Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Воспоминания великого князя Александра Михайловича 7 страница



— Что делать послу, чтобы повлиять на враждебные чувства народа? — спросил я Геррика, немного его под­начивая, потому что знал, что он твердо решил отри­цать сам факт каких-либо антиамериканских выступле­ний в Париже.

(Уі — Это очень просто, — ответил Геррик. — Послу надо сохранять спокойствие и ждать прибытия Чарльза Линд­берга.

— А потом?

— Потом ему достаточно снабдить не успевшего со­брать багаж героя пижамой...

Несмотря на все свое уважение к Геррику, я решил не следовать его совету. Лишь после того, как я прочел шестьдесят семь лекций и провел в Америке три зимы, я понял, насколько он был прав. Я совершил ошибку, но мое поражение принесло свои плоды. Никаким иным способом не смог бы я избавиться от того, о чем сожа­лел больше всего в жизни. Согласись я с моим мудрым другом и его вердиктом, я бы просто аннулировал со­глашение и вернулся бы в Париж, как прежде прокли­ная судьбу за то, что родился великим князем, как прежде коря себя за то, что не отказался давным-давно от титу­ла и не обосновался в Америке. К счастью, я проявил упрямство. К счастью, я был не лишен дара проповед­ника. И вот я оказался лицом к лицу с тысячами людей — «американских американцев» и прочих.

Некоторые из них всполошились: их дочери были за­мужем за европейскими титулованными особами, и то обстоятельство, что великий князь разъезжает по стране и якшается с членами бизнес-клуба «Ротари», могло от­разиться на социальном статусе их зятьев. Некоторые пришли в бешенство: я осмелился оскорбить священных коров либерализма и открыто выразил свои симпатии к людям дела. Некоторые говорили открыто и не стесня­лись выражать свои убеждения: есть демократия или нет ее, им нужна помощь воскресных школ и церквей, что­бы держать массы под присмотром.

Я многое понял. Я познакомился с Америкой, и это изменило мои прежние представления об империях. Рань­ше я упрекал своих родственников в высокомерии, но я по-настоящему узнал, что такое снобизм, лишь когда попытался усадить за один стол жителя Бруклайна из штата Массачусетс и миллионера с Пятой авеню. Рань­ше меня ужасала неограниченная власть человека на тро­не, но даже наиболее беспощадный из самодержцев, мой покойный тесть император Александр III, казался самой застенчивостью и щепетильностью по сравнению с дик­таторами городка Гэри, штат Индиана. Раньше я крас­нел при мысли о варварском обращении, которому под­вергались национальные меньшинства в России, но это было до того, как я увидал в нью-йоркских газетах объяв­ления, где срочно требовались молодые служащие «не­еврейской национальности». Раньше я говорил, что при­вычка критиковать свои правительства за что ни попадя стоила европейцам места под солнцем, но потом стал свидетелем отвратительного зрелиша, когда сто двадцать миллионов американцев освистывали своего президента и требовали чуда.

Я не был разочарован: открытие истины, любой ис­тины, это всегда увлекательно. Но я стал менее желчным в своих изобличениях Европы. Три с половиною тысячи миль Атлантики, казавшиеся пугающей громадой воды в дни моей молодости, сжались до размеров узенького прудика — ведь по обе его стороны люди удивительно походили друг на друга мелочностью добродетелей и из­бытком пороков, забытьем истерии и безрассудностью ненависти. Тот глупый плакат на Итальянском бульваре, утверждавший, что «французы должны благодарить за свои беды Дядю Шейлока», больше меня не возмущает, потому что я видел другую надпись, помещенную у шоссе из Глендейла в Пасадину, которая гласила: «Наша стра­на не в состоянии отремонтировать дороги, потому что французы не возвращают Соединенным Штатам долги».

Так оно и должно быть. Эта война плакатов возвращала мир к «нормальности», в эру, когда народы разговари­вали откровенно и без задних мыслей, вместо того что­бы позволять университетским профессорам объяснять, какие чувства должны они испытывать по отношению друг к другу. И разумеется, не было в том ничьей вины, кроме моей собственной, что мне пришлось читать лек­ции о религии Любви и спать в пыльных пульмановских вагонах, чтобы открыть для себя: Атлантика относится к географии, а ненависть — к людям.

На исчерпывающий рассказ ушли бы тома. Писать историю Перерождения Америки — задача не для стран­ствующего лектора. Он набирается впечатлений всюду, куда попадает, и вечер в непотребной нью-йоркской распивочной может порой оказаться куда более поучи­тельным, чем разговор с Генри Фордом. В распивочную меня привела компания друзей, а вот на встречу с Генри Фордом я пошел один. Все это произошло после Гран- Рапидс.

Гранд-Рапидс мне никогда не забыть. То был мой первый «выход» в Америке. Я провел бессонную ночь, прислушиваясь к стуку колес и ежеминутно вызывая проводника.

— Will you bring me another pillow?

— Does this ventilator work?

— I want a glass of changed water.

За моими чемоданами лежали три подушки. Я пре­красно знал, как включать вентилятор. Да и пить мне не хотелось. Мне просто нужно было на ком-нибудь опро­бовать свое «w». Я не боялся за «th», и разница между долгим «ее» и кратким «і» была мне ясна. Но < w» меня пугало. Несуществующий в русском языке и произноси­мый немцами и французами как «ѵ », этот предательский звук не давал мне покоя. Майрон Геррик считал, что с моим «w» все в порядке, но все-таки он знавал слишком много французских премьер-министров. А вот сонный чер­нокожий проводник показался мне лучшим экзаменато­ром моего произношения. Я думал, он будет озадачен. Меня ждало приятное разочарование: каждый раз он только и говорил, что «да, сэр», и приносил мне пред­мет, содержащий звук «w». Сойдя с поезда в Гранд-Ра­пидс и ощущая радость победы, я дал экзаменатору щедрые чаевые.

— Все было просто замечательно, — похвалил я его.

Проводник улыбнулся и поклонился.

— Merci beaucoup, — ответил он учтиво.

Я застыл.

— Где вы выучили французский?

— Во Франции, сэр. Я два сезона танцевал в Фоли- Бержер. Поэтому мне легко понимать иностранцев.

По пути в гостиницу у меня не хватало духу взглянуть на моего секретаря. Он делал вид, будто читает газету, но губы его подергивались.

— Хватит ухмыляться, — сказал я. — Будем надеять­ся, что этот человек не единственный бывший чечеточ­ник в Америке. Возможно, сегодня среди слушателей найдется еще парочка.

Он протянул мне газету.

— Прочтите-ка вот это.

Я прочел три первые строчки, и мы оба покатились со смеху.

«Сегодня вечером в Новой Баптистской Церкви ожи­дается большой наплыв публики по случаю лекции рус­ского великого князя Александра на тему... »

Дело было не только в моем суеверии по поводу всего и вся, имеющего отношение к церкви, но и в том, что основная часть моей лекции была посвящена «банкрот­ству официального христианства». Когда мой менеджер обещал «самую что ни на есть достойную обстановку», я думал, он просто хочет сказать, что мне не придется выступать в цирке. Откуда мне или любому другому ев­ропейцу было знать, что церковь можно снять для лек­ции? Будь это католическая церковь или синагога, я мог бы по крайней мере рассчитывать на чувство юмора при­хожан, но баптистский молельный дом! Я содрогнулся.

— Отступать поздно, — сказал мой секретарь. — Le vin est tire[‡‡‡‡].

Он имел несносную привычку приводить француз­ские пословицы с видом человека, вешающего послед­нюю волю и завет Господа Нашего.

Оставшиеся три часа, которые я надеялся посвятить глубоким размышлениям, ушли на посетителей. Репор­теры заявились узнать мое мнение о недомогании коро­ля Георга. Я сказал, что это большое несчастье. Выходец из Одессы пришел с семилетним сыном и виолончелью. В Гранд-Рапидс «все» считали, что мальчик играет луч­ше, чем Казальс. Не хотел бы я послушать его? При­шлось. Затем я подписал ворох книжек, позировал мес­тным фотографам и попробовал домашнего яблочного пирога, «лучшего яблочного пирога, который когда-либо испекали к востоку от Скалистых гор». Затем пришел на цыпочках мой секретарь и театральным шепотом произ­нес: «Пастор ожидает нас внизу».

Пастор оказался приятным, живым человеком. Его рукопожатие и манера разговаривать заставили меня усомниться в правильности моих представлений о бап­тистах. Он вполне мог сойти за нью-йоркского биржево­го маклера.

— Мне спросить его, где можно купить бутылку брен­ди? — сказал мой секретарь по-французски.

— Мой секретарь хочет узнать, — перевел я пастору, — подходящее ли место молельный дом для моих лекций. Я ведь никогда не был примерным посетителем церкви.

— Никогда не поздно исправиться, — ответил пастор.

Тут нас провели в ризницу, которую мой секретарь упорно называл гардеробной.

Церковь была битком набита. Пастор сообщил, что в зале присутствуют восемьсот пятьдесят человек, но мне они казались восьмьюстами пятьюдесятью тысячами. Ни разу в жизни я еще не был так напуган. Когда пастор произнес: «Мне выпала большая честь представить вам великого русского князя Александра», — мои руки за­


дрожали, а в горле пересохло. Я поднялся и хотел уже было пройти к кафедре, как вдруг грянуло «Боже, Царя храни», и я увидел, что мои слушатели встают. Я оцепе­нел. Впервые за одиннадцать лет я слышал эту мелодию.

Секретарь сказал мне потом, что я побледнел, как труп. Лично я ничего не помню. Иногда мне кажется, что я просто уснул в своей нью-йоркской гостинице и уви­дел во сне, будто читаю лекцию в новой баптистской церкви в Гранд-Рапидс. Местные газеты написали, что я говорил «ясным мелодичным голосом, без единого на­мека на переживания или горечь». Сомневаюсь.

После того дня я прочел еще шестьдесят шесть лек­ций. В церквях, университетах, женских клубах и частных домах. Я никогда не оспаривал условий договора, место или время, настаивая на одном-единственном пункте: русский национальный гимн не должен исполняться ни до, ни после, ни во время моих лекций. Пережить само­убийство империи нетрудно. Услышать ее голос один­надцать лет спустя — смерти подобно.

В каждый свой приезд в Нью-Йорк я получал кипы приглашений. Не оттого, что все меня любили или нахо­дились под сильным впечатлением от сообщений о моих лекциях, но потому, что в Манхэттене считалось хоро­шим тоном втиснуть русского с «трагической судьбой» между британским малым, знающим, что не в порядке у американок, и немецким экономистом, озабоченным будущим золотого стандарта.

Три наиболее интересных за мою американскую эпо­пею приглашения пришли одновременно. Группа видных лидеров нью-йоркских иудаистов пригласила меня отужинать с ними и обсудить так называемый еврейский вопрос. В Клубе Армии и Флота полагали, что я должен выступить с речью на тему пятилетнего плана. И какие- то знакомые из Детройта просили меня приехать познако­миться с Генри Фордом. Я немедленно принял все три приглашения, и так появилась повесть о трех изумитель­ных днях моей жизни в изгнании.

«Иудейский ужин» состоялся в отдельном кабинете питейного заведения, где во времена «сухого закона» нелегально торговали алкоголем — именно там и только там располагаются оазисы хорошей кухни и сердечного товарищества на всем американском континенте.

— Вы не чувствуете себя не в своей тарелке? — со смехом сказал господин, сидевший во главе стола. — Единственный нееврей, вдобавок русский великий князь, в компании шестнадцати иудеев, четверо из которых раввины.

Нет, я не чувствовал себя не в своей тарелке, разве что по той причине, что всего лишь за неделю до этого, находясь в Миннеаполисе, я получил письмо от управ­ляющего местного ресторана, где он уверял, что был бы необычайно счастлив предложить мне «настоящий ко­шерный ужин».

— И к тому же, — продолжал я, — разве это не есте­ственно для меня, представителя, пожалуй, самого ан­тисемитского режима в мире, встретиться с вами, гос­пода, и спросить: а как с этим обстоит дело в Соединен­ных Штатах?

— Вы, должно быть, шутите, — воскликнул мой со­сед справа, известный бруклинский раввин. — Не хотите же вы и впрямь сравнивать нескончаемые гонения на наш народ в Царской России с полной свободой и ра­венством, которые мы имеем в Соединенных Штатах?

— Свобода и равенство! — повторил я медленно и задумался, зачем столь образованному человеку умыш­ленно не видеть правды. — А скажите мне честно, вы когда-нибудь слышали, чтобы хотя бы один домовладе­лец в той безжалостной Царской России отказался пус­тить на постой еврея?

— Вы ссылаетесь на то, что имеет место исключи­тельно в этой снобистской части Манхэттена, — сказал он, немного вспыхнув. — Нельзя винить весь народ за невежество и тупость горстки домовладельцев.

— Нельзя, — согласился я, — да я и не собираюсь. Но что вы скажете о так называемых элитных колледжах Америки? О Гарварде, Принстоне, Йеле и многих дру­гих, и на восточном, и на западном побережье? Вы хо­тите сказать, что ваши юноши могут поступить в эти колледжи на равных правах с неевреями? А ваши клубы для избранных? Вы сможете меня убедить, что не суще­ствует барьеров, закрывающих людям вашего племени путь по меньшей мере в десяток клубов в Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне и Сан-Франциско? Я говорю об этих четырех мегаполисах только потому, что знаю их лучше, а не потому, что в других больших и малых горо­дах положение иное.

— Ну что ж, пусть так, — сказал он примирительно, взглянув на остальных присутствующих. — Но эти кол­леджи и клубы поступают так не из-за антисемитизма. Просто, зная присущие нашему народу упорство и пред­приимчивость, там боятся, что полное отсутствие огра­ничений может создать большие трудности для нееврей­ских кандидатов.

Мне стоило расхохотаться. Он невольно повторил из­любленный аргумент главарей антисемитизма в России.

— Я начинаю думать, — сказал я, — что мой дед император Николай Первый был куда лучшим иудеем, нежели вы, потому что, когда этот же аргумент привели ему русские генералы, не желавшие допустить в его ар­мию евреев, он просто сказал, что император всерос­сийский не может делать разницы между своими под­данными неевреями и евреями. Он печется о благе своих верноподданных и наказывает предателей. Всякий дру­гой критерий для него неприемлем, заявил он.

— А! Так то был ваш дед! — воскликнул мой изворот­ливый оппонент. — А что вы скажете о своем покойном шурине, последнем царе? Что-то не верится, что он хоть раз изрек что-нибудь в духе такой же терпимости...

— Верно, — согласился я. — Его терпимость прости­ралась не дальше, чем у одного моего американского знакомого, богатого господина из Техаса, который по­советовал мне не принимать приглашение на ужин, по­тому что приглашавшие были католиками!

Мы спорили пять часов. В три утра мы по-прежнему сидели запершись в прокуренном кабинете уютного за­ведения в районе 50-х улиц, не в состоянии прийти к согласию и не желая уступить друг другу ни на йоту. Мы проспорили бы так до следующего дня, если бы хозяин заведения не постучал наконец в дверь и не сказал, что пора расходиться. Его терпимость была бесконечна, од­нако существовало такое обстоятельство, как дозволен­ное время работы, а хозяин уважал законы.

Еще более жаркие дебаты ожидали меня в Клубе Армии и Флота. Его руководство считало само собой ра­зумеющимся, что я буду проклинать Советскую Россию и предскажу неминуемый крах пятилетнему плану. От это­го я отказался. Ничто не претит мне больше, нежели тот спектакль, когда русский изгнанник дает жажде возмез­дия заглушить свою национальную гордость. В беседе с членами Клуба Армии и Флота я дал понять, что я прежде всего русский и лишь потом великий князь. Я, как мог, описал им неограниченные ресурсы России и сказал, что не сомневаюсь в успешном выполнении пятилетки. w — На это может уйти, — добавил я, — еще год-другой, но если говорить о будущем, то этот план не просто бу­дет выполнен — за ним должен последовать новый план, возможно, десятилетний или даже пятнадпатилетний. Россия больше никогда не опустится до положения ми­рового отстойника. Ни один царь никогда не смог бы претворить в жизнь столь грандиозную программу, пото­му что его действия сковывали слишком многие прин­ципы, дипломатические и прочие. Нынешние правители России — реалисты. Они беспринципны — в том смыс­ле, в каком был беспринципен Петр Великий. Они так же беспринципны, как ваши железнодорожные короли полвека назад или ваши банкиры сегодня, с той един­ственной разницей, что в их случае мы имеем дело с большей человеческой честностью и бескорыстием.

Так получилось, что за столом председателя, прямо рядом со мной, сидел генерал ***, потомок знаменито­го железнодорожного магната и член советов правления полсотни корпораций. Когда под звуки весьма нереши­тельных аплодисментов я закончил, наши глаза встрети­лись.


— Странно слышать такие речи от человека, чьих бра­тьев расстреляли большевики, — сказал он с нескрыва­емым отвращением.

— Вы совершенно правы, генерал, — ответил я, — но, в конце концов, мы, Романовы, вообще странная семья. Величайший из нас убил собственного сына за то, что тот попытался вмешаться в выполнение его «пя­тилетнего плана».

Какое-то мгновение он молчал, затем попытался уйти от темы:

— Но что бы вы нам посоветовали предпринять, что­бы оградить себя от этой опасности?

— Честно говоря, не знаю, — сказал я. — Да и потом, генерал, это взгляд с вашей колокольни. Я русский, раз­ве не видите.

Что же до остальных членов Клуба Армии и Флота, то я должен честно признать, что, когда первое потря­сение прошло, они обступили меня, жали руку и хвали­ли за «искренность» и «мужество».

— Знаете, что вы сегодня натворили? — спросил пре­зидент клуба, когда я собрался уходить. — Вы сделали из меня почти что большевика.

— А что же тогда говорить обо мне? — откликнулся я. — С собой я сотворил нечто похуже. Я отказался от своих прав на несуществующий российский престол.

А затем я познакомился с Генри Фордом. Когда я встретился с ним в его усадьбе в Дирбоне, Великая деп­рессия еще только зарождалась, и еще не все карьеры были загублены. Его по-прежнему почитали как главно­го пророка Америки, как гения, открывшего секрет нескончаемого экономического блаженства.

Я ожидал этой встречи с нетерпением. Для меня, как и для большинства европейцев, он был символом, ле­гендой, гербом Соединенных Штатов. Я всегда завидо­вал американцам за то, что у них есть Генри Форд. Мне представлялось, что национальная принадлежность Че­ловека из Дирбона давала остальному миру возможность получить более ясное представление о понятии «амери­канец» во всей его полноте. Вероятно, потому, что ника­кая другая страна до такой степени не рекламировала своих образцовых граждан — слова «француз», «англи­чанин» или «русский» не вызывают в уме мгновенной ассоциации с каким-либо определенным именем. Но «американец»... Оно действует безотказно: в девяноста случаях из ста перед глазами встает образ Генри Форда. Крестьянин в далекой Сибири может открыто признать­ся, что понятия не имеет, кто такой Джордж Вашинг­тон, но он наверняка вспомнит имя этой хитрой штуко­вины, что бороздит хляби проселочной дороги. А раз так, то вполне логично, что будущее этого русского крестья­нина было Генри Форду небезразлично. Он начал нашу беседу, спросив, что я думаю по поводу «возможностей» американцев в России. Я ответил, что считаю их весьма широкими, но что до сих пор американские производи­тели неизменно проигрывали в борьбе с агрессивными германскими поставщиками.

— Но деньги, — сказал Генри Форд. — Разве у них есть деньги?

— Нет, — согласился я, — у сегодняшней России денег нет, но у нее есть и всегда будет необъятное сырь­евое богатство. Думаю, вам это известно лучше, чем мне.

— Ничуть, — ответил он почти с детским упрямством.

— Все, что мне известно, это то, что у них нет денег. Люди из «Дженерал электрик» продали им кое-что, и, я слыхал, сейчас они из кожи вон лезут, чтобы получить по счету.

Это было умилительно. Я, человек, которого Советс­кое правительство поставило вне закона, бился с Генри Фордом за дело коммунистической России.

— Как же вы думаете преодолеть нынешний кризис,

— спросил я его тогда, — если продолжаете игнориро­вать крупнейший потенциальный рынок мира? Вам не кажется, что сегодня в Америке депрессия отчасти из-за того, что вы упорно не замечаете существования шестой части суши?

— Сегодня в Америке депрессия, — сказал Форд с довольно саркастическим ударением на слове «депрес­сия», — только из-за того, что люди у нас слишком раз­мякли. Взгляните хотя бы на наших фермеров...

Он поднялся, подошел к окну, словно для того, что­бы получше увидеть простиравшуюся за ним Америку, и начал пространно говорить о необходимости поддержки движения «назад, к земле» и «индустриализации» фер­мерских хозяйств.

Сначала я подумал, что у меня что-то со слухом или что я попросту не понимаю его английскую речь. После всего, что я недавно увидел, проезжая с лекциями по Среднему Западу, мне казалось невероятным, чтобы кто- нибудь, тем более человек с таким чутьем реальности, как у Форда, мог предлагать подъем сельского хозяйства в качестве панацеи от недугов страны. Как ни было неле­по обнищавшему европейцу учить экономике американ­ского миллиардера, взгляды моего гостеприимного хо­зяина заставили меня забыть разницу в нашем положении.

— Вы кругом не правы! — воскликнул я с большим чувством, и аскетическое лицо Форда приняло странное выражение. Он выглядел совершенно сбитым с толку, словно какой-нибудь школьник прервал чтение энцик­лики Его Святейшества глупым замечанием. Затем он улыбнулся с жалостью и сочувствием.

— Что ж, — рассмеялся он, — должен признаться, я впервые за последние пятнадцать лет слышу, чтобы кто- то употребил слова «не прав», имея в виду меня. Итак, я не прав — верно?

Он покачал головой. Чтобы разрядить обстановку, я спросил, какого он мнения о моем внучатом племянни­ке принце Фердинанде Прусском, который работал в то время на одном из его заводов.

— Приятный молодой человек. Способный, — сказал Форд. — Хотите повидаться?

— С огромным удовольствием, — ответил я. Что я дей­ствительно хотел сказать, это то, что и нынешний рабо­тодатель юного принца, и дед последнего — кайзер были приверженцами одной и той же имперской веры в безо­шибочность суждений самодержца. Нельзя командовать тринадцатимиллионной армией или обладать миллиар­дом долларов и не быть «правым» — по меньшей мере в собственных глазах. Только подумать, что я переплыл океан и проделал весь этот путь до Мичигана, чтобы вновь очутиться в Потсдаме...


Глава XIII
ЛЕКТОР ВИДИТ ВСЕ

В сообщении «Ассошиэйтед Пресс» говорилось: «Рус­ский великий князь Александр прибыл сегодня в Голли­вуд, где пробудет несколько дней. Многочисленные на­селяющие город славяне, претендующие на благородное происхождение на том основании, что они якобы состо­яли в княжеской свите или были генералами Царской армии, и прочие «высокопоставленные» плуты обнару­жили, что на ближайшие три дня им лучше исчезнуть из города».

Я удивился. У меня и в мыслях не было выяснять спра­ведливость чьих-либо притязаний. Я принимал как дол­жное, что на тучной земле Калифорнии все плодится в изобилии — и апельсины, и русские титулы. Приехал же я, во-первых, по желанию менеджера моего лекционно­го турне, а во-вторых, потому что всегда был горячим поклонником кинематографа. Особенно меня интересо­вала одна знаменитость, Джон Гилберт, что было впол­не естественно, если учесть, что многие годы он играл русских великих князей.

Я ему завидовал. Завидовал его роскошным боярским костюмам, блестящим званым ужинам, непринужден­ности манер, паре грациозных тигров без намордников, следующих за ним по пятам, властному обращению с придворными красавицами — все это будило во мне горь­кие воспоминания о строгих предписаниях, в силу кото­рых я и мои родственники носили простую форму, при выборе домашних любимцев довольствовались немецки­ми таксами и персидскими котами и спали на узких же­лезных кроватях, столь непохожих на роскошные широ­ченные ложа, сооруженные в апартаментах мистера Гил­берта.


«Великий князь из Санкт-Петербурга встречается с великим князем из Калвер-Сити» — это, думаю, понра­вилось бы даже моему менеджеру, который без конца жаловался, что я мешаю его «антрепренерской деятель­ности». К сожалению, эпохальная встреча так никогда и не состоялась. К тому времени, как я прочел лекции в Лос-Анджелесе и окрестностях, меня уже задергали «весь­ма уважаемые» адвокаты, желавшие встретиться со мной от имени «одного человека», которого я «очень люблю». Пришлось сесть в поезд до Денвера — и на восток.

Загадочный «один человек» оказался не кем иным, как великим князем Михаилом Александровичем, моим покойным шурином, которого двенадцать лет назад в Пермских лесах расстреляли большевики. В Лос-Андже­лесе было сразу четверо великих князей Михаилов, и каждый заявлял, что он «настоящий». Трое из них пред­почли снестись со мной через адвокатов, четвертый при­шел повидаться лично. Это был пухлый человечек рос­том около пяти футов семи дюймов (в моем покойном шурине было шесть футов три дюйма без сапог), гово­рил он с сильным украинским акцентом и упорно назы­вал меня «Ваше Святейшество». Рост и знание титулов ему заменяла бравада. В его мундире причудливо сочета­лись боярская Москва и современный Калвер-Сити — ради одного этого зрелища стоило съездить в Лос-Анд­желес.

— Вы помните этот мундир, Ваше Святейшество? — воскликнул он с порога.

Я помнил. В последний раз я видел его в романтичес­кой пьесе Элинор Глин.

— Как поживает матушка? — был его следующий вопрос. «Его матушка» уже два года как скончалась.

Он принял это известие мужественно. Лишь поднес к глазам платок с гигантской монограммой и сказал: «Цар­ствие ей Небесное».   хп

— Местная пресса не слишком следит за междуна­родными событиями, — пояснил его сопровождающий — седой, почтенного вида человек, смахивавший на ста­ромодного университетского ректора.

Я ждал. Я не торопился выставлять их за дверь — их незатейливый обман был совершенно безобиден.

— У меня есть близкие друзья среди лучших людей города, — сказал господин в медалях.

Я подождал еще.

— Они верят мне безоговорочно, но, думаю, доку­мент, подписанный Вашим Святейшеством, поможет мне обезоружить врагов Романовых.

Я сказал секретарю пару слов по-французски.

— Вы не сердитесь? — спросил сопровождающий.

— Ничуть, — ответил я. — Я просто попросил секре­таря принести фотоаппарат.

— Фотоаппарат?

— Вот именно. Хочу сделать снимок вашего друга. У меня уже целая коллекция людей, выдающих себя за великого князя Михаила Александровича, но таких я еще не видел.

— Я раньше носил бороду, — робко заметил само­званец.

— И зря, — посоветовал я дружески. — Больше так не делайте. Оставьте как есть.

— Так вы не подпишете аффидевит?

— Увы, дружище.

— Думаю, нам лучше уйти, — сказал сопровождающий.

И они вышли, как пришли — высоко подняв голову, весь кураж при них, на лицах написаны прямота и чест­ность. От души надеюсь, что их еще принимают «лучшие люди» Лос-Анджелеса. В мире, помешавшемся на досто­верности, это последние могикане чистого искусства.

Был в Лос-Анджелесе и такой случай.

— Так как вас все-таки зовут? — спросил за завтра­ком мой сосед, услышав, как меня несколько раз назва­ли то «Ваше Высочество», то «превосходительство», то «монсеньор».

— Александр.

— А дальше?

— Все. Просто Александр.

— Нет уж, простите, — сказал он нетерпеливо, — да­вайте все как есть... У вас что, вообще нет фамилии?

Я признался, что фамилия у нас есть, но в силу уста­новившегося обычая нас по ней никогда не называют. В качестве примера я сослался на тот факт, что, хотя близ­кие друзья принца Уэльского могут звать его Дейвид или Эдвард, никто тем не менее не обращается к нему «ми­стер Виндзор».

Мой собеседник с сомнением покачал головой и за­думался.

— Ну хорошо, — воскликнул он внезапно, — пред­положим, к примеру, меня зовут Джонни Уокер. Меня вам представят как мистера Джонни или мистера Уокера?

— Конечно, как мистера Уокера, но если бы так зва­ли меня, я был бы представлен вам как великий князь Джонни.

— Теперь ясно, — мрачно признал он. — Ваша взяла.

Лишь позднее я понял, что мне не следовало с ним спорить. Этот человек, так твердо верящий, что у каждо­го должна быть фамилия, принадлежал к вымирающей категории американцев, которых не затронуло поваль­ное увлечение всем королевским, присущее их совре­менникам. Я не знаю ни королевства, ни империи, где преклонение перед титулами, голубой кровью и прослав­ленными предками достигало бы таких размеров, как сейчас в Соединенных Штатах.

Американских послов при Сент-Джеймсском дворце каждую весну осаждают тысячи просителей, жаждущих быть представленными их британским величествам. Аме­риканские девушки изо всех штатов стекаются в Лон­дон, живут там по нескольку месяцев и тратят целое со­стояние на придворные платья, уроки этикета и «светс­кие вечера», тогда как сама церемония длится несколько секунд.

Американские промышленные магнаты спят и видят, как их имена внесут в Светский календарь родного горо­да. Американские советы по связям с общественностью получают немалые деньги за то, что тщательно следят за свободным временем боссов и ведут долгие кампании, в результате которых тем достается кусок ленточки какого- нибудь иностранного ордена.

Знание американцами «Готского альманаха» грани­чит с чудом. Насколько я могу судить, эта сухая и до­вольно скучная книга, описывающая родословные аристократов, в Соединенных Штатах идет нарасхват. Я никогда не забуду беседы с дамой, которую встретил на вечере в доме одного политика. Беседа, впрочем, была весьма односторонней. Добрые двадцать минут, ни разу не запнувшись на дате, титуле или имени, говорила она о моих русских, английских, датских, немецких и ис­панских родственниках. Она рассказала мне о них боль­ше, чем знал я сам. Не меньшие познания выказала она, говоря о 1-м Крестовом походе и нынешних француз­ских потомках его участников, и в подробностях поведа­ла судьбу всех до единого сподвижников Вильгельма I Завоевателя. Когда под конец она перескочила на список пассажиров славного корабля «Мейфлауэр», мне стало не по себе. Казалось, ее скороговорка преодолела время, и я вот-вот лицом к лицу столкнусь с хмурыми голодны­ми сквайрами, высадившимися на берег в тот достопа­мятный последний четверг ноября 1620 года.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.