, теща уже скончалась. Известие о ее смерти потрясло воображение датчан, и хоронили ее с почестями. Сама она, конечно же, предпочла бы лежать рядом с сестрой, но это было невозможно. Александра принадлежала Англии. Мария — империи, которой больше не было. Так что пришлось ей остаться там, где она родилась, среди людей, ставших для нее чужестранцами. -

В последний раз за годы земного странствия и впер­вые после революции оказалась она во главе той процес­сии, что следует за всеми монархами, пока те способны раздавать награды и жаловать чины. В день своей смерти вдовствующая императрица всероссийская вдруг верну­ла себе то, что утратила в день отречения сына — цент­ральное место на сцене. И пусть ближайшие ее родствен­ники были изгнанниками без гроша за душой, за гробом ее шло чуть не полсотни коронованных особ, и столько посланников и чрезвычайных послов набилось в Копен­гагенский кафедральный собор, что впору было развя­зывать еще одну мировую войну. Будь она жива и поже­лай путешествовать, большинство из них отказали бы ей в визе. Они приехали, чтобы попасть на фотографии аме­риканских репортеров и поднабрать материала для буду­щих мемуаров. «Она умерла, как жила, — трагическая императрица*, — сказал один напыщенный дурак, ко­торого я знал давным-давно. При звуке его голоса — го­лоса старого евнуха — меня охватило неодолимое жела­ние схватитъ тяжелый подсвечник и ударить его по голове.

После похорон я несколько часов жал руки и беседо­вал с царственными европейскими кузенами — некото­рых из них я не видел с 1914-го. Как жаль, говорили они, что из-за «чрезмерной гордости» усопшей они в последние десять лет ничем не могли ей помочь. «Совер­шенно верно», — соглашался я. Дурной тон — назвать короля лжецом на похоронах.

Вернувшись в Гвидор, я нашел там двух верных каза­ков. Они сидели на крыльце, уставившись в пустоту, осу­нувшиеся и безутешные. Что ждало их в будущем? Всю свою жизнь, как до, так и после революции, они состо­яли при императрице. Из всей ее некогда многочислен­ной свиты лишь эти двое остались верны ей в несчастьях 1917—1918 годов.

— Не тревожьтесь, — сказал я. — Я знаю, Ее Величе­ство упомянула вас в завещании.

— Не в том дело, — сказал младший из них, борода­тый силач саженного роста.

— А в чем же?

— Тоскливо без Ее Величества, — ответил он застен­чиво.


Болтовня... Болтовня... Болтовня...

Словно все кузены соревновались в пустословии, и каждый боялся проиграть.

— Воистину великая женщина.

— Прекрасная мать.

— Благородное сердце.

— Совесть европейских монархов.

— Само обаяние.

— Трагический образ трагической эпохи.

Когда, наконец, они надели цилиндры и ушли — до следующих похорон — я отвел жену и свояченицу в па­мятную комнату, где тридцать лет назад мы играли в «волков» с императором Александром III. Нам нечего было сказать друг другу’. Мы понимали: пришел конец России, которую мы любили, и очередь теперь за нами. Жизнь была еще прекрасна, и прямо под окнами плес­калось море, но плыть нам отныне предстояло в одиноч­ку. Ни одна душа на свете не могла теперь сказать: «Не волнуйся за Сандро, пусть перебесится. Он всегда воз­вращается». Как и положено эгоисту, я думал о себе и сокрушался, что потерял единственную женщину, к ко­торой относился действительно с сыновним чувством. Моя мать умерла, когда мне было двадцать пять, и моя к ней привязанность никогда не выходила за рамки долж­ного почтения.

На следующее утро прочли завещание. Как мы все и ожидали, за исключением пособия слугам, все свое иму­щество, собственные драгоценности и те, что были унас­ледованы от королевы Александры, моя теща оставила двум своим дочерям. Единственным своим душеприказ­чиком она назначила короля Георга, что было благом для имущества и трагедией для парижских дельцов и ювелиров, которые, естественно, предпочли бы увидеть все эти ценности в руках своей излюбленной жертвы. Но, сколь плохо ни разбиралась старая императрица в делах денежных, и она понимала, что нет в мире человека менее способного сражаться с лощеными бандитами с рю де ла Пэ, чем ее поседевший зять Александр. .         ...... г


Глава XI

ANIMA NATURALITER
CHRISTIANA [††††]

Друзья, чье мнение я уважаю, не советовали мне пи­сать этой главы.

— Над вами будут смеяться, — говорили они. — Вы должны понять, что никому нет дела до ваших спирити­ческих опытов. Пишите о дворцах, королях и принцах, о ваших разнообразных приключениях, но, ради Бога, ни слова о спиритизме. Это так же скучно, как технократия, и далеко не так волнующе. Лучше поведайте еще что-ни­будь о судьбе фамильных драгоценностей Романовых. Ска­жем, обедали вы как-то в Нью-Йорке, в «Колонии», или еще лучше — в клубе «Эверглейдс» в Палм-Бич, и вдруг за соседним столиком увидели женщину, на которой был жемчуг вашей жены. Разве не захватывающе?

Полагаю, да. Беда в том, что я никогда не видел тако­вой женщины и не узнал бы жемчуга своей жены, даже если бы разглядывал его до окончания Великой депрес­сии. Также никогда не тянуло меня проливать слезы по дворцам прошлого. Ничто не доставило бы мне больше­го удовольствия, нежели провести остаток дней своих в стране, где все дома свежеотстроенные и ни у одного из обитателей нет предков. А что до насмешек, то меня они не пугают; христианину не страшен этот дьявол атеистов. Всегда кто-то бывает объектом насмешек. И я был — в очень важные моменты истории своей родины.


В 1902 году, когда предсказывал войну с Японией и на­стаивал на постройке второй колеи Сибирского пути. В 1905-м, когда считал, что Романовы должны или уйти, или вызвать революцию на решающий поединок. В 1916-м, когда советовал царю вышвырнуть из России британ­ского посла и заменить разболтавшийся Петроградский гарнизон отборными частями гвардии и «Дикой» Кав­казской кавалерийской дивизии. В 1919 году, когда клял­ся в Париже перед членами американской делегации, что через двадцать лет от Версальского договора не оста­нется и камня на камне и что Советы закрепились в России надолго. В 1923-м, когда написал в парижской газете, что Гогенцоллерны еще заявят о себе.

Надо признать, что весьма лестно подвергаться на­смешкам поколения, которое породило вашингтонских авторов «договора о вечном мире» и непоколебимых же­невских защитников Китая.

Чтобы начатъ с начала, я вернусь в год своего плене­ния большевиками в Крыму. Разумеется, у меня не было особенной уверенности в том, что мне когда-нибудь уда­стся вырваться. Мне очень не хотелось умирать, но я ничем не смог бы помешать своим тюремщикам расстрелять меня, когда им вздумается. Члены моей семьи и двое старших великих князей полагали, что нам нужно ис­пользовать те немногие связи, что у нас оставались, как- то: написать письмо бывшему другу, имевшему тогда вли­яние в Советах, обратиться к скандинавским правитель*' ствам, но это был чистейший вздор. Той толики исто­рии, что я усвоил, было достаточно, чтобы понять: унич­тожение всех до единого членов императорской фами- ■ лии должно значиться первым пунктом в программе любой революции. Еще за несколько лет до революции я прочел статьи Троцкого, напечатанные в одной киевс­кой газете, и помню, что в них он обнаружил глубокие познания в истории Французской революции. Не похо­же было, что он йовторит ошибку якобинцев и даст рус­ским сродственникам Артуа и Орлеанских бежать.

Осознав это, я должен был найти, чем заполнить оставшиеся мне часы. Моя теща не выносила бриджа, а играть со старшими великими князьями я боялся. Внеш­не наши отношения были дружественны, но не успели бы мы назвать ставки, как я бы высказал великому кня­зю Николаю, что я думаю о нем как о Верховном Глав­нокомандующем русской армией и политическом совет­нике государя. В свою очередь, он, несомненно, заста­вил бы меня выслушать свою оценку моих дарований, разумеется, чрезвычайно нелестную.

Итак, за бридж мы не сели. Старшие великие князья играли со своими женами в бесконечную игру «шестьде­сят шесть». Теша читала Библию. Жена проводила дни с детьми. Меня оставили одного в кабинете. На меня взира­ли длинные ряды полок с книгами. С книгами о флоте и о нумизматике. Ни один из этих предметов не мог в то вре­мя хоть сколько-нибудь меня заинтересовать. Мои тюрем­щики и будущие палачи были матросы, что показывало, насколько мало узнал я о флоте из этих книг, а о своей коллекции монет мне хотелось забыть, потому что иначе я стал бы думать о Турции, Малой Азии, Палестине и всех прочих странах, где я провел самые счастливые часы своей жизни.

Я просто сидел и размышлял. «Если бы», все эти «если бы» молотом стучали в голове. Что бы со мной было, если вместо того, чтобы вернуться в 1893 году в Россию, я остался бы в Нью-Йорке и играл роль Жерома Бона­парта? Принесло хотя б какую-то пользу, если бы я су­мел подавить в себе презрение к Распутину и попытался бороться с его влиянием более продуманными метода­ми? Смог бы я удержать Ники от отречения, поспеши я к нему в самый первый день беспорядков в Петрограде?

С места у открытого окна, где я обычно сидел, были видны два матроса у крыльца, и вид гранат у них на ремнях помогал мне анализировать все эти «если бы». Одно за другим я отмел те, что касались России вооб­ще, Ники и его детей, моих братьев и моей семьи. Бес­полезно было делать вид, будто меня беспокоило что-то еще помимо того обстоятельства, что сам я вот-вот исчезну из этого мира. Я посмотрелся в зеркало. Выпря­мился. Казалось невозможным, что человеческое суще­ство, которое я называл собой, и вправду может пре­кратить существование. Я был по-прежнему сравнитель­но молод. Я по-прежнему любил хорошие вина. Меня по- прежнему влекло к женщинам. Почему я должен умереть и стать ничем?

Я зажег спичку, поднес ее на мгновение к левой ла­дони, затем задул. Спичка умерла, но энергия, заклю­чавшаяся в ней, не пропала: моя левая рука стала теплее. Это обнадеживало, хотя в самом эксперименте не было ничего нового, ничего, что могло хотя бы йоту добавить к физическому закону о превращении энергии. Я вдруг вспомнил своего старого учителя физики, и чувство го­речи охватило меня. Меня возмутила самонадеянность науки. Кто дал этим надменным ослам право провозгла­шать, что единственный вид энергии, способный про­падать даром, это энергия, заключенная в человеческом теле? В следующий миг я осознал, что сам рассуждаю, как осел, поскольку нет другой такой плодородной по­чвы, как кладбищенская земля. Я вспомнил изумитель­ную последнюю страницу «Земли» Золя — описание той невероятно высокой пшеницы, которая росла на поле, ранее занимаемом кладбищем. Тепло от спички. Высокая пшеница от великого князя Александра. Логика тут была, куда ни кинь, но то была логика ученых. Стала очевидна необходимость перестать мыслить категориями науки.

Я завидовал своей теще. Ее слепая вера в истинность каждого слова Писания давала еще нечто более прочное, нежели просто мужество. Она была готова ко встрече с Создателем; она была уверена в своей праведности; разве не повторяла она все время: «На все воля Божья»? Ее метод был восхитителен в своей простоте. Хотел бы и я принять его, но тогда пришлось бы принять и все то, что к нему прилагалось. Священников. Соборы. Чудотворные иконы. Официальное христианство с его циничной докт­риной о грешности плоти. Я знал, что в любую минуту меня могут расстрелять, но, до тех пор пока я видел на горизонте белый парус рыбацкой лодки и чувствовал за­пах сирени под окномъ я отказывался верить, что земля — это лишь громадная юдоль слез. Земля, которую я знал, была неизменно радостной — возможно, потому, что я никогда не ходил в церковь общаться с Богом, но оста­вался в своих крымских виноградниках, благодарный за темно-красную сочность гроздей, дрожа от сознания, что владею всеми этими — насколько хватает глаз — виног­радниками, садами, полями и горами.

Мои ученые старшие братья называли меня «пантеи­стом», но от этого слова начинаешь думать о душных библиотеках и сморщенных старичках, согнувшихся над своими трактатами. Каким бы «-истом» я ни был, я бо­готворил Жизнь во всех ее формах и проявлениях. Трес­кучие московские зимы. Недвижность тропической ночи на Цейлоне. Мутные голубые туманы над Золотыми Во­ротами. Величественная ширь Сиднейской бухты. Прон­зительный голос Константинополя. И тот ранний сен­тябрьский вечер в Нью-Йорке, когда, проезжая через Центральный парк, я увидел, как окна отеля «Савой» запылали закатом.

Странно, что человека, стоящего на пороге смерти, почему-то окрылила эфемерная красота далекого про­шлого, но именно благодаря тем мгновеньям экстаза, которые испытал несколько лет назад, когда сидел в кресле перед открытым окном и разглядывал своих тя­желовооруженных тюремщиков, я узрел лучезарный лик и благословляющую улыбку моего Бога. Не грозного Иегову Иова. Не угрюмого Господа косноязычного варвара Пав­ла. Но Символ и Суть радостной вселенной, великоле­пия жизни.

«Смерти нет, — сказал я себе, — нет последнего «про­сти». Узам между мной и тем, что я любил с ревнивым пылом обладателя, никогда не быть разорванными. Я всегда останусь собой, связанным с этим миром той самой энер­гией, что заставляла меня высаживать сады и чувственно трепетать, когда я приникал липом к ветке сирени. Не с тем, что я любил, мне предстоит расстаться, но с тем, к чему испытывал равнодушие или отвращение».

Мои мысли были очень наивны, возможно, отмече­ны истерией, естественной при тех обстоятельствах. Но я был на верном пути. Продлись мое заключение еще не­сколько месяцев, я дошел бы до извращенного бреда о законе Любви. Честно говоря, я уже к этому подбирался.

Прошло пять лет. Я снова вел жизнь, которая, как меня учили, была единственно правильной и неизбежной.

Еда трижды в день. К обеду белое вино. К ужину бу­тылка шампанского. Осенью Париж. Весной Ривьера. Ле­том к морю. Газеты. Болтовня. Денежная нужна. Все боль­ше всяческих «если». Вздохи. Новые знакомства, подо­зрительно напоминающие старые отсутствием общих интересов. «Этот несчастный великий князь», — написа­но на их лицах. «Какие зануды, какие ужасные зануды», — единственная мысль у меня в голове.

Я вовсе не забыл о своем необычном крымском пере­живании, но боялся повторить его. В нашей семье быто­вало поверье, будто мой двоюродный дед император Александр I погубил свою жизнь, заинтересовавшись спиритизмом. Люди, сочинившие эту легенду, наверня­ка были те же самые идолы либерализма, что изрекли, будто современные машины приносят счастье и перед Демократией все люди равны, однако в первые годы изгнания я был весьма подвержен влиянию идолов ли­берализма. Я даже высидел как-то длинную лекцию зна­менитого итальянского историка, который ко всеобще­му удовлетворению доказывал, что Муссолини — супос­тат всего человечества, потому что не позволяет кресть­янам продавать свои голоса тому, кто больше заплатит.

«Ты должен стоять на твердой земле, — советовал я себе. — Больше никакой бессмыслицы. Сейчас век про­свещенной и победоносной науки».

И я отправился на субботу в Довиль. Довиль был твер­дой землей. Смуглокожие молодые люди в двубортных смокингах вели упорную осаду бриллиантовых колье по­чтенных английских вдов. Тонкоголосые, багряногубые девушки-хористки из Нью-Йорка объясняли своим низ­корослым спутникам из местных, что в Америке все дол­жны работать. В отдельном зале играл в карты принц Уэль­ский, окруженный компанией здоровенных пенсильван­ских миллионеров, которые не могли взять в толк, поче­му их венценосный друг отказывается делать ставку за их


474 Воспоминания великого князя Александра Михайловича счет. Напротив принца сидела махарани средних лет, положив на кучки своих фишек большую перламутро­вую черепаху. После каждой сдачи она терла голову че­репахи, закрывала поблекшие черные глаза, бормотала короткую молитву и лишь после этого открывала свои карты. Игра у нее шла. В танцевальном зале звучала музы­ка, американская фокстротная версия «Песни индий­ского гостя» Римского-Корсакова. Вокруг воняло надушен­ными людьми и затхлым шампанским. Вдобавок к завы­ванию саксофона слышалось визгливое хихиканье двух зна­менитых танцовщиц из Америки, толстогубых, немоло­дых уже женщин, к тому же поразительно уродливых.

Я пошел в бар. Воздух там был не такой спертый, а белые куртки буфетчиков казались освежаюше-чистыми. Я хотел уже было заказать коктейль покрепче, когда меня охватило неодолимое желание остаться одному. Я выбе­жал из казино и направился к берегу. Беспрерывно мо­росил холодный дождь, но вокруг не было ни души, и море приятно пахло. Солью и рыбой. Не духами, не пуд­рой, не бриолином. Под навесом покинутого прибреж­ного кафе было совершенно темно. Натыкаясь на груды опрокинутых столов, я нашел стул, уселся, закурил си­гару и стал слушать туманные горны. Капитан того паро­хода курсом на Дувр был, наверное, настоящий мужчи­на. Мастерство, с которым он лавировал сквозь туман, вселило в меня радость. Я подумал, что было бы неплохо вообще не возвращаться в казино. И тут сзади донесся голос:

— Не слишком приятно в казино, да?

— Весьма гадко, — согласился я.

Незнакомец говорил по-французски с легким акцен­том. Угадать его национальность было трудно. Он мог быть южным немцем или австрийцем.

— Сильно проигрались? — спросил он после паузы.

— Нет. Я вообще не играю. А вы?                          w-

— Я тоже, — ответил он с легким смешком.

Я продолжал курить. Мне хотелось, чтобы он скорее ушел.

— Любите такой образ жизни?

— Не очень.

— И все равно его придерживаетесь?


— Что я могу сделать?

— Многое.

— Например?

— Для начала прекратить дурачить самого себя. Жизнь ваша клонится к закату. Ловите каждый оставшийся сол­нечный луч.

Должно быть, сумасшедший, подумал я.

— Вы меня, похоже, знаете.

— Знаю.

— А я вас?

— Когда-то знали.

Я рассмеялся.

— Вы прямо-таки дух моего потерянного прошлого.

— Или вашего горестного будущего.

— Не бередите рану, мсье. Она и без того очень болез­ненная.

— А кто в этом виноват?

— Сдаюсь.

— И это лучшее, что вам когда-либо удавалось сде­лать. Вы пытались увидеть все грани, слишком много гра­ней и сдавались.

— Опять в точку. А чего вы ожидали? Таков удел всех дилетантов.

— Слишком устал, чтобы любить, и слишком пресы­тился, чтобы ненавидеть — вот что ты хотел сказать!

— Сударь, не критикуйте меня, умоляю. Наставьте!

— Чушь и бред! Никто не в силах наставить человека, преуспевшего лишь в жалости к самому себе!

— К самому себе?

— Да, к самому себе. Тебя возбуждает думать о себе в третьем лице, как о великомученике века, молчаливом герое, которому выпало жить при самоубийстве импе­рии. Разве не можешь ты увидеть в своих страданиях ни­чего иного, кроме повода жалеть и восхвалять себя? Не­ужели ты не разглядел в них предупреждения, урока?

— И что я, по-вашему, должен делать? Проповедо­вать смирение и все прочие добродетели, которыми ни­когда не отличался?

— Ты сам должен ответить на этот вопрос. Ты должен решить, было ли в том, что ты пережил, что-нибудь цен­ное, значительное. Оглянись назад. Подумай, что было у


476 Воспоминания великого князя Александра Михайловича тебя самого дорогого. Деньги? Они никогда тебя не вол­новали. И ни разу тебе не помогли. Власть? Ты всегда избегал ее. Родные и друзья? В душе ты неизменно вос­принимал их как чужих. Религия? Ты так ни одной и не принял. Если бы тебе было суждено умереть сейчас, ка­кой момент своей жизни ты бы вспомнил? Это лакмусо­вая бумага ценностей — не то, что влечет тебя, когда ты жив и здоров, но то, что заставляет тебя трепетать от нежности, когда ты при смерти. Вспомнил бы ты свой дворец в России? Прямую стрелу Елисейских Полей? День своей свадьбы? День, когда тебя произвели в адмиралы?

— Господи, нет!

— Тогда что?

Несясь галопом через всю свою жизнь, через победы, поражения, наслаждение и горечь, я достиг утра, кото­рое наступило пятьдесят лет назад.

— Знаю! — воскликнул я. — Кавказ. Склон горы поза­ди отцовского дома. Я лежу в высокой траве и любуюсь полетом жаворонка. Повсюду покой, вокруг меня и во мне. Покой, тишина и умиротворение. Взглянув вниз, я вижу лужайки в нашем саду. И еще там движутся чьи-то фигурки. Их лиц я разглядеть не могу, но вижу белый цвет вишен и колышущийся красный ковер роз. Я люб­лю это, я влюблен сразу в целый свет. Вы слышите меня?

Ответа не было. Я вскочил и огляделся. В темноте ни­чего не было видно. Я зажег спичку: я был совершенно один среди груд перевернутых столов и стульев.

— Это случай для психиатра. Только неуравновешен­ные люди видят духов и разговаривают с ними.

Этому замечанию моего ученого друга суждено было стать знамением последующих нескольких лет моей жиз­ни. Равно как и другому:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.