|
|||
Воспоминания великого князя Александра Михайловича 7 страница— Что делать послу, чтобы повлиять на враждебные чувства народа? — спросил я Геррика, немного его подначивая, потому что знал, что он твердо решил отрицать сам факт каких-либо антиамериканских выступлений в Париже. (Уі — Это очень просто, — ответил Геррик. — Послу надо сохранять спокойствие и ждать прибытия Чарльза Линдберга. — А потом? — Потом ему достаточно снабдить не успевшего собрать багаж героя пижамой... Несмотря на все свое уважение к Геррику, я решил не следовать его совету. Лишь после того, как я прочел шестьдесят семь лекций и провел в Америке три зимы, я понял, насколько он был прав. Я совершил ошибку, но мое поражение принесло свои плоды. Никаким иным способом не смог бы я избавиться от того, о чем сожалел больше всего в жизни. Согласись я с моим мудрым другом и его вердиктом, я бы просто аннулировал соглашение и вернулся бы в Париж, как прежде проклиная судьбу за то, что родился великим князем, как прежде коря себя за то, что не отказался давным-давно от титула и не обосновался в Америке. К счастью, я проявил упрямство. К счастью, я был не лишен дара проповедника. И вот я оказался лицом к лицу с тысячами людей — «американских американцев» и прочих. Некоторые из них всполошились: их дочери были замужем за европейскими титулованными особами, и то обстоятельство, что великий князь разъезжает по стране и якшается с членами бизнес-клуба «Ротари», могло отразиться на социальном статусе их зятьев. Некоторые пришли в бешенство: я осмелился оскорбить священных коров либерализма и открыто выразил свои симпатии к людям дела. Некоторые говорили открыто и не стеснялись выражать свои убеждения: есть демократия или нет ее, им нужна помощь воскресных школ и церквей, чтобы держать массы под присмотром. Я многое понял. Я познакомился с Америкой, и это изменило мои прежние представления об империях. Раньше я упрекал своих родственников в высокомерии, но я по-настоящему узнал, что такое снобизм, лишь когда попытался усадить за один стол жителя Бруклайна из штата Массачусетс и миллионера с Пятой авеню. Раньше меня ужасала неограниченная власть человека на троне, но даже наиболее беспощадный из самодержцев, мой покойный тесть император Александр III, казался самой застенчивостью и щепетильностью по сравнению с диктаторами городка Гэри, штат Индиана. Раньше я краснел при мысли о варварском обращении, которому подвергались национальные меньшинства в России, но это было до того, как я увидал в нью-йоркских газетах объявления, где срочно требовались молодые служащие «нееврейской национальности». Раньше я говорил, что привычка критиковать свои правительства за что ни попадя стоила европейцам места под солнцем, но потом стал свидетелем отвратительного зрелиша, когда сто двадцать миллионов американцев освистывали своего президента и требовали чуда. Я не был разочарован: открытие истины, любой истины, это всегда увлекательно. Но я стал менее желчным в своих изобличениях Европы. Три с половиною тысячи миль Атлантики, казавшиеся пугающей громадой воды в дни моей молодости, сжались до размеров узенького прудика — ведь по обе его стороны люди удивительно походили друг на друга мелочностью добродетелей и избытком пороков, забытьем истерии и безрассудностью ненависти. Тот глупый плакат на Итальянском бульваре, утверждавший, что «французы должны благодарить за свои беды Дядю Шейлока», больше меня не возмущает, потому что я видел другую надпись, помещенную у шоссе из Глендейла в Пасадину, которая гласила: «Наша страна не в состоянии отремонтировать дороги, потому что французы не возвращают Соединенным Штатам долги». Так оно и должно быть. Эта война плакатов возвращала мир к «нормальности», в эру, когда народы разговаривали откровенно и без задних мыслей, вместо того чтобы позволять университетским профессорам объяснять, какие чувства должны они испытывать по отношению друг к другу. И разумеется, не было в том ничьей вины, кроме моей собственной, что мне пришлось читать лекции о религии Любви и спать в пыльных пульмановских вагонах, чтобы открыть для себя: Атлантика относится к географии, а ненависть — к людям. На исчерпывающий рассказ ушли бы тома. Писать историю Перерождения Америки — задача не для странствующего лектора. Он набирается впечатлений всюду, куда попадает, и вечер в непотребной нью-йоркской распивочной может порой оказаться куда более поучительным, чем разговор с Генри Фордом. В распивочную меня привела компания друзей, а вот на встречу с Генри Фордом я пошел один. Все это произошло после Гран- Рапидс. Гранд-Рапидс мне никогда не забыть. То был мой первый «выход» в Америке. Я провел бессонную ночь, прислушиваясь к стуку колес и ежеминутно вызывая проводника. — Will you bring me another pillow? — Does this ventilator work? — I want a glass of changed water. За моими чемоданами лежали три подушки. Я прекрасно знал, как включать вентилятор. Да и пить мне не хотелось. Мне просто нужно было на ком-нибудь опробовать свое «w». Я не боялся за «th», и разница между долгим «ее» и кратким «і» была мне ясна. Но < w» меня пугало. Несуществующий в русском языке и произносимый немцами и французами как «ѵ », этот предательский звук не давал мне покоя. Майрон Геррик считал, что с моим «w» все в порядке, но все-таки он знавал слишком много французских премьер-министров. А вот сонный чернокожий проводник показался мне лучшим экзаменатором моего произношения. Я думал, он будет озадачен. Меня ждало приятное разочарование: каждый раз он только и говорил, что «да, сэр», и приносил мне предмет, содержащий звук «w». Сойдя с поезда в Гранд-Рапидс и ощущая радость победы, я дал экзаменатору щедрые чаевые. — Все было просто замечательно, — похвалил я его. Проводник улыбнулся и поклонился. — Merci beaucoup, — ответил он учтиво. Я застыл. — Где вы выучили французский? — Во Франции, сэр. Я два сезона танцевал в Фоли- Бержер. Поэтому мне легко понимать иностранцев. По пути в гостиницу у меня не хватало духу взглянуть на моего секретаря. Он делал вид, будто читает газету, но губы его подергивались. — Хватит ухмыляться, — сказал я. — Будем надеяться, что этот человек не единственный бывший чечеточник в Америке. Возможно, сегодня среди слушателей найдется еще парочка. Он протянул мне газету. — Прочтите-ка вот это. Я прочел три первые строчки, и мы оба покатились со смеху. «Сегодня вечером в Новой Баптистской Церкви ожидается большой наплыв публики по случаю лекции русского великого князя Александра на тему... » Дело было не только в моем суеверии по поводу всего и вся, имеющего отношение к церкви, но и в том, что основная часть моей лекции была посвящена «банкротству официального христианства». Когда мой менеджер обещал «самую что ни на есть достойную обстановку», я думал, он просто хочет сказать, что мне не придется выступать в цирке. Откуда мне или любому другому европейцу было знать, что церковь можно снять для лекции? Будь это католическая церковь или синагога, я мог бы по крайней мере рассчитывать на чувство юмора прихожан, но баптистский молельный дом! Я содрогнулся. — Отступать поздно, — сказал мой секретарь. — Le vin est tire[‡‡‡‡]. Он имел несносную привычку приводить французские пословицы с видом человека, вешающего последнюю волю и завет Господа Нашего. Оставшиеся три часа, которые я надеялся посвятить глубоким размышлениям, ушли на посетителей. Репортеры заявились узнать мое мнение о недомогании короля Георга. Я сказал, что это большое несчастье. Выходец из Одессы пришел с семилетним сыном и виолончелью. В Гранд-Рапидс «все» считали, что мальчик играет лучше, чем Казальс. Не хотел бы я послушать его? Пришлось. Затем я подписал ворох книжек, позировал местным фотографам и попробовал домашнего яблочного пирога, «лучшего яблочного пирога, который когда-либо испекали к востоку от Скалистых гор». Затем пришел на цыпочках мой секретарь и театральным шепотом произнес: «Пастор ожидает нас внизу». Пастор оказался приятным, живым человеком. Его рукопожатие и манера разговаривать заставили меня усомниться в правильности моих представлений о баптистах. Он вполне мог сойти за нью-йоркского биржевого маклера. — Мне спросить его, где можно купить бутылку бренди? — сказал мой секретарь по-французски. — Мой секретарь хочет узнать, — перевел я пастору, — подходящее ли место молельный дом для моих лекций. Я ведь никогда не был примерным посетителем церкви. — Никогда не поздно исправиться, — ответил пастор. Тут нас провели в ризницу, которую мой секретарь упорно называл гардеробной. Церковь была битком набита. Пастор сообщил, что в зале присутствуют восемьсот пятьдесят человек, но мне они казались восьмьюстами пятьюдесятью тысячами. Ни разу в жизни я еще не был так напуган. Когда пастор произнес: «Мне выпала большая честь представить вам великого русского князя Александра», — мои руки за дрожали, а в горле пересохло. Я поднялся и хотел уже было пройти к кафедре, как вдруг грянуло «Боже, Царя храни», и я увидел, что мои слушатели встают. Я оцепенел. Впервые за одиннадцать лет я слышал эту мелодию. Секретарь сказал мне потом, что я побледнел, как труп. Лично я ничего не помню. Иногда мне кажется, что я просто уснул в своей нью-йоркской гостинице и увидел во сне, будто читаю лекцию в новой баптистской церкви в Гранд-Рапидс. Местные газеты написали, что я говорил «ясным мелодичным голосом, без единого намека на переживания или горечь». Сомневаюсь. После того дня я прочел еще шестьдесят шесть лекций. В церквях, университетах, женских клубах и частных домах. Я никогда не оспаривал условий договора, место или время, настаивая на одном-единственном пункте: русский национальный гимн не должен исполняться ни до, ни после, ни во время моих лекций. Пережить самоубийство империи нетрудно. Услышать ее голос одиннадцать лет спустя — смерти подобно. В каждый свой приезд в Нью-Йорк я получал кипы приглашений. Не оттого, что все меня любили или находились под сильным впечатлением от сообщений о моих лекциях, но потому, что в Манхэттене считалось хорошим тоном втиснуть русского с «трагической судьбой» между британским малым, знающим, что не в порядке у американок, и немецким экономистом, озабоченным будущим золотого стандарта. Три наиболее интересных за мою американскую эпопею приглашения пришли одновременно. Группа видных лидеров нью-йоркских иудаистов пригласила меня отужинать с ними и обсудить так называемый еврейский вопрос. В Клубе Армии и Флота полагали, что я должен выступить с речью на тему пятилетнего плана. И какие- то знакомые из Детройта просили меня приехать познакомиться с Генри Фордом. Я немедленно принял все три приглашения, и так появилась повесть о трех изумительных днях моей жизни в изгнании. «Иудейский ужин» состоялся в отдельном кабинете питейного заведения, где во времена «сухого закона» нелегально торговали алкоголем — именно там и только там располагаются оазисы хорошей кухни и сердечного товарищества на всем американском континенте. — Вы не чувствуете себя не в своей тарелке? — со смехом сказал господин, сидевший во главе стола. — Единственный нееврей, вдобавок русский великий князь, в компании шестнадцати иудеев, четверо из которых раввины. Нет, я не чувствовал себя не в своей тарелке, разве что по той причине, что всего лишь за неделю до этого, находясь в Миннеаполисе, я получил письмо от управляющего местного ресторана, где он уверял, что был бы необычайно счастлив предложить мне «настоящий кошерный ужин». — И к тому же, — продолжал я, — разве это не естественно для меня, представителя, пожалуй, самого антисемитского режима в мире, встретиться с вами, господа, и спросить: а как с этим обстоит дело в Соединенных Штатах? — Вы, должно быть, шутите, — воскликнул мой сосед справа, известный бруклинский раввин. — Не хотите же вы и впрямь сравнивать нескончаемые гонения на наш народ в Царской России с полной свободой и равенством, которые мы имеем в Соединенных Штатах? — Свобода и равенство! — повторил я медленно и задумался, зачем столь образованному человеку умышленно не видеть правды. — А скажите мне честно, вы когда-нибудь слышали, чтобы хотя бы один домовладелец в той безжалостной Царской России отказался пустить на постой еврея? — Вы ссылаетесь на то, что имеет место исключительно в этой снобистской части Манхэттена, — сказал он, немного вспыхнув. — Нельзя винить весь народ за невежество и тупость горстки домовладельцев. — Нельзя, — согласился я, — да я и не собираюсь. Но что вы скажете о так называемых элитных колледжах Америки? О Гарварде, Принстоне, Йеле и многих других, и на восточном, и на западном побережье? Вы хотите сказать, что ваши юноши могут поступить в эти колледжи на равных правах с неевреями? А ваши клубы для избранных? Вы сможете меня убедить, что не существует барьеров, закрывающих людям вашего племени путь по меньшей мере в десяток клубов в Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне и Сан-Франциско? Я говорю об этих четырех мегаполисах только потому, что знаю их лучше, а не потому, что в других больших и малых городах положение иное. — Ну что ж, пусть так, — сказал он примирительно, взглянув на остальных присутствующих. — Но эти колледжи и клубы поступают так не из-за антисемитизма. Просто, зная присущие нашему народу упорство и предприимчивость, там боятся, что полное отсутствие ограничений может создать большие трудности для нееврейских кандидатов. Мне стоило расхохотаться. Он невольно повторил излюбленный аргумент главарей антисемитизма в России. — Я начинаю думать, — сказал я, — что мой дед император Николай Первый был куда лучшим иудеем, нежели вы, потому что, когда этот же аргумент привели ему русские генералы, не желавшие допустить в его армию евреев, он просто сказал, что император всероссийский не может делать разницы между своими подданными неевреями и евреями. Он печется о благе своих верноподданных и наказывает предателей. Всякий другой критерий для него неприемлем, заявил он. — А! Так то был ваш дед! — воскликнул мой изворотливый оппонент. — А что вы скажете о своем покойном шурине, последнем царе? Что-то не верится, что он хоть раз изрек что-нибудь в духе такой же терпимости... — Верно, — согласился я. — Его терпимость простиралась не дальше, чем у одного моего американского знакомого, богатого господина из Техаса, который посоветовал мне не принимать приглашение на ужин, потому что приглашавшие были католиками! Мы спорили пять часов. В три утра мы по-прежнему сидели запершись в прокуренном кабинете уютного заведения в районе 50-х улиц, не в состоянии прийти к согласию и не желая уступить друг другу ни на йоту. Мы проспорили бы так до следующего дня, если бы хозяин заведения не постучал наконец в дверь и не сказал, что пора расходиться. Его терпимость была бесконечна, однако существовало такое обстоятельство, как дозволенное время работы, а хозяин уважал законы. Еще более жаркие дебаты ожидали меня в Клубе Армии и Флота. Его руководство считало само собой разумеющимся, что я буду проклинать Советскую Россию и предскажу неминуемый крах пятилетнему плану. От этого я отказался. Ничто не претит мне больше, нежели тот спектакль, когда русский изгнанник дает жажде возмездия заглушить свою национальную гордость. В беседе с членами Клуба Армии и Флота я дал понять, что я прежде всего русский и лишь потом великий князь. Я, как мог, описал им неограниченные ресурсы России и сказал, что не сомневаюсь в успешном выполнении пятилетки. w — На это может уйти, — добавил я, — еще год-другой, но если говорить о будущем, то этот план не просто будет выполнен — за ним должен последовать новый план, возможно, десятилетний или даже пятнадпатилетний. Россия больше никогда не опустится до положения мирового отстойника. Ни один царь никогда не смог бы претворить в жизнь столь грандиозную программу, потому что его действия сковывали слишком многие принципы, дипломатические и прочие. Нынешние правители России — реалисты. Они беспринципны — в том смысле, в каком был беспринципен Петр Великий. Они так же беспринципны, как ваши железнодорожные короли полвека назад или ваши банкиры сегодня, с той единственной разницей, что в их случае мы имеем дело с большей человеческой честностью и бескорыстием. Так получилось, что за столом председателя, прямо рядом со мной, сидел генерал ***, потомок знаменитого железнодорожного магната и член советов правления полсотни корпораций. Когда под звуки весьма нерешительных аплодисментов я закончил, наши глаза встретились. — Странно слышать такие речи от человека, чьих братьев расстреляли большевики, — сказал он с нескрываемым отвращением. — Вы совершенно правы, генерал, — ответил я, — но, в конце концов, мы, Романовы, вообще странная семья. Величайший из нас убил собственного сына за то, что тот попытался вмешаться в выполнение его «пятилетнего плана». Какое-то мгновение он молчал, затем попытался уйти от темы: — Но что бы вы нам посоветовали предпринять, чтобы оградить себя от этой опасности? — Честно говоря, не знаю, — сказал я. — Да и потом, генерал, это взгляд с вашей колокольни. Я русский, разве не видите. Что же до остальных членов Клуба Армии и Флота, то я должен честно признать, что, когда первое потрясение прошло, они обступили меня, жали руку и хвалили за «искренность» и «мужество». — Знаете, что вы сегодня натворили? — спросил президент клуба, когда я собрался уходить. — Вы сделали из меня почти что большевика. — А что же тогда говорить обо мне? — откликнулся я. — С собой я сотворил нечто похуже. Я отказался от своих прав на несуществующий российский престол. А затем я познакомился с Генри Фордом. Когда я встретился с ним в его усадьбе в Дирбоне, Великая депрессия еще только зарождалась, и еще не все карьеры были загублены. Его по-прежнему почитали как главного пророка Америки, как гения, открывшего секрет нескончаемого экономического блаженства. Я ожидал этой встречи с нетерпением. Для меня, как и для большинства европейцев, он был символом, легендой, гербом Соединенных Штатов. Я всегда завидовал американцам за то, что у них есть Генри Форд. Мне представлялось, что национальная принадлежность Человека из Дирбона давала остальному миру возможность получить более ясное представление о понятии «американец» во всей его полноте. Вероятно, потому, что никакая другая страна до такой степени не рекламировала своих образцовых граждан — слова «француз», «англичанин» или «русский» не вызывают в уме мгновенной ассоциации с каким-либо определенным именем. Но «американец»... Оно действует безотказно: в девяноста случаях из ста перед глазами встает образ Генри Форда. Крестьянин в далекой Сибири может открыто признаться, что понятия не имеет, кто такой Джордж Вашингтон, но он наверняка вспомнит имя этой хитрой штуковины, что бороздит хляби проселочной дороги. А раз так, то вполне логично, что будущее этого русского крестьянина было Генри Форду небезразлично. Он начал нашу беседу, спросив, что я думаю по поводу «возможностей» американцев в России. Я ответил, что считаю их весьма широкими, но что до сих пор американские производители неизменно проигрывали в борьбе с агрессивными германскими поставщиками. — Но деньги, — сказал Генри Форд. — Разве у них есть деньги? — Нет, — согласился я, — у сегодняшней России денег нет, но у нее есть и всегда будет необъятное сырьевое богатство. Думаю, вам это известно лучше, чем мне. — Ничуть, — ответил он почти с детским упрямством. — Все, что мне известно, это то, что у них нет денег. Люди из «Дженерал электрик» продали им кое-что, и, я слыхал, сейчас они из кожи вон лезут, чтобы получить по счету. Это было умилительно. Я, человек, которого Советское правительство поставило вне закона, бился с Генри Фордом за дело коммунистической России. — Как же вы думаете преодолеть нынешний кризис, — спросил я его тогда, — если продолжаете игнорировать крупнейший потенциальный рынок мира? Вам не кажется, что сегодня в Америке депрессия отчасти из-за того, что вы упорно не замечаете существования шестой части суши? — Сегодня в Америке депрессия, — сказал Форд с довольно саркастическим ударением на слове «депрессия», — только из-за того, что люди у нас слишком размякли. Взгляните хотя бы на наших фермеров... Он поднялся, подошел к окну, словно для того, чтобы получше увидеть простиравшуюся за ним Америку, и начал пространно говорить о необходимости поддержки движения «назад, к земле» и «индустриализации» фермерских хозяйств. Сначала я подумал, что у меня что-то со слухом или что я попросту не понимаю его английскую речь. После всего, что я недавно увидел, проезжая с лекциями по Среднему Западу, мне казалось невероятным, чтобы кто- нибудь, тем более человек с таким чутьем реальности, как у Форда, мог предлагать подъем сельского хозяйства в качестве панацеи от недугов страны. Как ни было нелепо обнищавшему европейцу учить экономике американского миллиардера, взгляды моего гостеприимного хозяина заставили меня забыть разницу в нашем положении. — Вы кругом не правы! — воскликнул я с большим чувством, и аскетическое лицо Форда приняло странное выражение. Он выглядел совершенно сбитым с толку, словно какой-нибудь школьник прервал чтение энциклики Его Святейшества глупым замечанием. Затем он улыбнулся с жалостью и сочувствием. — Что ж, — рассмеялся он, — должен признаться, я впервые за последние пятнадцать лет слышу, чтобы кто- то употребил слова «не прав», имея в виду меня. Итак, я не прав — верно? Он покачал головой. Чтобы разрядить обстановку, я спросил, какого он мнения о моем внучатом племяннике принце Фердинанде Прусском, который работал в то время на одном из его заводов. — Приятный молодой человек. Способный, — сказал Форд. — Хотите повидаться? — С огромным удовольствием, — ответил я. Что я действительно хотел сказать, это то, что и нынешний работодатель юного принца, и дед последнего — кайзер были приверженцами одной и той же имперской веры в безошибочность суждений самодержца. Нельзя командовать тринадцатимиллионной армией или обладать миллиардом долларов и не быть «правым» — по меньшей мере в собственных глазах. Только подумать, что я переплыл океан и проделал весь этот путь до Мичигана, чтобы вновь очутиться в Потсдаме... Глава XIII В сообщении «Ассошиэйтед Пресс» говорилось: «Русский великий князь Александр прибыл сегодня в Голливуд, где пробудет несколько дней. Многочисленные населяющие город славяне, претендующие на благородное происхождение на том основании, что они якобы состояли в княжеской свите или были генералами Царской армии, и прочие «высокопоставленные» плуты обнаружили, что на ближайшие три дня им лучше исчезнуть из города». Я удивился. У меня и в мыслях не было выяснять справедливость чьих-либо притязаний. Я принимал как должное, что на тучной земле Калифорнии все плодится в изобилии — и апельсины, и русские титулы. Приехал же я, во-первых, по желанию менеджера моего лекционного турне, а во-вторых, потому что всегда был горячим поклонником кинематографа. Особенно меня интересовала одна знаменитость, Джон Гилберт, что было вполне естественно, если учесть, что многие годы он играл русских великих князей. Я ему завидовал. Завидовал его роскошным боярским костюмам, блестящим званым ужинам, непринужденности манер, паре грациозных тигров без намордников, следующих за ним по пятам, властному обращению с придворными красавицами — все это будило во мне горькие воспоминания о строгих предписаниях, в силу которых я и мои родственники носили простую форму, при выборе домашних любимцев довольствовались немецкими таксами и персидскими котами и спали на узких железных кроватях, столь непохожих на роскошные широченные ложа, сооруженные в апартаментах мистера Гилберта. «Великий князь из Санкт-Петербурга встречается с великим князем из Калвер-Сити» — это, думаю, понравилось бы даже моему менеджеру, который без конца жаловался, что я мешаю его «антрепренерской деятельности». К сожалению, эпохальная встреча так никогда и не состоялась. К тому времени, как я прочел лекции в Лос-Анджелесе и окрестностях, меня уже задергали «весьма уважаемые» адвокаты, желавшие встретиться со мной от имени «одного человека», которого я «очень люблю». Пришлось сесть в поезд до Денвера — и на восток. Загадочный «один человек» оказался не кем иным, как великим князем Михаилом Александровичем, моим покойным шурином, которого двенадцать лет назад в Пермских лесах расстреляли большевики. В Лос-Анджелесе было сразу четверо великих князей Михаилов, и каждый заявлял, что он «настоящий». Трое из них предпочли снестись со мной через адвокатов, четвертый пришел повидаться лично. Это был пухлый человечек ростом около пяти футов семи дюймов (в моем покойном шурине было шесть футов три дюйма без сапог), говорил он с сильным украинским акцентом и упорно называл меня «Ваше Святейшество». Рост и знание титулов ему заменяла бравада. В его мундире причудливо сочетались боярская Москва и современный Калвер-Сити — ради одного этого зрелища стоило съездить в Лос-Анджелес. — Вы помните этот мундир, Ваше Святейшество? — воскликнул он с порога. Я помнил. В последний раз я видел его в романтической пьесе Элинор Глин. — Как поживает матушка? — был его следующий вопрос. «Его матушка» уже два года как скончалась. Он принял это известие мужественно. Лишь поднес к глазам платок с гигантской монограммой и сказал: «Царствие ей Небесное». хп — Местная пресса не слишком следит за международными событиями, — пояснил его сопровождающий — седой, почтенного вида человек, смахивавший на старомодного университетского ректора. Я ждал. Я не торопился выставлять их за дверь — их незатейливый обман был совершенно безобиден. — У меня есть близкие друзья среди лучших людей города, — сказал господин в медалях. Я подождал еще. — Они верят мне безоговорочно, но, думаю, документ, подписанный Вашим Святейшеством, поможет мне обезоружить врагов Романовых. Я сказал секретарю пару слов по-французски. — Вы не сердитесь? — спросил сопровождающий. — Ничуть, — ответил я. — Я просто попросил секретаря принести фотоаппарат. — Фотоаппарат? — Вот именно. Хочу сделать снимок вашего друга. У меня уже целая коллекция людей, выдающих себя за великого князя Михаила Александровича, но таких я еще не видел. — Я раньше носил бороду, — робко заметил самозванец. — И зря, — посоветовал я дружески. — Больше так не делайте. Оставьте как есть. — Так вы не подпишете аффидевит? — Увы, дружище. — Думаю, нам лучше уйти, — сказал сопровождающий. И они вышли, как пришли — высоко подняв голову, весь кураж при них, на лицах написаны прямота и честность. От души надеюсь, что их еще принимают «лучшие люди» Лос-Анджелеса. В мире, помешавшемся на достоверности, это последние могикане чистого искусства. Был в Лос-Анджелесе и такой случай. — Так как вас все-таки зовут? — спросил за завтраком мой сосед, услышав, как меня несколько раз назвали то «Ваше Высочество», то «превосходительство», то «монсеньор». — Александр. — А дальше? — Все. Просто Александр. — Нет уж, простите, — сказал он нетерпеливо, — давайте все как есть... У вас что, вообще нет фамилии? Я признался, что фамилия у нас есть, но в силу установившегося обычая нас по ней никогда не называют. В качестве примера я сослался на тот факт, что, хотя близкие друзья принца Уэльского могут звать его Дейвид или Эдвард, никто тем не менее не обращается к нему «мистер Виндзор». Мой собеседник с сомнением покачал головой и задумался. — Ну хорошо, — воскликнул он внезапно, — предположим, к примеру, меня зовут Джонни Уокер. Меня вам представят как мистера Джонни или мистера Уокера? — Конечно, как мистера Уокера, но если бы так звали меня, я был бы представлен вам как великий князь Джонни. — Теперь ясно, — мрачно признал он. — Ваша взяла. Лишь позднее я понял, что мне не следовало с ним спорить. Этот человек, так твердо верящий, что у каждого должна быть фамилия, принадлежал к вымирающей категории американцев, которых не затронуло повальное увлечение всем королевским, присущее их современникам. Я не знаю ни королевства, ни империи, где преклонение перед титулами, голубой кровью и прославленными предками достигало бы таких размеров, как сейчас в Соединенных Штатах. Американских послов при Сент-Джеймсском дворце каждую весну осаждают тысячи просителей, жаждущих быть представленными их британским величествам. Американские девушки изо всех штатов стекаются в Лондон, живут там по нескольку месяцев и тратят целое состояние на придворные платья, уроки этикета и «светские вечера», тогда как сама церемония длится несколько секунд. Американские промышленные магнаты спят и видят, как их имена внесут в Светский календарь родного города. Американские советы по связям с общественностью получают немалые деньги за то, что тщательно следят за свободным временем боссов и ведут долгие кампании, в результате которых тем достается кусок ленточки какого- нибудь иностранного ордена. Знание американцами «Готского альманаха» граничит с чудом. Насколько я могу судить, эта сухая и довольно скучная книга, описывающая родословные аристократов, в Соединенных Штатах идет нарасхват. Я никогда не забуду беседы с дамой, которую встретил на вечере в доме одного политика. Беседа, впрочем, была весьма односторонней. Добрые двадцать минут, ни разу не запнувшись на дате, титуле или имени, говорила она о моих русских, английских, датских, немецких и испанских родственниках. Она рассказала мне о них больше, чем знал я сам. Не меньшие познания выказала она, говоря о 1-м Крестовом походе и нынешних французских потомках его участников, и в подробностях поведала судьбу всех до единого сподвижников Вильгельма I Завоевателя. Когда под конец она перескочила на список пассажиров славного корабля «Мейфлауэр», мне стало не по себе. Казалось, ее скороговорка преодолела время, и я вот-вот лицом к лицу столкнусь с хмурыми голодными сквайрами, высадившимися на берег в тот достопамятный последний четверг ноября 1620 года.
|
|||
|