|
|||
Воспоминания великого князя Александра Михайловича 8 страницаОбладательница всех этих поразительных знаний жила в маленьком глухом городке и, учитывая скромный масштаб амбиций ее труженика мужа, я сильно сомневаюсь, что ей вообще когда-либо приходилось применять их на практике. Это был классический пример слепого подражания. Благодаря ей я впервые понял, что мои друзья-американцы становятся все большими «роялистами», в то время как сам я становлюсь все большим «демократом». Несмотря на расплывчатость обоих понятий, я не нахожу слов, лучше выражающих мое изумление перед умонастроениями современного американского общества. Во времена манхэттенских «четырехсот» — именно столько семей принадлежало к высшему свету Нью-Йорка в конце прошлого века — это был просто снобизм, теперь же это напоминало австрийский императорский двор. Лишь покойный обер-гофмейстер Габсбургов мог бы по достоинству оценить все хитросплетения головоломного американского закона социальных приоритетов, согласно которому пальма первенства отдается Бостону, на Нью-Йорк косятся с подозрением, а города Среднего Запада удостаивают кислой мины. Я честно признаюсь в полнейшей неспособности понять таинственную связь между географическим положением города и оценкой, которую верхушка американского общества выставляет его уроженцам. Могу лишь сказать, что всякий раз, как я возвращался в Нью-Йорк из Дейтона, штат Огайо, Спрингфилда, штат Иллинойс, Саут-Бенда, штат Индиана, или любого другого места к западу от реки Гудзон, манхэттенские дамы восклицали с неподдельным сочувствием: «Ужас! Просто ужас! Ну и намаялись вы с ними, наверное! » Я как мог старался опровергнуть это утверждение. С величайшим жаром говорил я о том, как приятно проводил вечера у гостеприимных хозяев на Среднем Западе, но неизменно натыкался на ласковую, чуть ироничную улыбку, говорившую о том, что вежливость мою ценят, но в искренности сомневаются. Так во времена королей человек был во Франции никем, пока не переезжал в Париж и не селился в пяти минутах ходьбы от Королевского дворца. Так на Корсике стало непреложной истиной, что только плохой корсиканец вопреки примеру Бонапарта останется там, где родился. К тому времени как приезжий в Америке усваивает первые уроки социальной географии, перед ним встает еще одна нелегкая проблема: пробыв несколько недель в Бостоне, Филадельфии или Нью-Йорке, он обнаруживает существование внутри одного и того же общества бесчисленных кругов и подразделений. Сколько ни жил я на востоке Штатов, столько и повторялся по разным поводам следующий типичный диалог: — Придете в четверг к нам на ужин? — Мне очень жаль, но я уже принял приглашение мистера и миссис ***. — Чье приглашение? Пришлось повторять имя, которое знает любой американец. — Никогда о них не слышала. Кто это? — Ну, я знаю лишь то, что отец мистера *** отвечал за строительство одной из крупнейших западных железных дорог. По-моему убеждению, именно его труд явился завершающим в деле обустройства вашей страны — так, по крайней мере, учили меня учителя лет пятьдесят назад. Не скажу, правда, точно, каким кораблем прибыли его предки в Америку. Насколько я знаю, они могли добраться и вплавь. — Определенно никогда о них не слышала, — повторила упрямая дама, и мы оба рассмеялись. Так уж случилось, что мистер и миссис *** были из другого круга. История сообщает об одном известном английском лорде, который был крайне недоволен тем, какой шум поднимают вокруг мистера Ньютона. В конце концов, кто такой этот Ньютон? Его Светлость был совершенно уверен, что никогда не встречал его при дворе их величеств. Как любой лектор, я гордился, что мне приходят письма. Писали в основном собиратели автографов и чудаки. Если первых еще можно найти в Германии и Англии, то вторые водятся исключительно в Соединенных Штатах. Были письма с требованиями денег и угрозами. Суммы просили самые разные: от состояния в сто тысяч долларов — столько я должен был положить в почтовый ящик в Сан-Бернардино, штат Калифорния, — до такой мелочи, как половина моей доли «царских миллионов в Английском банке», — их я сразу отправил г-ну Т. Б. К. до востребования, Сиэтл, штат Вашингтон. Надеюсь, он их получил. Ведь я сделал точно, как было сказано: выписал чек на предъявителя с оплатой наличными в Английском банке, Лондон, Треднидл-стрит, на сумму в «пятьдесят процентов от доли великого князя Александра в царских миллионах». Угрозы были оригинальнее. Просто застрелить меня моим корреспондентам было мало. В Чикаго «друг Советской России» хотел взорвать отель «Дрейк». Борец за дело «балканских национальных меньшинств» из Монреаля обвинял меня в том, что я веду пропаганду в интересах короля Югославии Александра, и за это в моем утреннем кофе будет «столько микробов, что хватит на эпидемию брюшного тифа». «Враг всех паразитов» из Палм- Бич собирался продемонстрировать силу своего секретного изобретения, «смертоносных лучей», разрушив с расстояния десяти миль мою квартиру в Эверглейдс. Был еще «честный русский из Гарлема», каждый мой приезд в Нью-Йорк встречавший посланием: «Никакой Гровер Вейлен не спасет вас от гнева рабочего класса». Отставка г-на Вейлена не произвела на него впечатления. Он упорно отказывался использовать имя его преемника Малруни. К концу третьей зимы моей работы в Америке у меня завелись любимцы среди чудаков. Я узнавал их по почерку и почтовой бумаге. Я думал, что знаю уже все об этом разрастающемся классе американского общества, когда председатель известного нью-йоркского банка свел меня ! с главным сумасбродом Америки. Он пришел с «предложением». Он выстроит мне «храм». Я получу чуть не миллион долларов за четыре года, в течение которых должен • прочесть двести лекций. Выбор тем и длина лекций — по моему усмотрению. Никакой входной платы и денежных сборов. — Вам так нравятся мои книги? — спросил я. — Никогда не читал, — ответил он честно. — Вы спирит? — Еще чего не хватало. По-моему, это чушь собачья. — Тогда зачем вы пришли? — Тут вот какое дело, — сказал он доверительно, наклоняясь ко мне. — Я нашел причину войн и революций. Это пиша, которую мы едим. — Пища? — Вот именно. Мясо. Птица. Рыба. Из-за них-то мы и ведем себя как звери. — Понимаю. Вы вегетарианец. — Да, и желаю, чтобы все были вегетарианцами. Шесть месяцев строгой овощной диеты, и вы не узнаете этот мир. Другого пути к Вечному Миру нет. — Вы работаете на какого-то определенного произ- ' водителя овощей? Он нахмурился. — Вы меня, кажется, не поняли. Я не работаю ни на что, кроме Вечного Мира. Мое предложение не коммерческое. Я только хочу, чтобы в конце каждой проповеди вы объявляли, что свое чудесное спасение объясняете тем фактом, что не берете в рот мяса и всегда питались. одними овощами. — Почему вы думаете, что это произведет впечатление? — Я знаю. Когда он ушел, я перечитал рекомендательное письмо, которое дал ему мой друг банкир. В нем говорилось: «Мистер *** — наш ценный клиент. Я готов поручиться за его честность и выступить гарантом любого предложения, какое он вам сделает». Завершив курс лекций, я уехал в Вашингтон на встречу с собственным прошлым, поджидавшим меня в доме миссис X., где я часто ужинал летом 1893-го. Хозяйке было под девяносто, и она прошла школу кризисов и депрессий. Это был, похоже, единственный житель Америки, который еще помнил, что происходило больше шести месяцев назад. Сущим наслаждением было смотреть, как она читает газеты. — «Самое жаркое двадцать пятое мая за всю историю Соединенных Штатов»... — бормотала она, просматривая заголовки. — Че-пу-ха. Сами знают, что это вранье. Да я сама помню лет двадцать назад, когда двадцать пятого мая было куда жарче. «Трое скончались от жары». Ну да, трое... Одного, наверно, сбил грузовик, а двое отравились каким-нибудь пойлом. Зачем все валить на погоду? «Самый критический момент за всю историю Соединенных Штатов, говорит министр финансов». Ну что ж, все и так знают, что у него плохо с памятью. А как же 1873 год, когда лопнули чуть не все сберегательные банки и железнодорожные компании? «Эти выборы будут помнить грядущие поколения, говорит кандидат». Так говорят все кандидаты с того самого дня, как Грант победил генерала Ли. Да через четыре года имени проигравшего не вспомнит ни одна живая душа в Америке... Порой я радуюсь, что живу в Вашингтоне и не могу ни за кого голосовать. В этой стране девяносто девять процентов населения надо лишить избирательных прав. — И кто же останется? — Профессиональные политики. Мальчики на побегушках и живодеры местного значения. Все равно они правят страной. Чего вообще суетиться? Она говорила это не как старая брюзга, что вечно оплакивает «старые добрые времена», но как решительный и здравомыслящий человек, который отказывается воспринимать всерьез трескотню и истерию американского политического балагана. Само выражение «старые добрые времена» было в доме миссис X. под запретом. — Да перестаньте, — прерывала она любого, кто пытался восхвалять прошлое в ущерб настоящему. — Не было никогда ни лучше, ни хуже, чем сейчас. Те же взятки, те же любовные интрижки, то же пьянство, то же невежество и те же шутки. Единственная разница — что наши внучки не такие ханжи и злюки, как мы. В тот вечер, весной 1930 года, когда я ужинал у нее, за столом разгорелся жаркий спор. Присутствовало несколько сенаторов и нью-йоркских банкиров, и им хотелось определить, вынесут ли американцы урок и какой из Великой депрессии 30-х годов. — Они поймут, что сила нашей страны в жесткой привязанности валюты к золотому стандарту, — сказал известный банкир. — Они наконец откроют глаза на существование взаимозависимости наций, — сказал публицист, почитаемый соотечественниками за главного пророка Америки. — Они выйдут из депрессии лучшими гражданами и будут больше уважать конституцию, — сказал краснощекий сенатор. — Меньше чем за двадцать лет они забудут, что у них вообще была депрессия, — сказала миссис X. — Не наступит еще сороковой год, как вы снова приметесь сбывать всякий хлам, какой только соберете в Центральной Европе и Южной Америке. Она кивнула на троицу нью-йоркских банкиров, и те вежливо засмеялись, правда, не слишком весело. Когда пришла моя очередь говорить, я вежливо отказался. Лгать при миссис X. мне не хотелось, а заговори я откровенно, слушатели бы меня не поняли. Некоторые из них, как говорят в Америке, «сделали себя сами», сознавали свой триумф и чрезвычайно гордились тем, что выбились из самых низов. Мои идеи их возмутили бы; возможно, они приняли бы их за личное оскорбление. — Ну же, давайте, — настаивала миссис X. — Уж вы- то знаете толк в бурях и катастрофах. Выскажите точку зрения европейца. — С вашего позволения, я лучше подожду. — Подождете чего? — Дальнейших подтверждений моей теории. ■ Я жду уже три года — вырезаю из газет сообщения о банкротствах и собираю сведения о главах исчезнувших компаний. И пусть составить подробный отчет под силу лишь опытному статистику, имеющиеся у меня данные тем не менее заставляют задуматься. Моя теория проста. Так же проста, как единственный урок, который преподнесла Великая депрессия: не сотвори себе кумира из тех, кто «сделал себя сам»! Вырезки говорят мне о том, что более девяноста процентов лопнувших банков и закрывшихся заводов были основаны или возглавлялись именно такими людьми. И не только в Соединенных Штатах, но и в Европе. Хетри в Англии, Крейгер в Швеции и Остерик во Франции — эти ставшие сенсацией банкроты Старого Света принадлежали к той же чудесной породе людей, почитаемых в Соединенных Штатах за полубогов. При этом больше всех в Америке досталось кинематографу — индустрии, возникшей стараниями польских и центральноевропейских иммигрантов. Нет надобности приводить имена или составлять таблицы. Всякому читающему газеты известно, что где бы ни случилось в последние четыре года «сенсационное» банкротство, во главе лопнувшего предприятия обязательно стояли люди, у которых не было ни воспитания, ни профессионального образования, соответствующего их положению. И пусть большинству американцев это не по душе, всегда была и будет существовать такая вещь, как «традиция». Ротшильды и Мендельсоны стали теми, кто они есть, не потому, что у них сундуки набиты золотом, а потому что они выросли в атмосфере, пропитанной банковскими традициями. Основатели их династий, может быть, и «сделали себя сами», но, во-первых, они жили в начале девятнадцатого века, на заре развития промышленности, а во-вторых, никто из них не разбогател в мгновение ока. Лишь через сто лет стали они «великими» Ротшильдами и Мендельсонами, хотя и самый бесталанный из них смыслил в банковском деле куда больше, чем чудо-банкиры Соединенных Штатов. Это звучит как азбучная истина: беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник. Но так оно и есть. Если б в 20-х годах американцы руководствовались в своих делах азбукой, сейчас в Соединенных Штатах жилось бы гораздо легче. Никто, даже специалисты по связям с общественностью, ухитрившиеся сотворить «национальных героев» из громогласных посредственностей и важных зануд, не в силах найти правдоподобного объяснения тому, что нация, всегда настаивавшая, что лишь «специалист» имеет право прописать больному касторку, позволила портным, пастухам и скорнякам заправлять финансами. Я говорю о банках и банкирах, потому что в Америке это дело больше любого другого было пущено на самотек, и почитание «сделавших себя» людей стало единственным законом Уолл-стрита. — В Америке нет банкиров, только торговцы, — сказал в 1893-м Витте, русский министр финансов. В устах «сделавшего себя» человека, начинавшего карьеру скромным чиновником в железнодорожном управлении, это звучало странно. Лишь через сорок лет понял я истинное значение этих слов. Америке же пришлось пережить четыре года горя, страданий и голода, прежде чем понять, что политику надо оставить политикам. Глава XIV ОБРЕТЕНИЕ Час коктейля давно прошел, и скрипач с печальными глазами вытирает со лба тяжелые капли пота. Весь день он сражался с залитой солнцем, неподвижной пустотой кафе и уже готов был сдаться. Я сижу и слушаю. Я снова в Европе, в Монте-Карло. Коньяк на моем столе именуется «Наполеон», а песня, которую исполняет оркестр, называется «Веселый Париж». Ни один ресторан не может позволить себе подавать коньяк «Наполеон», а Париж никогда не был веселым, но я только что вернулся из Америки и ничего не имею против забавной лжи. — Говорю вам, нам только и осталось, что наскрести свои последние гроши и уехать на Таити. Эта депрессия действует мне на нервы. Ни минуты ее больше не вынесу. Человек за соседним столиком, похоже, оптимист. Или, быть может, он слишком начитался буклетов Кука. Лично я обойдусь без Таити. Я намерен остаться там, где и нахожусь, на Французской Ривьере. Любопытно, что в конце концов я пускаю корни там, где умерли мои отец и сестра, но я вспоминаю их без скорби. Я совершенно счастлив. Я достиг своей цели. Я обрел себя. Может, это произошло и не так, как я ожидал, но мне приятно осознавать, что, прожив жизнь, подобную которой мало кому довелось прожить, я по-прежнему считаю, что вся она, каждый ее миг были прекрасны. Если бы меня расстреляли в восемнадцатом году, я бы умер, сожалея об очень многом. Теперь я ни о чем не жалею. «Делай свое дело и делай его хорошо». Дела, в смысле настоящей работы, у меня никогда не было, и за что бы я ни брался, все выходило плохо, однако Америка излечила меня от ди летантской застенчивости. Я видел великих деятелей в момент серьезного кризиса и теперь рад, что я дилетант. Каким-то образом это не позволило мне поддаться их истерии. Благодаря Америке я понял также, почему Бурбоны «ничему не учатся». Потому что им так и не удалось найти ничего, достойного изучения, ничего, чего бы они уже не пробовали. Потому что в отличие от меня им ни разу за все время изгнания не попалось никого, кто бы действительно по-настоящему знал свое дело. «Пусть каждый подметет у собственного порога, и весь мир станет чистым». Как доктрина необузданного индивидуализма эти слова умирающего Гёте звучат впечатляюще, но как практический совет они пасуют перед требованиями реальной жизни. Как, спрашивается, человеку подмести на собственном пороге? Запереть общепринятые нормы или вымести их прочь? Я пробовал и то и другое и обнаружил, что мир выглядит мрачнее не придумаешь, если его начисто вымести. Мировая война заставила всех нас выскребать собственные пороги, то же самое делала депрессия. И все-таки... Скрипач совсем отчаивается. Он жестом приказывает оркестру умолкнуть и играет соло «Quand l’amour meurt». Когда я впервые услышал эту песню, Муссолини был в пеленках, а Гитлер еще не родился. Люди Дела. Люди Судьбы. Герои Дня. На ум приходит отрывок из дневника императора Александра I: «Тильзит. 1807 г. Весь день провел с Наполеоном. Простил бы ему что угодно, кроме того, что он такой ужасный лжец. Как могу я доверять ему? ». А может хотя бы кто-нибудь доверять Человеку Судьбы? «Quand l’amour meurt»... Наверное, у скрипача есть свои причины чувствительного свойства играть эту старую глупую песенку еще раз. В каком именно году я услыхал ее впервые? Я прислушиваюсь к мелодии и вспоминаю. 1889-й. Париж. Бар «Америкэн». Как раз то время, когда я познакомился с эрцгерцогом Йоханном Непомуком Спасителем, который желал, чтобы к нему обращались «мистер Джон Орт», и который, сам того не подозревая, удержал меня от сожжения мостов. Когда я в Париже познакомился с Джоном Ортом, его женитьба на Милли Штубель, пятнадцатилетней танцовщице-австрийке, давала основную пищу для сплетен всем придворным бездельникам Европы. Мир был еще молод — это произошло в 80-х. Американские авиаторы еще не пересекали Атлантику, Гитлер и ему подобные еще не приходили к власти, и все, что эрцгерцогу нужно было сделать, чтобы попасть на первые полосы газет, это заметить во время военного парада в австрийском городке Линц хорошенькую девушку, остановить перед ней коня, поднять ее на руки и направиться в ближайшую церковь. Случись подобное с кем-нибудь другим, брак, вне всякого сомнения, был бы признан недействительным, родители Милли Штубель получили бы хорошие отступные, и через неделю все происшедшее было бы забыто. Однако мой друг был Габсбург — как и его дядя Франц Иосиф. Как ни были живописны их почтенные бакенбарды, они неспособны были скрыть фамильный выступающий подбородок всех Габсбургов, знак непревзойденного упрямства и тщеславия. Эрцгерцог подозревал, что поступил неразумно, однако не мог вынести, когда на него кричали. Император и сам был когда-то молод, но не терпел, когда ему возражали, будь это даже его собственный племянник. Дело дошло до грандиозного скандала. Тот, кто был эрцгерцогом Йоханном Непомуком Спасителем, превратился в мистера Джона Орта, джентльмена, изгнанного из Австрии и по пятам преследуемого агентами охранки разгневанного императора. Ему пришлось торопиться: он понимал, что австрийские сыщики могут попытаться похитить Милли Штубель. И он отправился из Австрии в Швейцарию, из Швейцарии в Испанию, из Испании в Англию, из Англии во Францию. Время от времени, устав от этой бесконечной гонки, он проделывал один невинный трюк: выходил из гостиницы, оставив там багаж, встречался с Милли, переезжал в соседний городок и посылал письма своим друзьям на другом конце земли, в Патагонию или Южную Африку, с просьбой переслать их оттуда в Вену. Газетчики говорили, что он самый загадочный человек в Европе. Его дядя считал его самым черным пятном на гербе Габсбургов. Наши общие друзья в Париже обещали устроить мне встречу с Джоном Ортом, и я ждал ее с нетерпением. Я приближался к возрасту, когда, согласно традициям российской монаршей фамилии, молодому великому князю полагалось жениться на германской великой герцогине, которую он ни разу не видел и которая могла оказаться самой отталкивающей женщиной на свете. Было радостно осознавать, что нашелся принц с дерзостью Йоханна Непомука и что, случись худшее, я смогу последовать его примеру... Он вошел в сопровождении юной девушки. Не нужно было никаких представлений, чтобы понять, что это и есть знаменитая Милли Штубель: ее испуганные глаза и измученное лицо сами рассказывали историю их скитаний. Джон Орт сразу же сказал, что хочет просить меня об одном одолжении. Не согласился бы я поговорить от его имени с императором Францем Иосифом, когда буду в следующем месяце в Вене? Я был озадачен. Почему именно я — юноша, который видит австрийского императора впервые в жизни? — Мне кажется, — сказал я, — что просить за вас было бы лучше кому-нибудь из ваших братьев или кузенов. Он покачал головой: — Они все меня ненавидят, — сказал он резко. — Я прошу это сделать вас, потому что старик еще ни разу вас не видел, и в особенности из-за вашей молодости. Он может смягчиться, видя, что юный русский великий князь просит за другого молодого человека. Скажите ему, что мы очень счастливы. Скажите ему, что мы просим лишь разрешения получать небольшую часть дохода от наших владений. Я не прошу, чтобы мне вернули титул, и не хочу возвращаться в Австрию. Немного денег время от времени — это все, что мне и моей жене нужно. Не правда ли, Милли? Ведь мы счастливы друг с другом? Она кивнула, но промолчала. Бедняжка явно не верила, что кому-то по силам «смягчить» неумолимого императора. Мы немного побеседовали, потом они поднялись. — Если будут добрые вести, — сказал Йоханн Непомук, — не сообщите ли вы мне о них по этому адресу? Если же нет, не стоит и писать. Я пойму, что означает ваше молчание. Адрес, написанный на обратной стороне его визитной карточки, гласил: «Для мистера Джона Орта, отель Бауэр-о-Лак, Цюрих, Швейцария». Мне не довелось больше встретиться с несчастной парой, но я-таки написал им о результатах своего ходатайства в Вене. К сожалению, на это хватило и пяти строк. Не успел я заговорить с императором на злосчастную тему, как он опустил свои водянистые глаза, еще мгновение назад исполненные доброты, и глухо произнес: — Я не привык прибегать к чьей-либо помощи при разрешении своих семейных трудностей. Надеюсь, что Ваше Императорское Высочество останется довольным пребыванием в Вене. Никому точно неизвестно, где и при каких обстоятельствах умер Джон Орт. Последнее письмо, полученное его друзьями в Париже, начиналось строкой: «Чатам, Англия, 26 марта 1891 г. », — и извещало о его намерении отправиться в Южную Америку. Предположительно, он умер в Аргентине год спустя, в возрасте тридцати девяти лет. За последние пятнадцать лет в обеих Америках появилось не менее двух десятков самозванцев, выдававших себя за Джона Орта и грозившихся через суд вернуть себе имущество Габсбургов. Обнаружив, что никакого «имущества Габсбургов» больше не существует, поскольку инфляция в Австрии проглотила его без остатка, предприимчивый пожилой господин обычно возвращался к более прибыльным способам надувательства. Если Милли Штубель еще жива, ей должно быть шестьдесят лет. Надеюсь, ради ее же блага, что ее второй муж не знатного происхождения. Четверть века спустя я стоял перед другим императором и снова ходатайствовал за влюбленного юношу. В случае с Джоном Ортом мною руководили интересы чисто эгоистические: я думал о себе и своем будущем. Теперь же, в кабинете императора Николая II, во мне говорил встревоженный отец. Мои сыновья быстро подрастали, и я чувствовал, что если не пробью эту стену предрассудков, последствия для моей семьи могут быть самыми трагическими. Момент был удобный: ктому времени в царской семье было уже два провинившихся. Старший был дядя царя, младший — его родной брат. Оба были красавцы и всеобщие любимцы. Оба, с разницей в десять лет, женились на женщинах разведенных и безродных. Обоим пришлось покинуть Россию. — До чего мы дошли, — нервно сказал государь, — если дядя Павел женился на разведенной жене одного из моих офицеров, а Миша и того хуже — на дважды разведенной дочери московского юриста-радикала. Дядя Павел дважды нарушил этикет, а Миша трижды! Под словами «дважды» и «трижды» он имел в виду то, что не только великий князь не должен был жениться на неравнородной, но и женщины, состоявшие в разводе, не имели права приезжать ко двору. — Совесть моя спокойна, — добавил он, подумав. — Я сделал все, чтобы удержать Мишу от этого безумного шага. Я спрятал улыбку. Царь не только в России сделал все, что мог, чтобы помешать этому браку, но и привел в готовность все русские посольства, уведомил все европейские канцелярии, а по пятам за беглой парой следовал отряд тайных агентов; в результате история Мишиной женитьбы читается как детектив. Служащим маленького немецкого полустанка и в голову не могло прийти, что высоченный молодой человек и его спутница в шляпке с густой вуалью, спрыгнувшие ранним зимним утром с парижского экспресса, — брат императора всероссийского и его будущая супруга. И лишь когда поезд прибыл в столицу Франции, три русских сыщика, отобранных за опыт и бдительность, обнаружили, что их августейшая жертва улизнула. Они кинулись в Канны, на Французскую Ривьеру: накануне они собственными глазами видели телеграмму, отправленную великим князем из Берлина, где тот просил администрацию одной каннской гостиницы забронировать ему «удобный номер на двоих». Они рассчитывали, что рано или поздно великий князь там покажется. Узнав о новом повороте событий, русский посол в Париже связался с французским министром иностранных дел. Тот был только рад оказать царю услугу. «Не беспокойтесь, дорогой коллега», — успокоил он посла. 1— Ни один мировой судья и ни один мэр во Франции не ослушаются моего приказа». Так оно и было, и общество С. -Петербурга готовилось встретить блудного великого князя — казалось, что, не сумев получить разрешения на брак в Германии и Франции, он должен вернуться и просить прощения у своего царственного брата. Начальник тайной полиции получил от царя благодарность за хорошую работу, и целую неделю во дворце была тишь и гладь. Потом от русского посла в Вене пришла телеграмма: человек, назвавшийся Михаилом Романовым, и женщина, назвавшаяся Натальей Шереметьевской, неделю назад вступили в брак в одном австрийском городке... Так уверен был царь, что его брату и в голову не придет соваться к строгим Габсбургам, что только австрийское правительство не попросил наш двор о «дружеской» помощи! Нетрудно представить себе состояние императора. Его не послушались и выставили посмешищем — о какой терпимости и снисхождении может вообще идти речь? * — Ты зря теряешь время, — сказал он мне. — Если меня не слушаются родной дядя и брат, чего можно ждать от посторонних? — Совершенно верно, Ники, — согласился я со всей живостью, на какую был способен при данных обстоятельствах. — Но позволь напомнить тебе одну сцену, при которой мы оба присутствовали еще детьми. Помнишь вечер в Зимнем дворце, когда мы сидели за столом у твоего деда и наши родственники третировали несчастную княгиню Долгорукую? Тебе не было ее жалко? Ты не сочувствовал деду? — Ну да, конечно, — воскликнул он нетерпеливо, — но мне тогда было тринадцать, а в этом возрасте человек не способен еще понять всей мудрости династических законов. — Разве это мудрость, Ники, — разлучать людей, которые любят друг друга? Разве это мудрость — заставлять своего брата бросить женщину, с которой он счастлив, и жениться на нелюбимой? — Слова, слова, слова, — сказал он, махнув рукой. — Мы, монархи, должны думать о своем долге, а не о желаниях и прихотях. Легко тебе бранить наши брачные традиции, а ведь только они не дают нашим детям унаследовать черты простолюдинов. — И что же это за ужасные черты, Ники? — мягко спросил я, стараясь, чтобы это не звучало слишком иронично. Ники окинул меня взглядом. — Их две, — сказал он хмуро. — Желание наслаждаться жизнью. Погоня за личным счастьем. Монарх не может наслаждаться жизнью. Монарх не может быть счастлив. А если будет, — он пожал плечами и посмотрел еще мрачнее, — то что же тогда останется от монархии! — Ясно, — сказал я. — Ты, судя по всему, веришь в законы наследственности. Но, Ники, как ты тогда объяснишь, что ни Миша, ни дядя Павел не унаследовали этой похвальной решимости быть несчастными? Бог свидетель, у них в роду нет простолюдинов. — А мне не надо это объяснять, — ответил он сухо. — Мой долг — проследить, чтобы они были как следует наказаны. И они и впрямь были наказаны. Лишь когда разразилась мировая война и все священные правила показались пустыми и ничтожными, двум великим князьям разрешили вернуться в Россию. Но даже возглавив боевые части, они по-прежнему не были допущены ко двору, а жен их члены императорской семьи никогда не считали за равных. На письме великого князя Павла, просившего для своей морганатической супруги скромной привилегии стоять на официальных приемах впереди флигель-адъютантов, государь написал размашисто синим карандашом: «Сущая глупость! » Скрипач закончил играть. Все уже ушли. Я один. Я не досадую на себя за размышления о том, что принадлежит далекому прошлому. Джон Орт. Миша. Ники. И правда, «сущая глупость»... Никого из них больше нет. Очень скоро и мне придется уйти. Я повидал на своем веку столько войн, что потерял способность отличать «героизм» от «трусости». Тот, кто пытается быть кем-то другим вместо того, чтобы идти через раскрытые двери — герой он или же трус? Уверен, что не знаю. Однако я знаю, что самые сильные переживания и самые увлекательные приключения в моей жизни казались мне поначалу такой рутиной, таким невезением.
|
|||
|