Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анастасия Ивановна Цветаева 49 страница



Корыто клином вошло в Артамоновых. С березовой веткой (канун Троицы) иду по улице, жду в аптеке. Никита Артамонов шел в монастырь. Утро перед воскресеньем, еду по делу. Петр едет навестить брата. На Самотечной площади, уныло закрыв (волей не своей, а трамвая) книгу, схожу.

1 Известный укротитель львов.

2 Слова звонаря Сараджева о рояле.

Смотрю на записке адрес. Переулок за Екатерининским парком. (В этом парке я еще никогда не была. Шла у него, с мамой, маленькая, на какой-то торжественный вечер в Екатерининском Институте, где (уже взрослая) училась моя сестра Валерия. С тех пор прошло более четверти века. ) Бегло, восхищенно окидываю глазом мощную густоту парка. И парк тает о страницу, в ней Петр сходит у монастыря. Погружаюсь. Но так как ноги запинаются об огромные корни, невольно подымаю глаза. Гигантские купы деревьев, оглушительный свист птицы. Петр вошел в ворота. Входя в парк, я подумала: почему так давно нет ничего про Никиту. Через страницу – Петр решил навестить брата. (Какая дикая густая листва! Никогда не видала в Москве такого. Это – дубрава! ) Вхожу с Петром к Никите. Сзади – равномерный шелест, немного – как звон, упругий, что-то от легких звуков мяча. Обгоняют меня две девочки, держась за руки. Их косы треплются в ветре, в беге – упоенное согласие, удвоенная легкость прыжка. Петр и Никита обнялись, спотыкаюсь о корни, смеюсь: я «опираюсь» – о книгу, в воздухе! Жарко.

Забор. И там, где, ритмично, мелькает в щели – острая полоска света, мерно вспрыгивает и гаснет, пыша жарой, -мгновенная панорама солнечного сада. Пламенные, молниеносные кадры. Чередуясь с глухотой досок, рвется в душу чужой сад. Вдвое более влекущ от мгновенности пролетанья. Бург Рингштеттен из «Ундины»? Нетерпенье увидать этот сад неподвижно и сразу – остро, как когда: пить! Сухая глотка! Лечу – и вдруг забор обрезан, раздвинут калиткой: стою – покой лицезренья! Как с зеркала – рукой – пыль. Нет, не Рингштеттен, страннее, другое. Не назвать – только дышишь. Как в собаку, идет сквозь ноздри, нюхом. Не перескажешь. А память будет этим – гореть…

Шагаю, провалясь в книгу, замерев над лысым Никитиным черепом, – вдруг прошумели года, – (а сбоку, споткнувшись

о корень, зажегшись (как спичка о коробок) – о круто потухшую за забором роскошь – сухость скуки. Пустырь и будка с боржомами. Мой переулок.

Медленно (счастье, что парадное – светлое) ползу вверх, в шестой. «Подыматься быстро – вредно». (Лукавлю – чтоб оправдать чтенье. Всегда лечу! ) Начался разговор Никиты с Петром – а палец уже на кнопке звонка: ведь, запаздываю! Неужели ушли на работу?

I а

Гора с плеч, еще дома! Я вошла, чуждо и вежливо объясняя мотив прихода – а полчаса спустя выходила, счастливая, провожаемая двумя (муж и жена), чудные люди, любят Горького, читают сейчас «Университеты», расстаемся, условясь о днях и часах, когда можем застать друг друга, Иду и смеюсь от радости: много позади тяжелого прожито, столько утрат, разлук – и вот счастье встреч, бесед, пониманья – еще можно жить на свете!

Нежданно-негаданно приобрела друзей. Весна еще жарче. Жизнь – заколдованный круг!.. Этот «чужой» стол, хлебница, сахарница, уже почти час – родные, взгляд глаза в глаза, перебиваем друг друга, на коленях – закрытые до поры «Артамоновы», – это их следующие глаза! Снова иду парком. Опоздаю на службу?! А надо еще забежать домой, накормить сына!..

Петр на ярмарке, вертящийся пол. Иду – иду, вместе с ним, – рояль под женщиной, «как сгущенный кусок ночи». Самотечная площадь. Надо сесть на трамвай. Близоруко ищу остановку, площадь не узнаю, – будто перевернулась, Спрашиваю. Удивленье.

– Здесь «Б» не ходит! Здесь – сердясь, что человек путает, спешу – «Б» здесь ходит. Я же на нем приехала.

Улыбка:

– Только не сюда! «Б» ходит по Самотечной! Вам нужно идти назад, повернуть мимо парка – вправо. – Заблудилась! Иду и смеюсь. Мне ж 4-й десяток лет! А человек поучает: «Здесь ходит не «Б», а «Г»… Вам надо доехать до…».

– Спасибо! – Не слушаю. Иду. Снова оперлась о книгу («вперлась в книгу») – шагая. Остановка. Пустая незнакомая площадь. Еще никогда не ездила на «Г». Какие странные улицы! Неужели это – Москва? Чуть испуганно повернулась – а все смеются. Все лица до одного – как в солнце, в смехе. Еще не понимая, (как сон), о чем они? обо мне? -Чистенький, с иголочки, милиционер внушает пьяному человеку, что не надо мазать сапоги – из государственного ведерка мазью, пахнущей дегтем. Правый сапог смазан густо, левый -начат; вокруг ног – черные лужи. Пьяный качается, и убедительно, невинно и нежно уговаривает, ответно, милиционера, что для сапогов – хорошо. Называя его «ты мил-человек», на повторное требование уходить – отвечает изумленно и добро: «Пожалуйста! Я – ппашел… А – ккуда? ».

Ai

Веселый праздничный добрый гогот (Троица). Милиционер – рукой – направление (он в юморе – лишь на четверть, иа три четверти – в исполненьи служебных обязанностей. )

– Туда? Мможно – туда…

Высоко подымая ноги (одна – недомазана), пьяный идет по невидимой нам горе, ушибаясь о ровную площадь. И вдруг решительно поворачивает назад: – «А я ссапог – доммажу! Потому как деготь…» – Я смеюсь счастливее всех: со мною смеется Горький!

Еду на «Г», билет за 11 к. вместо 8-ми. Значит, далеко зашла. Летят незнакомые улицы. Снова – глава Горького (а разве я его прерывала? ) Пьяное утро! Кондуктор – добрый: машет, как на птиц, на не туда севших – «Да сходите с задней площадки, проканителишься тут с вами…». Ярмарка. Петр пьет. Разбитое зеркало. Дыханье вдруг стало глубоким – и тихим. Это из тех редких часов, когда все понимаешь, острота и покой. Трамвай окунается в уже знакомые улицы. (Часики – четко: что делать? Опоздала на работу! И – надо к Андрюше, все еще немного болен, – не бросишь, надо дать есть. Крою козырем – в следующее воскресенье, не в свое дежурство – приду. И сегодня и через неделю. Отработаю. Разрешат? )

Грузинская. Тут, 15 лет назад, шла моя жизнь с первым мужем. Уже так давно, что не больно. «Артамоновы» сейчас – больней.

Зорко: «Артамоновы» – жгут, стянута им. Пружина. Изнутри, распирает. Рвали зуб, кокаин, пульс – 125, помню.

У меня не меньше сейчас.

У всех лица – недоуменные, добрые. Как Петр на ярмарке (до ярмарки, после ярмарки). Летит густое кривое дерево. Дом, старый. Тут десяток лет назад Андрюшин отец пил вино у окна у какого-то странного своего друга. Я уже не была с ним. Пролетели. Не успела увидеть, цел ли за деревом дом. Алексей укоряет Петра, что пьяный все говорил вслух: «Что ты как в бане разделся»!

И жалобная шляпка, стоившая дороже, чем сто шестьдесят четыре страницы! Успею дочитать до дома отдыха! Да, это все еще опьянение жизнью. Не знала, что когда ты уже на другом берегу, когда тебе, для с е б я уж н е нужно -можно так, с замираньем следить – жизнь.

Девочка, глаза как у китаянки. Застенчиво. Я их всех сейчас понимаю. Как давно понимаю. Что делать: жить (в щелях между работами) или писать о том, что уже знаю? Дилема неразрешима. Чей голос ее вскроет? Только тот, кто даст (дать не может никто) – время? Не делаю меньше чем по 2-3 дела сразу: стирать – диктовать – варить; слушать немецкое чтенье сына – шить – варить; говорить с человеком – стенографировать – бегать к кипящему белью. Так – годы. Иначе бы ничего не успела. У меня пять общественных работ! Работаю и пишу. И читаю. Вижу людей. Времени нет и не будет. Вовсе не оттого что жизнь не станет легче – пусть и станет! – а от той моей жадности к делу и к разнообразным результатам дня, которою я больна все свои зрелые годы, которой трудность эпохи только помогла уплотниться – спасибо! – и которую не утолит никакая «нормальная жизнь». Прерываю, подъезжаем к Москве. Сходя тогда с трамвая, думала, остро:

– Задача – одна – вот сейчас (спешка, тысячи маленьких дел дома и болезненная медленность сына в быту) – не накричать на него, не впасть в отчаянье от беспорядка, усталости и опаздывания, сжать себя, – улыбнуться! Иначе нет права все это писать Горькому! Надо жить так, чтобы от чтенья его и писем к нему, и его ко мне – было легче не одной мне, а – соседу. У ярмарки отвоевать хоть одного Петра! Надо делать дело, – Артамонов 1-й прав!

Несколько дней спустя, в день особенной занятости я, обессилев, медленно шла по бульварам – оставалось страниц 20 «Артамоновых*. Боковыми дорожками, версту за верстой, с раскрытой книгой. Прохожих – мало. Только пятна солнца в ветре (их древесный шелест, отраженный на странице беззвучной пляской, мешал глазам). Выбора не было. Как приду – день вырвет из рук книгу. Но конец последнего бульвара все же пришелся раньше последней страницы. Надо идти: намочено белье, не сварена еда, телефонные звонки, тысячи мелких дел! – Хорошо, сказала я себе вдруг резко -быть трудовой машиной, какой ты себя сделала – похвально, – но душа-то у тебя, в конце-то концов есть? Имеешь ты право сказать дню «перестань* на 20 минут! и дочитать, все отодвинув? Артамоновы умирают. И я дочла, прислонясь о стенку дома, о который кончался Никитский

бульвар. Мимо люди. Смотрят. Не понимают? Не хочу их!

– П р о ч ь!..

Книга Горького «Воспоминания*. Я точно еще 20 лет прожила на земле: «Артамоновы» – это я прожила жизнь. Дико все еще быть молодой, а Наталья – старая! Как это? В этой книге – та самая волшебность, которой покупает нас жизнь: сжатость при кажущейся разреженности. Безвоздуш-ность и воздух. Тугой мяч тишины – над гулом. Зоркий покой: сверху. Но вот несколько вопросов: 1) начало – добро, конец – нет. Намеренно? (как у Гоголя в «Мертвых душах». Как у Диккенса в «Пикквикском клубе»), 2) Почему четки Алексей и Петр и – туманно, тускло – Мирон и Яков? В начале Вы их всех любите, потом – забываете. Вздох? «Скучно на этом свете, господа…»?

Прекрасно написаны последние страницы о сне Петра, но за ними должны быть еще, они – предпоследние. Спешка в смертях героев, равнодушие к ним. И читатель гипнотически вслед за автором – холоднеет.

Вы окунули в жару вокруг Ильи 1-го, в муку вокруг Петра, в трезвость Ильи 2-го, и вдруг устало спускаете слюдяную пелену между читателем и героем. И хочется эту пелену сорвать. Скажете: время? Да, – и еще что-то. Какой-то разносчет с ним, еле заметный. Ответьте мне. Никто не входит, м. б., так пристально в Ваши страницы – как я (простите за смелость, глупую, м. б. – это все тот же Колумб, т. е. именно не – Колумб, – открываю уже открытую Америку? Но, ведь, если у Колумба не было Индии (Америки – не в счет! ) – то все же было поставлено яйцо! )

Я живу в каждой Вашей странице, отсюда – право писать Вам. Мне предстоит большая радость: медленно, щепотками времени, читать назад, все, что Вы написали. И смеюсь: не бойтесь, что о каждой вещи буду писать так подробно! Меня гнетет мысль о Вашем утомлении. Я стану, если прикажете -краткой. Или же – и совсем замолчу.

Ярок Никита – но почему Вы дали такого монаха? Монахи бывают разные. Я не очень люблю Зосиму – сладок, неубедителен, «интеллигентен», но понятно стремление Достоевского дать каторжности – свет. Это 1-ая Ваша вещь, где Вы себя утаили. Зачем? Спрашиваю Вас, как спросила бы жизнь: ты – не сатира, ты – мудрый подсчет (и тихое течение). И почему не подочлось монаху – монашеского? В

отце Сергии Толстой – Да! «Артамоновы» могли бы осветиться монашеством (как Лиза тургеневская), или – вспыхнуть революцией. Вы не сделали ни того, ни другого. Отчего?

И все это я пишу потому, что зажглась этой книгой, и потому, что больно мне от мест, которые среди горения других не горят. – Я хочу, чтоб горели.

Письмо это я кончаю в Доме отдыха ЦЕКУБУ, в комнате, где умер Владимир Соловьев (висит его портрет) – единственная тихая, к счастью, комната в этом шумном многолюдном доме; портьеры, кресла, книги, не принято говорить вслух, – здесь работают. А там – игры, молодежь, пахнет ветром и масляной краской (ремонт); жгучий солнечный пейзаж, густой парк.

Дело – о бумагах для отъезда к Вам, не для того, конечно, чтоб «учить» Вас, а лишь п. ч. Вы мне написали: «В делах я человек мало практичный, помогите мне». Сообщаю, что узнала. Проведя в д. отдыха 2 недели, я вернусь на работу, и за мной останется еще 1'/2 месяца отпуска (научные работники имеют 2 месяца отпуска). Место на лето для сына я тоже уже наметила. Паспорт стоит для обыкновенных граждан 225 р., льготный – 50-75 р. Сделаю все, чтоб получить льготу, но, говорят, – трудно. Вот. Соберите всю Вашу доброту, чтобы простить мне, что я Вас утомила. Это 3-е письмо мое к Вам после Вашего. Как здоровье Ваше?

Ваша А. Ц.

Узкое, 21 июня 1927 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Вчера получила Ваше письмо, 2-ое по счету. Я писала Вам, что для обыкновенных граждан паспорт заграничный стоит 225 р., но что у меня есть все основания – ввиду маленькой зарплаты младшего научного сотрудника быть причисленной к разряду граждан не обыкновенных, паспорт которых стоит 50-75 р. То же и о Борисе Михайловиче, Находясь в санатории, т. е. в д. отдыха членов ЦЕКУБУ до

1 июля, не могу навести точные справки о цене пути; но одновременно с этим письмом шлю письмо Б. М-чу (он уже вернулся из Карачева, где гостил у сестры), – прошу его

a

узнать на Петровке в Дерутре цену ж. д. билета и тотчас же отписать Вам.

Далее: о визе мельком слыхала, что она будто бы оплачивается здесь. О цене визы тоже сейчас напишу друзьям, едущим за границу. Нет, позвонила им по телефону. Узнала, что за визу они платили здесь. Цены не узнала, -каждая страна имеет другую цену. О цене визы в Италию Вам тоже сообщит Борис Михайлович.

Кажется, деловое – все. Куда слать мне «Д е т с т в о»? Лучше всего – на Музей. Напишите мне, о чем – «Сорок лет». Кончено ли, вышло ли. Если есть «Фома Гордеев» или что-либо из старого – была бы счастлива получить.

Перечитываю Ваше письмо: «И еще несколько разных «и». «И хотя Вы пишите, что Вам будто бы 32 года, но восхищаетесь как институтка». Я прочла внимательно, и включив это «и хотя» в разряд разных «и», искренне сочувствую Вашему недовольству. «Широкко», плохой пьесой, и моим институтст-вом. Я бы точно такие писала бы кому-нибудь младшему! Я знаю отца, который на романтически-трагичное письмо сына, что он находит лишь одно достойное в мире: броситься с Исакиевского собора – ответил: «Почему так невысоко? Надо поискать повыше. Наверное, есть тут какое-нибудь такое здание». А Вы боитесь, что я пойду босая по снегу, который не сумел простудить даже институтку! Отослав Вам столько длинных писем, не смею Вас утомлять. О Честертоне совершенно согласна. В нем есть пошлость. Но «Человека» его -люблю (Честертон. «Человек, который был Четвергом»), О Келлермане же – Вы «Т у н н е л ь» читали? Это изумительная по простоте и сердечности книга. Пожалуйста, ответьте мне о ней. Прозу («Детство Люверс») Бориса Леонидовича я тоже люблю больше, чем стихи.

Бесконечно радуюсь встрече, но еще мало верю ей. Так привыкла, что мечты рушатся. Как я буду счастлива увидать Вас!

Высылайте с визами – вызов с Вашей заверенной подписью: что приглашаете Вы. Что Вы думаете о Марсель Пруст? A la recherche du tempsperdu («В погоне за утраченным временем»). Можно ли лечить бронхиальную астму и лечитесь ли Вы?

Ваша А. Ц.

Письмо от, примерно, середины VII., 27, …Несколько часов назад я проводила на вокзал Бориса Михайловича. И – необычайно мне весь вечер. Он сейчас едет к Вам. Я ужасно за него счастлива! Мой отъезд еще далек. Сегодня, со всеми бумагами, мое дело о выезде к Вам подано мной в АОМС, ответ дают на 10-й день, а там еще визные дела промежуточных стран – надо считать, 2 недели, – начало августа. Моего отпуска начало пройдет здесь – так жаль! Но я не об этом. Как было удивительно, чудесно, как голова с плеч – стоять, добежав, в унисон с поездом, до последнего шага перрона – состязание, как в молодости, встарь! – и в густом стуке сердцебиения и колес видеть, как уносятся вагоны (мелькнул в окне профиль Екатерины Павловны, милый (я ее очень люблю! с детства, ведь с моих 11 лет, в Ялте – Марине было 13, и она тайком ходила на собрания, где бывала Е. П. ), поезд точно обрезало торцом последнего вагона, серебряно хлынули рельсы – точно бросили тебя с высоты, – или только родился, что ли? – тихо слезы к глазам! Застенчиво перед силой факта (Вы это знаете, – знаю…) – и до дна чистое, вдруг, нутро. Голая чистота волнения, беспомощная в своей строгости. Стояла, ветер дул, было сладко от благодарности жизни. Зачем так щедро дает? Я ее и так люблю… И еще поражает! Чувство неловкости перед жизнью. Правда, это было коротко. Пять минут спустя тихо шла с вокзала, считая, хватит ли на трамвай, – и еще раз вглотнутое, властное как дыхание, чувство: неверно живу! Проще, чище! Спешка, дела, суета, все сгинуло, отъезд как ножом разрубает все! И всегдашнее: ведь будет отъезд (и какой! Каждому – Смерть… В юности – очень боялась. ) И весь вечер сегодня тих, – суп варила, и то кротко. И убирала. Да, если очень подумать, очень дочувствовать – смерть это очень хорошо. Только так непомерно огромно, что едва хватает сил обозреть. Переживать ее, верно, очень трудно: уж так встать во весь рост надо, что – жилы на части. А – надо. Как уважает человека жизнь, что преподносит ему смерть: требованье справиться, расчет на величие духа, приказ. Прекрасно.

Варю обед, а в окно – 10 лет не слышанный мотив. Есть песня – я ее очень любила в детстве – «Вернись в Сорренто» " и я ее не слыхала ровно 10 лет! Надо же было ей зазвучать именно сегодня! Я это приняла как предзнаменование. Пишу,

и не покидает меня насмешливое состояние, в котором Вы, вероятно (ну, не насмешливо, чуть вбок, иначе) читаете мое письмо. Все тот же упрек в «восторженности», я его чую, макая перо. И мне от него – тесно! Не потому, что я, действительно, восторжена (это бы еще полбеды – такие вещи с годами проходят), а потому, что я очень аналитический и спокойный в душе человек, но разве непременно надо брать слова совсем уже вялые – чтобы писать о большом? Ведь есть же большое! Рожденье, смерть, вот встреча Вас и Б. М-ча – по-моему, я очень сдержанно пишу.

Да даже если б я писала более «пышно» – слова, ведь, это «ходули» (по Ницше), нужные для того, чтобы не дать заметить длинных ног наших… Те три минуты на перроне настолько сильнее, чем все, что я о них напишу! Вот мое «оправдание». Я живу убого на время и силы, мечтала бы планировать каждые полчаса, я не понимаю отдыха, я люблю только распределение дня, редко хожу в театр и на литературные вечера, часто тоскую в обществе – еще будете меня упрекать за обратное, чем «восторженность» (столькие уже упрекают! и, может быть, правы) – но есть мировая струя подлинного волненья, в отзвуке на которую себе нельзя отказать, нося титул «оптимиста» (глупое слово! ).

Ваше бытие, Ваша дружба с Б. М-чем, Ваши книги – в этой струе. И настойчиво, хоть кротко, прошу: не упрекайте меня (всерьез) в «восторженности». Мне будет обидно -непонимание от Вас. Вечная тоска не быть понятым и приучила меня к самозащите. Это дурная привычка, я знаю. Простите меня.

Екатерина Павловна ехала с Борисом Михайловичем до Минска. Когда Б. М. будет дарить Марфиньке куклу, заказанную им мне, помните: от шпаги, им, кажется, смастеренной вопреки моим увещаньям, – я отрекаюсь. И надеюсь, что Макс и его жена шпггу ей не дадут. Читаю «В людях». Как я люблю Вашу жизнь. Ваше обхождение с чертежом привело меня (опять! ) в восторг и умиление. Спасибо за «Детство» и «Людей».

Ваша А. Ц.

29 июля 1927 г.

Ночь. Завтра я получаю – сказала Екатерина Павловна -разрешение и тогда дня через 2-3, кончив с билетом, транзитными визами и пр. – трогаюсь в путь. Очень мало спала последнее время, потому – немного бредовое состояние. Сын, которого отправляю к родным на дачу, торопится кончить недопроработанные за зиму темы по обществоведению. Сейчас – шьет (странная способность! ) – вышивает (14 лет мальчик) подарок знакомому мальчику 7 лет -«Красную Шапочку» с тщательно задумчивым волком, золотыми птицами, яблоками и атласным лесным прудом (не аппликация, и все – по-своему, сам). Работает медленно, а гоню спать – не хочет: – надо успеть к сроку – вечером без меня, подозреваю, читал «В людях»: странно оживляется при именах героев.

Соседи уже спят. Живем сурово, по часам, но периодически не хватает дня кончить дела (без меня запоем читает об открытиях и приключениях, а потом, спохватясь, поздно садится за сочинение о крепостном праве, мне, лукаво: «Вы же пишете письмо? Ну и я допишу! ») Кончила «Детство». Печально, просто и удивительно, как сама жизнь. Дочтя, | лежала. Очень болела голова.

Думала о Вас. Мне кажется, я Вас так знаю (не обидьтесь! ), что даже нечего спрашивать. Читаю, и покой какого-то совершенства. Вашего ли? Их ли? (бабушка! полюбила ее на всю жизнь! Цыганка «Хорошее дело»)? или совершенства каких-то больших вещей, струящихся через сердце, – я не знаю, как это назвать. (М. б., это то, что критики называют «историческим значением» М. Горького? Что ж! Живое касание к «историческому значению»? Оно | переживается удивительно. )!

Мне все кажется, что Вы недоверчивы к исключительности | моего понимания или устали от понимания (непонимания? )! вообще, или другое цените (соглашаюсь! ) – словом, мне все ' хочется Вам сказать, чтобы Вы не пытались мне объяснить это, – я, ведь, понимаю! Восхищение – это же скучно. Нечего 1 делать, когда другой восхищен. Поклон исполнителя-творШ на сцене, желание уйти от рукоплесканий. Я не о том. Я; как раз о том, что есть и у зрителя – гордость: просто рукоплескать! \

Ведь зритель не виноват, что скучно от рукоплесканий, что ему уже брезжится следующая вещь, сделанная -сброшенная. И какие глупости я пишу! Я думала о том, что строгость в Вас только от матери, остальное – от отца.

После «Детства» Вы мне яснее, четче. Я бы хотела Вам написать подробно о многих страницах этой книги, но Вам некогда читать, и уже почти утро, все в доме давно спят, надо ложиться. Это письмо, верно, до отъезда – последнее. Если очереди с визами и прочим продлятся – м. б., успею дочесть «В людях».

«…М. 6., меня так и оставят навсегда на пустом пароходе? »

О купоросе на пожаре, когда клубок к горлу от волнения и гордости за бабушку. «Ты гляди, не помереть бы мне! » -«Не бойся, догляжу! » Села у окна и, посасывая губы, стала часто сплевывать в платок». «Над ее головой сверкали звезды, на улице было тихо, в комнате – темно». (После побоев. )

«…Что читают священник и дьячок – это дедову богу, а певчие поют – бабушкиному. (Б. М. меня часто корит, что в дне – у меня Бог – Вашего деда. Суровый, – долг, долг. Для Андрюши – безрадостный! )

Скворушка. Беседы с «Хорошее дело», чудесные по недосказанному и важному. Горечь шагнуть дальше бубуш-ки; понять «Хорошее дело» – а она не поняла! Касание к законам жизни, пределам, невинным и тягостным. «В сравнении с матерью все было, жалостное и старое, я тоже чувствовал себя старым, как дед». Плач втроем: дед, бабушка и Вы – «приняли меня в свой плач». Чудный по недоуменности разговор матери и сына о стихах («иди в угол»). Читала Андрюше – залился смехом, как участник. Ваши стихи про нищих. Как Саша прятался от школы и что отвечал деду.

Вы так понимаете мальчиков, эту стихию мудрого идиотизма, уверток, заколдованности мальчишьей головы. (Я перед Андрюшей часто как перед вопросительным знаком. ) «У меня была своя задача: сделаться офицером с большой светлой бородой». В «Тараканах» о птицах с проколотым языком – «они рады». Как Вы заглянули в эту вязкую молчащую гущу непонятностей детского возраста! Пастернак в «Детство Люверс» дал организованное сумасшествие, сдвинул планы, навел на них бенгальский огонь. У Вас -удивительно, даже жутко по дневному освещению.

Про яму: «Нехорошо смотреть на нее, ничего весеннею нет в ней, черные головки лоснятся печально, и вся яма раздражающе – ненужна». О свече, которую задули. «Так свежей и чище, перестали возиться темные теки, на поляну легли голубые пятна. Хорошо».

(Я тоже пишу о детстве. Интересно, одобрите ли. )

«Свинцовые мерзости» – да стоит ли говорить об этом? И с обновленной уверенностью отвечаю себе: стоит…

«Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти!.. »

Великолепно! Кто так говорил? Еще – Борис Михайлович, Это очень близко ему. Абсолютно – победная нота при знаньи всего. Все опускали голову или прятали ее под крыло. Не умеют смотреть на солнце (пусть мрак будет на миг черным солнцем) – слепнут! Не знают, что подобно затмению у светлого солнца – у черного есть потоки света, и их можно видеть (легко! ) – промыв закопченые стекла. Спасибо за четкое «да! » Ну, будет! Простите за рукоплесканья. Без ’Л

5 утра. Солнце! В 9 надо быть в АОМСЕ – узнавать о выезде. Скажите Б. М., что морем надо 12-13 дней быть на воде плюс два дня до Одессы – потому еду на Вену. Из Италии дам телеграмму. (Из Константинополя, правда, есть экспресс, но ходит раз в неделю и, опоздав, надо 6-7 дней его ждать). Еду сушей. Пишу и еще не верю. Мне помогает усталость и работа. Часы летят, не успеваю думать. Б. М. мой привет и – до свиданья! На дорогу накупила несколько Ваших мелких вещей. 30-го VII. Разрешено. Еду на днях. Вена -Венеция! Привет Максу.

Ваша А. Ц.

Венеция, 7. VII. 27 (Картолина из Венеции. )

Неудача у меня с венецианскими музеями! Нарочно осталась ждать воскресенья как дарового дня (№ гостиницы обходится дешевле, чем плата за вход в 3-4 музея и в Академию), но так устала от Москвы и с дороги, что встала в 10 часов, не зная, что в 12 уж все закрыто. И-не попала ни в Академию, никуда. Оставаться же еще на 1 ’/г дня (поезд идет вечером) не могу – соскучилась по Вас.

Бросаю «служебный долг» (т. е. то, что надо бы достать – проспекты музеев, – хватит флорентийских и римских! ). Бог с ней, с Венецией! Еду нынче во Флоренцию. (Помимо струи Арно, мосты – в юности). Из Рима дам телеграмму.

Перевертываю и смотрю – точно вхожу в Венецианскую картолину: Ponte Vechchio и его отражение в воде, два Понте Веккио! С 1936-37, после Горького пролежавшие в папке Архива – 34 года…

У моего многолетнего друга, Марии Ивановны Гриневой, актрисы, писательницы и драматурга, о которой я рассказывала Горькому и с которой я переписывалась в то время, сохранились листки блокнота, на которых я в пути писала ей о сложном моем путешествии: «Пишу с вокзала Флоренции, где жду поезда на Рим. Поведаю тебе о моих злоключениях. Ты поймешь и не упрекнешь. Маруся, маюсь 7-ой день. Стараясь сократить расходы, еду 3-м классом, конечно, – ни в какой мере не сравнимым здесь – с 3-м классом русских железных дорог. Сидячие места и ночью, узкие коридоры, в которых кидает от стенки к стенке, когда приходится идти по нему. Частые пересадки без носильщика. Так устала, что мечтала бы лежать на твоей деревенской кровати, чтобы тихо – и кринка молока с погреба… А зато -сколько сэкономлено денег! Еду, ведь не на свои!

И все-таки оставила себе наличными слишком мало, на руках чек, по которому дадут только через 3 дня в Риме, а в кармане – 22 лиры (около 3-4 руб. ). За сутки съела лишь кило фруктов, которые здесь так дешевы. И от страха, что проголодаюсь не в меру наличных – уже чувство голода. Страшно в чужом городе – с грошами. Это я испытала и 15 лет назад, за границей, когда тоже что-то не то сделала с чеком. Нет, в 17 лет с чеками было – обратное: – перетратила, чеки кончились в чековой книжке, и была волокита, пока достала. В России никогда не чувствуешь ничего подобного -там от века сочувствие к неимущему человеку. Здесь -отчуждение: человек должен иметь деньги, или – прочь с дороги. Вместо обеда – выпила кофе и молока. От недостатка – сна – качаюсь. Зато вчера, кончив деловое, чтоб отдать честь Венеции – за l'/г рубля проехала ’/г часа в гондоле и подала двум несчастным нищим. Итальянские нищие! Я помню их с моего первого приезда сюда, в 8 лет. Спадает жара – днем дышать нечем. Идешь от киоска к киоску, ненасытно пьешь воду – миндальную, ореховую, апельсинную. Везде спущены жалюзи, – в кафе, в кабачках, в магазинах. Как в России радуются солнцу, так тут – тени. Среди дня в учреждениях долгий перерыв: в такой жаре работать нельзя. В Флорентийском банке отказали выдать деньги. Меня шатало от сна. Шла в галерею Уфици без денег – здесь дорогие билеты в Музей, – пришлось мне идти в дирекцию, предъявив визитную карточку, где по-итальянски сказано, что я – член Союза писателей Москвы и научный сотрудник Музея Изящных искусств, – чтоб дали мне пропуск в галерею и каталог для Москвы. Проверяли паспорт -стеклянно-вежливо держат они красную книжку с золотым серпом – осторожность и отчужденность. Дали. И вот я в прохладе знаменитых зал, без сил глядеть и воспринимать, жаждая только сна и еды. Прошу тебя, если будешь отвечать мне на адрес Алексея Максимовича, не пиши на эту тему. Открытку могут передать Борису Михайловичу (я просила его читать мои письма), но огорчить его или Алексея Максимовича моей невеселой поездкой – никак не хочу. Так вот: после галереи предстояло ехать дальше в 12 ч. ночи (до тех пор на вокзале без денег) и до 8 утра сидеть в вагоне до Рима, чтоб не платить за эту ночь в гостинице.

Сквозь весь туман усталости – все же хочу сказать: Вена с виду та же, что в моем детстве! Хороша. Движения в ней -меньше, чем в Москве. Удивительно: в самый день моего проезжания через нее – от поезда до поезда вышла в город -в Вене произошло восстание. Толком ничего не узнала, но на лицах почуяла волнение. В какие-то районы – не пропускали. В поезде же ничего не знали – так и уехали, не зная что происходит…

Тироль так же чудесен, как когда видала его ребенком -тогда ехали всей семьей, везли маму, больную, в Нерви, под Геную. Думала ли мама, что ее 8-летняя дочь, выросши, будет ехать этим путем – к одному из самых любимых ее писателей, – к Горькому? Странная вещь – жизнь… Стою у окна – летят, кружась, горы, долины – слепящее солнце на первозданной – как будто тут всегда весна – зелени, пенный извив горной речки, ниточка далекого водопада, отвесная крутизна скалы; у ее подножья – точно детские игрушечные домики, разбросана, пригоршней, деревушка, – и все это срезает туннель, вплотную поезд черной пастью, стрекот



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.