Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Воспоминания великого князя Александра Михайловича 8 страница



Обладательница всех этих поразительных знаний жила в маленьком глухом городке и, учитывая скромный мас­штаб амбиций ее труженика мужа, я сильно сомнева­юсь, что ей вообще когда-либо приходилось применять их на практике. Это был классический пример слепого подражания. Благодаря ей я впервые понял, что мои дру­зья-американцы становятся все большими «роялистами», в то время как сам я становлюсь все большим «демокра­том». Несмотря на расплывчатость обоих понятий, я не нахожу слов, лучше выражающих мое изумление перед умонастроениями современного американского общества. Во времена манхэттенских «четырехсот» — именно столько семей принадлежало к высшему свету Нью-Йорка в конце прошлого века — это был просто снобизм, те­перь же это напоминало австрийский императорский двор. Лишь покойный обер-гофмейстер Габсбургов мог бы по достоинству оценить все хитросплетения головоломного американского закона социальных приоритетов, соглас­но которому пальма первенства отдается Бостону, на Нью-Йорк косятся с подозрением, а города Среднего Запада удостаивают кислой мины.

Я честно признаюсь в полнейшей неспособности по­нять таинственную связь между географическим поло­жением города и оценкой, которую верхушка американ­ского общества выставляет его уроженцам. Могу лишь сказать, что всякий раз, как я возвращался в Нью-Йорк из Дейтона, штат Огайо, Спрингфилда, штат Иллинойс, Саут-Бенда, штат Индиана, или любого другого места к западу от реки Гудзон, манхэттенские дамы восклицали с неподдельным сочувствием: «Ужас! Просто ужас! Ну и намаялись вы с ними, наверное! »

Я как мог старался опровергнуть это утверждение. С величайшим жаром говорил я о том, как приятно про­водил вечера у гостеприимных хозяев на Среднем Запа­де, но неизменно натыкался на ласковую, чуть иронич­ную улыбку, говорившую о том, что вежливость мою ценят, но в искренности сомневаются.

Так во времена королей человек был во Франции никем, пока не переезжал в Париж и не селился в пяти минутах ходьбы от Королевского дворца. Так на Корсике стало непреложной истиной, что только плохой корси­канец вопреки примеру Бонапарта останется там, где родился.

К тому времени как приезжий в Америке усваивает первые уроки социальной географии, перед ним встает еще одна нелегкая проблема: пробыв несколько недель в Бостоне, Филадельфии или Нью-Йорке, он обнаружи­вает существование внутри одного и того же общества бесчисленных кругов и подразделений. Сколько ни жил я на востоке Штатов, столько и повторялся по разным поводам следующий типичный диалог:

— Придете в четверг к нам на ужин?

— Мне очень жаль, но я уже принял приглашение мистера и миссис ***.

— Чье приглашение?

Пришлось повторять имя, которое знает любой аме­риканец.

— Никогда о них не слышала. Кто это?

— Ну, я знаю лишь то, что отец мистера *** отвечал за строительство одной из крупнейших западных желез­ных дорог. По-моему убеждению, именно его труд явил­ся завершающим в деле обустройства вашей страны — так, по крайней мере, учили меня учителя лет пятьдесят назад. Не скажу, правда, точно, каким кораблем прибы­ли его предки в Америку. Насколько я знаю, они могли добраться и вплавь.

— Определенно никогда о них не слышала, — повтори­ла упрямая дама, и мы оба рассмеялись. Так уж случилось, что мистер и миссис *** были из другого круга.

История сообщает об одном известном английском лорде, который был крайне недоволен тем, какой шум поднимают вокруг мистера Ньютона. В конце концов, кто такой этот Ньютон? Его Светлость был совершенно уве­рен, что никогда не встречал его при дворе их величеств.

Как любой лектор, я гордился, что мне приходят пись­ма. Писали в основном собиратели автографов и чудаки. Если первых еще можно найти в Германии и Англии, то вторые водятся исключительно в Соединенных Штатах.

Были письма с требованиями денег и угрозами. Сум­мы просили самые разные: от состояния в сто тысяч дол­ларов — столько я должен был положить в почтовый ящик в Сан-Бернардино, штат Калифорния, — до та­кой мелочи, как половина моей доли «царских милли­онов в Английском банке», — их я сразу отправил г-ну Т. Б. К. до востребования, Сиэтл, штат Вашингтон. Наде­юсь, он их получил. Ведь я сделал точно, как было сказа­но: выписал чек на предъявителя с оплатой наличными в Английском банке, Лондон, Треднидл-стрит, на сум­му в «пятьдесят процентов от доли великого князя Алек­сандра в царских миллионах».

Угрозы были оригинальнее. Просто застрелить меня моим корреспондентам было мало. В Чикаго «друг Совет­ской России» хотел взорвать отель «Дрейк». Борец за дело «балканских национальных меньшинств» из Монреаля обвинял меня в том, что я веду пропаганду в интересах короля Югославии Александра, и за это в моем утрен­нем кофе будет «столько микробов, что хватит на эпиде­мию брюшного тифа». «Враг всех паразитов» из Палм- Бич собирался продемонстрировать силу своего секрет­ного изобретения, «смертоносных лучей», разрушив с расстояния десяти миль мою квартиру в Эверглейдс. Был еще «честный русский из Гарлема», каждый мой приезд в Нью-Йорк встречавший посланием: «Никакой Гровер Вейлен не спасет вас от гнева рабочего класса». Отставка г-на Вейлена не произвела на него впечатления. Он упорно отказывался использовать имя его преемника Малруни.

К концу третьей зимы моей работы в Америке у меня завелись любимцы среди чудаков. Я узнавал их по почер­ку и почтовой бумаге. Я думал, что знаю уже все об этом разрастающемся классе американского общества, когда председатель известного нью-йоркского банка свел меня ! с главным сумасбродом Америки. Он пришел с «предло­жением». Он выстроит мне «храм». Я получу чуть не мил­лион долларов за четыре года, в течение которых должен • прочесть двести лекций. Выбор тем и длина лекций — по моему усмотрению. Никакой входной платы и денежных сборов.

— Вам так нравятся мои книги? — спросил я.

— Никогда не читал, — ответил он честно.

— Вы спирит?

— Еще чего не хватало. По-моему, это чушь собачья.

— Тогда зачем вы пришли?

— Тут вот какое дело, — сказал он доверительно, на­клоняясь ко мне. — Я нашел причину войн и революций. Это пиша, которую мы едим.

— Пища?

— Вот именно. Мясо. Птица. Рыба. Из-за них-то мы и ведем себя как звери.

— Понимаю. Вы вегетарианец.

— Да, и желаю, чтобы все были вегетарианцами. Шесть месяцев строгой овощной диеты, и вы не узнаете этот мир. Другого пути к Вечному Миру нет.

— Вы работаете на какого-то определенного произ- ' водителя овощей?

Он нахмурился.

— Вы меня, кажется, не поняли. Я не работаю ни на что, кроме Вечного Мира. Мое предложение не коммер­ческое. Я только хочу, чтобы в конце каждой проповеди вы объявляли, что свое чудесное спасение объясняете тем фактом, что не берете в рот мяса и всегда питались. одними овощами.

— Почему вы думаете, что это произведет впечатление?

— Я знаю.

Когда он ушел, я перечитал рекомендательное пись­мо, которое дал ему мой друг банкир. В нем говорилось: «Мистер *** — наш ценный клиент. Я готов поручиться за его честность и выступить гарантом любого предложе­ния, какое он вам сделает».

Завершив курс лекций, я уехал в Вашингтон на встре­чу с собственным прошлым, поджидавшим меня в доме миссис X., где я часто ужинал летом 1893-го. Хозяйке было под девяносто, и она прошла школу кризисов и депрессий. Это был, похоже, единственный житель Аме­рики, который еще помнил, что происходило больше шести месяцев назад. Сущим наслаждением было смот­реть, как она читает газеты.

— «Самое жаркое двадцать пятое мая за всю историю Соединенных Штатов»... — бормотала она, просматри­вая заголовки. — Че-пу-ха. Сами знают, что это вранье. Да я сама помню лет двадцать назад, когда двадцать пя­того мая было куда жарче. «Трое скончались от жары». Ну да, трое... Одного, наверно, сбил грузовик, а двое отра­вились каким-нибудь пойлом. Зачем все валить на пого­ду? «Самый критический момент за всю историю Со­единенных Штатов, говорит министр финансов». Ну что ж, все и так знают, что у него плохо с памятью. А как же 1873 год, когда лопнули чуть не все сберегательные бан­ки и железнодорожные компании? «Эти выборы будут помнить грядущие поколения, говорит кандидат». Так говорят все кандидаты с того самого дня, как Грант по­бедил генерала Ли. Да через четыре года имени проиг­равшего не вспомнит ни одна живая душа в Америке... Порой я радуюсь, что живу в Вашингтоне и не могу ни за кого голосовать. В этой стране девяносто девять про­центов населения надо лишить избирательных прав.

— И кто же останется?

— Профессиональные политики. Мальчики на побе­гушках и живодеры местного значения. Все равно они правят страной. Чего вообще суетиться?

Она говорила это не как старая брюзга, что вечно оплакивает «старые добрые времена», но как решитель­ный и здравомыслящий человек, который отказывается воспринимать всерьез трескотню и истерию американс­кого политического балагана. Само выражение «старые добрые времена» было в доме миссис X. под запретом.

— Да перестаньте, — прерывала она любого, кто пы­тался восхвалять прошлое в ущерб настоящему. — Не было никогда ни лучше, ни хуже, чем сейчас. Те же взятки, те же любовные интрижки, то же пьянство, то же невеже­ство и те же шутки. Единственная разница — что наши внучки не такие ханжи и злюки, как мы.

В тот вечер, весной 1930 года, когда я ужинал у нее, за столом разгорелся жаркий спор. Присутствовало не­сколько сенаторов и нью-йоркских банкиров, и им хо­телось определить, вынесут ли американцы урок и ка­кой из Великой депрессии 30-х годов.

— Они поймут, что сила нашей страны в жесткой привязанности валюты к золотому стандарту, — сказал известный банкир.

— Они наконец откроют глаза на существование вза­имозависимости наций, — сказал публицист, почитае­мый соотечественниками за главного пророка Америки.

— Они выйдут из депрессии лучшими гражданами и будут больше уважать конституцию, — сказал красно­щекий сенатор.

— Меньше чем за двадцать лет они забудут, что у них вообще была депрессия, — сказала миссис X. — Не на­ступит еще сороковой год, как вы снова приметесь сбы­вать всякий хлам, какой только соберете в Центральной Европе и Южной Америке.

Она кивнула на троицу нью-йоркских банкиров, и те вежливо засмеялись, правда, не слишком весело.

Когда пришла моя очередь говорить, я вежливо отка­зался. Лгать при миссис X. мне не хотелось, а заговори я откровенно, слушатели бы меня не поняли. Некоторые из них, как говорят в Америке, «сделали себя сами», сознавали свой триумф и чрезвычайно гордились тем, что выбились из самых низов. Мои идеи их возмутили бы; возможно, они приняли бы их за личное оскорбление.

— Ну же, давайте, — настаивала миссис X. — Уж вы- то знаете толк в бурях и катастрофах. Выскажите точку зрения европейца.

— С вашего позволения, я лучше подожду.

— Подождете чего?

— Дальнейших подтверждений моей теории.

■ Я жду уже три года — вырезаю из газет сообщения о банкротствах и собираю сведения о главах исчезнувших компаний. И пусть составить подробный отчет под силу лишь опытному статистику, имеющиеся у меня данные тем не менее заставляют задуматься. Моя теория проста. Так же проста, как единственный урок, который пре­поднесла Великая депрессия: не сотвори себе кумира из тех, кто «сделал себя сам»!

Вырезки говорят мне о том, что более девяноста про­центов лопнувших банков и закрывшихся заводов были основаны или возглавлялись именно такими людьми. И не только в Соединенных Штатах, но и в Европе. Хетри в Англии, Крейгер в Швеции и Остерик во Франции — эти ставшие сенсацией банкроты Старого Света принад­лежали к той же чудесной породе людей, почитаемых в Соединенных Штатах за полубогов. При этом больше всех в Америке досталось кинематографу — индустрии, воз­никшей стараниями польских и центральноевропейских иммигрантов.

Нет надобности приводить имена или составлять таб­лицы. Всякому читающему газеты известно, что где бы ни случилось в последние четыре года «сенсационное» банкротство, во главе лопнувшего предприятия обяза­тельно стояли люди, у которых не было ни воспитания, ни профессионального образования, соответствующего их положению.

И пусть большинству американцев это не по душе, всегда была и будет существовать такая вещь, как «тра­диция». Ротшильды и Мендельсоны стали теми, кто они есть, не потому, что у них сундуки набиты золотом, а потому что они выросли в атмосфере, пропитанной

банковскими традициями. Основатели их династий, мо­жет быть, и «сделали себя сами», но, во-первых, они жили в начале девятнадцатого века, на заре развития про­мышленности, а во-вторых, никто из них не разбогател в мгновение ока. Лишь через сто лет стали они «великими» Ротшильдами и Мендельсонами, хотя и самый беста­ланный из них смыслил в банковском деле куда больше, чем чудо-банкиры Соединенных Штатов.

Это звучит как азбучная истина: беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник. Но так оно и есть. Если б в 20-х годах американцы руковод­ствовались в своих делах азбукой, сейчас в Соединенных Штатах жилось бы гораздо легче. Никто, даже специали­сты по связям с общественностью, ухитрившиеся со­творить «национальных героев» из громогласных посред­ственностей и важных зануд, не в силах найти правдопо­добного объяснения тому, что нация, всегда настаивав­шая, что лишь «специалист» имеет право прописать боль­ному касторку, позволила портным, пастухам и скорня­кам заправлять финансами.

Я говорю о банках и банкирах, потому что в Америке это дело больше любого другого было пущено на само­тек, и почитание «сделавших себя» людей стало единствен­ным законом Уолл-стрита.

— В Америке нет банкиров, только торговцы, — ска­зал в 1893-м Витте, русский министр финансов. В устах «сделавшего себя» человека, начинавшего карьеру скром­ным чиновником в железнодорожном управлении, это звучало странно. Лишь через сорок лет понял я истинное значение этих слов. Америке же пришлось пережить че­тыре года горя, страданий и голода, прежде чем понять, что политику надо оставить политикам.


Глава XIV

ОБРЕТЕНИЕ

Час коктейля давно прошел, и скрипач с печальны­ми глазами вытирает со лба тяжелые капли пота. Весь день он сражался с залитой солнцем, неподвижной пус­тотой кафе и уже готов был сдаться.

Я сижу и слушаю. Я снова в Европе, в Монте-Карло. Коньяк на моем столе именуется «Наполеон», а песня, которую исполняет оркестр, называется «Веселый Па­риж». Ни один ресторан не может позволить себе пода­вать коньяк «Наполеон», а Париж никогда не был весе­лым, но я только что вернулся из Америки и ничего не имею против забавной лжи.

— Говорю вам, нам только и осталось, что наскрести свои последние гроши и уехать на Таити. Эта депрессия действует мне на нервы. Ни минуты ее больше не вынесу.

Человек за соседним столиком, похоже, оптимист. Или, быть может, он слишком начитался буклетов Кука. Лично я обойдусь без Таити. Я намерен остаться там, где и нахожусь, на Французской Ривьере. Любопытно, что в конце концов я пускаю корни там, где умерли мои отец и сестра, но я вспоминаю их без скорби. Я совершенно счастлив. Я достиг своей цели. Я обрел себя. Может, это произошло и не так, как я ожидал, но мне приятно осоз­навать, что, прожив жизнь, подобную которой мало кому довелось прожить, я по-прежнему считаю, что вся она, каждый ее миг были прекрасны. Если бы меня расстре­ляли в восемнадцатом году, я бы умер, сожалея об очень многом. Теперь я ни о чем не жалею. «Делай свое дело и делай его хорошо». Дела, в смысле настоящей работы, у меня никогда не было, и за что бы я ни брался, все выходило плохо, однако Америка излечила меня от ди­


летантской застенчивости. Я видел великих деятелей в момент серьезного кризиса и теперь рад, что я дилетант. Каким-то образом это не позволило мне поддаться их истерии. Благодаря Америке я понял также, почему Бур­боны «ничему не учатся». Потому что им так и не удалось найти ничего, достойного изучения, ничего, чего бы они уже не пробовали. Потому что в отличие от меня им ни разу за все время изгнания не попалось никого, кто бы действительно по-настоящему знал свое дело.

«Пусть каждый подметет у собственного порога, и весь мир станет чистым». Как доктрина необузданного инди­видуализма эти слова умирающего Гёте звучат впечатля­юще, но как практический совет они пасуют перед тре­бованиями реальной жизни. Как, спрашивается, челове­ку подмести на собственном пороге? Запереть общепри­нятые нормы или вымести их прочь? Я пробовал и то и другое и обнаружил, что мир выглядит мрачнее не при­думаешь, если его начисто вымести. Мировая война зас­тавила всех нас выскребать собственные пороги, то же самое делала депрессия. И все-таки...

Скрипач совсем отчаивается. Он жестом приказывает оркестру умолкнуть и играет соло «Quand l’amour meurt». Когда я впервые услышал эту песню, Муссолини был в пеленках, а Гитлер еще не родился. Люди Дела. Люди Судьбы. Герои Дня. На ум приходит отрывок из дневника императора Александра I: «Тильзит. 1807 г. Весь день про­вел с Наполеоном. Простил бы ему что угодно, кроме того, что он такой ужасный лжец. Как могу я доверять ему? ». А может хотя бы кто-нибудь доверять Человеку Судьбы?

«Quand l’amour meurt»... Наверное, у скрипача есть свои причины чувствительного свойства играть эту ста­рую глупую песенку еще раз. В каком именно году я ус­лыхал ее впервые? Я прислушиваюсь к мелодии и вспо­минаю. 1889-й. Париж. Бар «Америкэн». Как раз то время, когда я познакомился с эрцгерцогом Йоханном Непо­муком Спасителем, который желал, чтобы к нему обра­щались «мистер Джон Орт», и который, сам того не по­дозревая, удержал меня от сожжения мостов.

Когда я в Париже познакомился с Джоном Ортом, его женитьба на Милли Штубель, пятнадцатилетней танцовщице-австрийке, давала основную пищу для спле­тен всем придворным бездельникам Европы. Мир был еще молод — это произошло в 80-х. Американские авиа­торы еще не пересекали Атлантику, Гитлер и ему подоб­ные еще не приходили к власти, и все, что эрцгерцогу нужно было сделать, чтобы попасть на первые полосы газет, это заметить во время военного парада в австрий­ском городке Линц хорошенькую девушку, остановить перед ней коня, поднять ее на руки и направиться в бли­жайшую церковь.

Случись подобное с кем-нибудь другим, брак, вне всякого сомнения, был бы признан недействительным, родители Милли Штубель получили бы хорошие отступ­ные, и через неделю все происшедшее было бы забыто. Однако мой друг был Габсбург — как и его дядя Франц Иосиф. Как ни были живописны их почтенные бакен­барды, они неспособны были скрыть фамильный высту­пающий подбородок всех Габсбургов, знак непревзой­денного упрямства и тщеславия.

Эрцгерцог подозревал, что поступил неразумно, од­нако не мог вынести, когда на него кричали. Император и сам был когда-то молод, но не терпел, когда ему воз­ражали, будь это даже его собственный племянник. Дело дошло до грандиозного скандала.

Тот, кто был эрцгерцогом Йоханном Непомуком Спасителем, превратился в мистера Джона Орта, джен­тльмена, изгнанного из Австрии и по пятам преследуе­мого агентами охранки разгневанного императора. Ему пришлось торопиться: он понимал, что австрийские сы­щики могут попытаться похитить Милли Штубель. И он отправился из Австрии в Швейцарию, из Швейцарии в Испанию, из Испании в Англию, из Англии во Фран­цию. Время от времени, устав от этой бесконечной гон­ки, он проделывал один невинный трюк: выходил из гостиницы, оставив там багаж, встречался с Милли, переезжал в соседний городок и посылал письма своим друзьям на другом конце земли, в Патагонию или Юж­ную Африку, с просьбой переслать их оттуда в Вену.

Газетчики говорили, что он самый загадочный чело­век в Европе. Его дядя считал его самым черным пятном на гербе Габсбургов.

Наши общие друзья в Париже обещали устроить мне встречу с Джоном Ортом, и я ждал ее с нетерпением. Я приближался к возрасту, когда, согласно традициям рос­сийской монаршей фамилии, молодому великому кня­зю полагалось жениться на германской великой герцо­гине, которую он ни разу не видел и которая могла ока­заться самой отталкивающей женщиной на свете. Было радостно осознавать, что нашелся принц с дерзостью Йоханна Непомука и что, случись худшее, я смогу пос­ледовать его примеру...

Он вошел в сопровождении юной девушки. Не нужно было никаких представлений, чтобы понять, что это и есть знаменитая Милли Штубель: ее испуганные глаза и измученное лицо сами рассказывали историю их скита­ний. Джон Орт сразу же сказал, что хочет просить меня об одном одолжении. Не согласился бы я поговорить от его имени с императором Францем Иосифом, когда буду в следующем месяце в Вене? Я был озадачен. Почему именно я — юноша, который видит австрийского импе­ратора впервые в жизни?

— Мне кажется, — сказал я, — что просить за вас было бы лучше кому-нибудь из ваших братьев или кузенов.

Он покачал головой:

— Они все меня ненавидят, — сказал он резко. — Я прошу это сделать вас, потому что старик еще ни разу вас не видел, и в особенности из-за вашей молодости. Он может смягчиться, видя, что юный русский великий князь просит за другого молодого человека. Скажите ему, что мы очень счастливы. Скажите ему, что мы просим лишь разрешения получать небольшую часть дохода от наших владений. Я не прошу, чтобы мне вернули титул, и не хочу возвращаться в Австрию. Немного денег время от времени — это все, что мне и моей жене нужно. Не правда ли, Милли? Ведь мы счастливы друг с другом?

Она кивнула, но промолчала. Бедняжка явно не вери­ла, что кому-то по силам «смягчить» неумолимого им­ператора.

Мы немного побеседовали, потом они поднялись.

— Если будут добрые вести, — сказал Йоханн Непо­мук, — не сообщите ли вы мне о них по этому адресу? Если же нет, не стоит и писать. Я пойму, что означает ваше молчание.

Адрес, написанный на обратной стороне его визит­ной карточки, гласил: «Для мистера Джона Орта, отель Бауэр-о-Лак, Цюрих, Швейцария».

Мне не довелось больше встретиться с несчастной парой, но я-таки написал им о результатах своего хода­тайства в Вене. К сожалению, на это хватило и пяти строк. Не успел я заговорить с императором на злосчастную тему, как он опустил свои водянистые глаза, еще мгно­вение назад исполненные доброты, и глухо произнес:

— Я не привык прибегать к чьей-либо помощи при разрешении своих семейных трудностей. Надеюсь, что Ваше Императорское Высочество останется довольным пребыванием в Вене.

Никому точно неизвестно, где и при каких обстоятель­ствах умер Джон Орт. Последнее письмо, полученное его друзьями в Париже, начиналось строкой: «Чатам, Анг­лия, 26 марта 1891 г. », — и извещало о его намерении отправиться в Южную Америку. Предположительно, он умер в Аргентине год спустя, в возрасте тридцати девяти лет. За последние пятнадцать лет в обеих Америках появи­лось не менее двух десятков самозванцев, выдававших себя за Джона Орта и грозившихся через суд вернуть себе иму­щество Габсбургов. Обнаружив, что никакого «имущества Габсбургов» больше не существует, поскольку инфляция в Австрии проглотила его без остатка, предприимчивый пожилой господин обычно возвращался к более прибыль­ным способам надувательства. Если Милли Штубель еще жива, ей должно быть шестьдесят лет. Надеюсь, ради ее же блага, что ее второй муж не знатного происхождения.

Четверть века спустя я стоял перед другим императо­ром и снова ходатайствовал за влюбленного юношу. В случае с Джоном Ортом мною руководили интересы чисто эгоистические: я думал о себе и своем будущем. Теперь же, в кабинете императора Николая II, во мне говорил встревоженный отец. Мои сыновья быстро под­растали, и я чувствовал, что если не пробью эту стену предрассудков, последствия для моей семьи могут быть самыми трагическими. Момент был удобный: ктому вре­мени в царской семье было уже два провинившихся. Стар­ший был дядя царя, младший — его родной брат. Оба были красавцы и всеобщие любимцы. Оба, с разницей в десять лет, женились на женщинах разведенных и без­родных. Обоим пришлось покинуть Россию.

— До чего мы дошли, — нервно сказал государь, — если дядя Павел женился на разведенной жене одного из моих офицеров, а Миша и того хуже — на дважды разведенной дочери московского юриста-радикала. Дядя Павел дважды нарушил этикет, а Миша трижды!

Под словами «дважды» и «трижды» он имел в виду то, что не только великий князь не должен был женить­ся на неравнородной, но и женщины, состоявшие в раз­воде, не имели права приезжать ко двору.

— Совесть моя спокойна, — добавил он, подумав. — Я сделал все, чтобы удержать Мишу от этого безумного шага.

Я спрятал улыбку. Царь не только в России сделал все, что мог, чтобы помешать этому браку, но и привел в готовность все русские посольства, уведомил все евро­пейские канцелярии, а по пятам за беглой парой следо­вал отряд тайных агентов; в результате история Миши­ной женитьбы читается как детектив.

Служащим маленького немецкого полустанка и в го­лову не могло прийти, что высоченный молодой чело­век и его спутница в шляпке с густой вуалью, спрыгнув­шие ранним зимним утром с парижского экспресса, — брат императора всероссийского и его будущая супруга.

И лишь когда поезд прибыл в столицу Франции, три русских сыщика, отобранных за опыт и бдительность, обнаружили, что их августейшая жертва улизнула. Они кинулись в Канны, на Французскую Ривьеру: накануне они собственными глазами видели телеграмму, отправ­ленную великим князем из Берлина, где тот просил ад­министрацию одной каннской гостиницы забронировать ему «удобный номер на двоих». Они рассчитывали, что рано или поздно великий князь там покажется.

Узнав о новом повороте событий, русский посол в Париже связался с французским министром иностран­ных дел. Тот был только рад оказать царю услугу. «Не беспокойтесь, дорогой коллега», — успокоил он посла. 1— Ни один мировой судья и ни один мэр во Франции не ослушаются моего приказа». Так оно и было, и общество С. -Петербурга готовилось встретить блудного великого князя — казалось, что, не сумев получить разрешения на брак в Германии и Франции, он должен вернуться и просить прощения у своего царственного брата.

Начальник тайной полиции получил от царя благо­дарность за хорошую работу, и целую неделю во дворце была тишь и гладь. Потом от русского посла в Вене при­шла телеграмма: человек, назвавшийся Михаилом Романовым, и женщина, назвавшаяся Натальей Шере­метьевской, неделю назад вступили в брак в одном авст­рийском городке... Так уверен был царь, что его брату и в голову не придет соваться к строгим Габсбургам, что только австрийское правительство не попросил наш двор о «дружеской» помощи!

Нетрудно представить себе состояние императора. Его не послушались и выставили посмешищем — о какой терпимости и снисхождении может вообще идти речь? *   — Ты зря теряешь время, — сказал он мне. — Если

меня не слушаются родной дядя и брат, чего можно ждать от посторонних?

— Совершенно верно, Ники, — согласился я со всей живостью, на какую был способен при данных обстоя­тельствах. — Но позволь напомнить тебе одну сцену, при которой мы оба присутствовали еще детьми. Помнишь вечер в Зимнем дворце, когда мы сидели за столом у твоего деда и наши родственники третировали несчаст­ную княгиню Долгорукую? Тебе не было ее жалко? Ты не сочувствовал деду?

— Ну да, конечно, — воскликнул он нетерпеливо, — но мне тогда было тринадцать, а в этом возрасте человек не способен еще понять всей мудрости династических законов.

— Разве это мудрость, Ники, — разлучать людей, которые любят друг друга? Разве это мудрость — застав­лять своего брата бросить женщину, с которой он счаст­лив, и жениться на нелюбимой?

— Слова, слова, слова, — сказал он, махнув рукой. — Мы, монархи, должны думать о своем долге, а не о желаниях и прихотях. Легко тебе бранить наши брачные традиции, а ведь только они не дают нашим детям унасле­довать черты простолюдинов.

— И что же это за ужасные черты, Ники? — мягко спросил я, стараясь, чтобы это не звучало слишком иронично.

Ники окинул меня взглядом.

— Их две, — сказал он хмуро. — Желание наслаж­даться жизнью. Погоня за личным счастьем. Монарх не может наслаждаться жизнью. Монарх не может быть сча­стлив. А если будет, — он пожал плечами и посмотрел еще мрачнее, — то что же тогда останется от монархии!

— Ясно, — сказал я. — Ты, судя по всему, веришь в законы наследственности. Но, Ники, как ты тогда объяс­нишь, что ни Миша, ни дядя Павел не унаследовали этой похвальной решимости быть несчастными? Бог сви­детель, у них в роду нет простолюдинов.

— А мне не надо это объяснять, — ответил он сухо. — Мой долг — проследить, чтобы они были как следует наказаны.

И они и впрямь были наказаны. Лишь когда разрази­лась мировая война и все священные правила показа­лись пустыми и ничтожными, двум великим князьям разрешили вернуться в Россию. Но даже возглавив бое­вые части, они по-прежнему не были допущены ко дво­ру, а жен их члены императорской семьи никогда не счи­тали за равных. На письме великого князя Павла, про­сившего для своей морганатической супруги скромной привилегии стоять на официальных приемах впереди флигель-адъютантов, государь написал размашисто си­ним карандашом: «Сущая глупость! »

Скрипач закончил играть. Все уже ушли. Я один. Я не досадую на себя за размышления о том, что принадле­жит далекому прошлому. Джон Орт. Миша. Ники. И прав­да, «сущая глупость»... Никого из них больше нет. Очень скоро и мне придется уйти. Я повидал на своем веку столько войн, что потерял способность отличать «геро­изм» от «трусости». Тот, кто пытается быть кем-то дру­гим вместо того, чтобы идти через раскрытые двери — герой он или же трус? Уверен, что не знаю. Однако я знаю, что самые сильные переживания и самые увлека­тельные приключения в моей жизни казались мне пона­чалу такой рутиной, таким невезением.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.