Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Любинский 2 страница



Мир переполнен гоями. Их так много, что и впрямь устанешь презирать. И я скольжу между ними, словно иду по кромке берега, внимательно и осторожно, ведь в любой момент волна их чрезмерных, не поддающихся пониманию эмоций может накатить, сбить с ног. Это их – деревья и кусты, и высокие сосны с прозрачной смолой. Это их щербатые палатки возле станции, и магазин, где в духоте, пропахшей селедкой и мылом, стою я вместе с ними, зажав в кулаке потную рублевую бумажку, а потом возле станции плеснет из ржавого крана толстая тетка в мой бидон белое пенистое молоко…

У озера по воскресеньям на вытоптанной, устланной сухими иглами земле они подставляют свои белесые городские тела солнцу, а их жены с рыжеватой пупырчатой кожей, едва прикрытой полосками ткани, покрикивают на детей, деловито вынимают из сумок снедь, и вот уже пузырится пиво, посверкивают на солнце редиска и лук, только что купленные на пристанционном базаре, забористо‑ резко воняет вобла, и масло на томном распаренном хлебе уже начинает плавиться…

Мы окружены ими со всех сторон, и надо вести себя крайне осторожно. Наше презрение к ним не должно перехлестывать через дачный забор. Не дай Бог услышать им наши разговоры. И потому мы говорим друг другу: «Тише! » Особенно осторожно нужно вести себя на кухонной веранде, ведь она примыкает к забору Савочкиных. И дед, когда включает на веранде «спидолу» и слушает заграничное радио, должен делать звук совсем тихим – таким тихим, что он вынужден прижиматься к ребристой поверхности почти вплотную. В те июньские дни 67 года он не спал, я слышал, как он ходит наверху по террасе, покашливает, поскрипывает половицами, не выдерживает, включает среди ночи свою «спидолу» – накатывал шум, словно вдалеке тревожно шумело море, и я не мог заснуть. Наутро она выговаривала ему, а он печально покачивал головой и говорил: «Ай, Рива, генуг! »

Потом появилась Нинка… Правда, теперь я думаю, что они познакомились еще до смерти Ривы. Она уезжала в сентябре в Москву, а он оставался один на даче, среди осенней тишины и свободы, и лишь с первым снегом возвращался в свою комнату в коммунальной квартире, где пахло вишневой наливкой и застоявшейся пылью.

Нинка пришла к нему, как и остальные – в поисках какой‑ нибудь поденной рублевой работы – она уже тогда пила. Наверное, она мыла пол, расставив короткие ноги с сильными икрами, подоткнув подол. Картинка эта стала классической еще века полтора назад, во времена расцвета так называемой дворянской литературы, но потом баре и дворовые девки перевелись, задирать подол стало не перед кем. А ведь сколько Ванюшек‑ ключников. Васильков‑ истопников и прочей дворовой челяди было зачато таким образом! Не говоря уж об очередной Арине, в свой черед однажды появлявшейся в барском кабинете, чтобы вымыть пол. Барин сидит в кресле в ночном халате. Ему муторно от вчерашнего перепоя. Он смотрит, как Арина лихо елозит руками по полу, и белый зад ее, ничем не прикрытый, (поскольку штанов тогда не полагалось), нагло торчит в сторону барина. Он чувствует, как вялый член его начинает набухать тяжелой кровью, подходит к ней сзади, запускает руку между ног, Арина охает, замирает, и вот уже барский член входит в нее, и все сильней, и сильней… Она цепляется обеими руками за пол, но мокрые доски скользят, а барин мерно толкает ее в зад. И тогда она начинает медленно ползти по полу, в такт толчкам перебирая руками и охая. Таким образом они добираются до книжного шкафа в дальнем углу, где барин и кончает в Арину, шумно отдуваясь, под язвительной улыбкой гипсового Вольтера.

Дед был деловым человеком, а не русским барином. Поэтому, думается, он сначала заключил с Нинкой устный договор, согласно которому она будет подставлять ему зад по требованию, а он будет давать ей за это не менее рубля. А может быть, все получилось поначалу само собой, а потом уже оформилось в устное соглашение. Как бы то ни было, с тех пор Нинке у деда был открыт хоть и ограниченный, но устойчивый кредит, который можно было бы назвать условным, поскольку брала она у деда деньги не только на водку, обещала отдать, но, разумеется, никогда не возвращала.

После смерти Ривы дед стал появляться с Нинкой на людях, все тяжелее опираясь на ее плечо, поскольку слабел. А она безропотно делала все, что он скажет – разбирала сарай, развешивая для просушки на заборе старое ривино тряпье, таскала воду в бочку с гнилым дном, приобретенную дедом по счастливому случаю, дабы она была всегда наготове в качестве противопожарного средства, и даже ездила с ним в далекую Москву, когда ему требовалось уладить пенсионные и другие дела.

После его смерти она стремительно заскользила вниз, и уже через год превратилась в старуху. Она пришла ко мне однажды просить денег, когда я приехал на дачу по какому‑ то делу – видно, увидела свет в знакомых окнах. Серые растрепанные волосы, ввалившийся рот, лихорадочный блеск в глазах… Я протянул ей рубль, она жадно цапнула его; приблизив ко мне синюшное лицо Медузы, проговорила «Ты ведь знаешь, я жила с твоим дедом! », и лицо ее осветила странная улыбка – то ли горечи, то ли торжества.

 

На днях я вышагивал по улице вдоль ворот – три шага в направлении мотороллера официанта Шая, три шага в направлении почтового ящика, прикрепленного к забору (можно иногда удлинить путешествие и под видом проверки двери, ведущей на задний двор, сделать еще пять шагов – дверь должна быть всегда заперта). Я размышлял о начатом мною повествовании и так задумался, что едва не миновал мотороллер Шая. Только когда осталось всего четыре шага до автобусной остановки, я остановился… Вечерняя Невиим простиралась предо мною, и глядя на нее, я вдруг подумал, что обязательно нужно кого‑ нибудь убить. Я повернул обратно, и когда подошел к воротам, за которыми гудел переполненный ресторан, вполне утвердился в этой мысли. Во‑ первых, просто руки чешутся кого‑ нибудь порешить – например, вот эту гогочущую американскую парочку – я уже знаю, они будут сидеть дольше всех, и уже за пустым столом все говорить и говорить на своем лающем американо‑ английском, а мне ведь надо успеть на последний автобус!.. Во‑ вторых, повествование значительно оживится, если появится труп. Как там в учебниках по написанию детективов? – «Ранним утром, совершая обычную пробежку по Центральному парку, Дэвид Коллинз свернул в кусты, чтобы облегчиться. Направив струю на груду опавшей листвы, он вдруг увидел, как из‑ под листьев медленно высунулась скрюченная рука! »

Разумеется, я не успел на автобус и вынужден был снова идти пешком. Но ночная прогулка пошла на пользу, и когда я подымался по лестнице вверх в свою квартиру мимо квартиры слепого рава Мазиа, что живет на первом этаже, сцена уже столь явственно оформилась в моем мозгу, что осталось только включить компьютер и настучать ее…

 

Итак, они завтракают на веранде. Они сидят за круглым столом на равном расстоянии друг от друга, образуя равносторонний треугольник, вписанный в круг. Залман читает газету. Он похож на доктора Тарраша: узкое лицо, маленькие близко посаженные глаза, аккуратные усики, слегка подкрученные вверх. Время от времени он касается рукой перекрахмаленного воротничка рубашки – он натирает шею – и недовольно морщится. Мина – в просторном ситцевом платье, Ребекка – в утреннем кружевном пеньюаре… Христя с округлившимся животом, выступающим из‑ под передника, то появляется снизу из кухни, то вновь исчезает.

Все молчат, поскольку любое неосторожное слово может взорвать напряженную тишину, нарушить хрупкое перемирие. Эта классическая сцена завтрака в буржуазном доме времен расцвета капиталистических отношений прерывается неожиданным возгласом Залмана: «Его убили! » – восклицает он, подымая от газеты свои водянистые глаза с короткими рыжими ресницами. «Кого? » – спрашивает тревожно Мина, ложечка с бисквитом в руке Ребекки замирает… «Отца Феодора, настоятеля русского собора! Здесь, за углом! » «Я знаю его». «Точнее сказать, знала, Мина! – говорит Ребекка и ложечка с бисквитом возобновляет свое плавное движенье. – Он был милый человек, этот отец Феодор. Непонятно, кому нужно было его убивать… Где это произошло? » «Вот написано: на втором этаже Сергиева подворья. В его кабинете». «Странно, очень странно…». «Что ты имеешь ввиду? » «В подворье вот уже несколько лет – интендантский склад англичан. Зачем он оказался в своем бывшем кабинете? » «Знаешь, дорогая, этому можно найти тысячу объяснений. Пишут, что отец Феодор в последнее время проявлял все большее беспокойство в связи с ростом советского влияния на заграничную церковь. Связывают это с недавним посещением Иерусалима московским патриархом». «Но какое это имеет отношение к конкретным обстоятельствам убийства? Кстати, как он был убит? » «Ударили тяжелым предметом по голове. Где это? А, вот… предположительно, орудием убийства послужил светильник. Труп больше недели пролежал в кабинете, пока не был обнаружен рабочим, случайно забредшим на второй этаж подворья». «Эти вечные русские дела, – говорит Мина, – как они надоели! Казалось бы уехали далеко – так ведь нет! И здесь догоняют». Рассеянный взгляд Ребекки останавливается на сестре. «От них нельзя отмахнуться. Слишком много интересов переплелось в этом месте». «Ты имеешь ввиду Иерусалим? Великолепно, великолепно! – восклицает Залман, отбрасывая газету и подымаясь из‑ за стола. – Иногда в тебе просыпается способность мыслить. А я‑ то думал, иные заботы полностью уничтожили ее! » «Да и у тебя слишком много забот. Как только ты все успеваешь…». «Христя, – говорит Мина, – Христя, ты что, заснула? » И впрямь, Христя тревожно застыла с горкой грязной посуды в руках… Вдруг она начинает плакать – беззвучно, с искривившимся лицом. Слезы капают на ее дрожащие руки, и посуда начинает позвякивать – серебристо и тонко. «Ах, да, ты знала его… – говорит Ребекка. – Ты ведь чуть не каждый день туда ходила…». Христя кивает головой, поворачивается, медленно скрывается в своем подвале.

 

Заунывный тонкий звук. Это раву Мазиа не спится, и он играет на своем инструменте с тремя струнами, похожем на половинку кокосового ореха. Когда рав Мазиа был еще не рав, а маленький мальчик, он бежал из Алжира вместе с родителями в Израиль. И привез с собой этот странный инструмент – с ним он с тех пор не расстается. Дребезжащий жалобный звук подымается вверх, растворяется в прохладном воздухе – там, где по склону холма вьется тихая улочка, и, выхваченные из темноты желтым фонарным светом, гранатовые деревья гнутся под тяжестью плодов.

 

В начале августа 194… года молодой человек лет двадцати пяти вышел из подъезда дома № 52, что по улице Невиим. Он был высок и худ. Одет в темно‑ серый довольно потертый пиджак, на голове – шляпа. Звали его Марк. В Иерусалиме – много людей в шляпах и пиджаках. Поэтому я должен пояснить, что на голове у Марка была мягкая фетровая шляпа, а небрежно затянутый галстук едва выделялся на несвежей, неопределенного цвета рубашке.

Марк вселился в комнату на верхнем этаже прошлым вечером и уже вполне смог оценить все ее выгоды: еще две комнаты на его этаже пустовали, а жильцы первого этажа, муж с женой, владельцы ресторанчика на соседней улице, работали с раннего утра до позднего вечера.

Марк застыл на мгновенье у подъезда – затем, словно времени для раздумий более не оставалось, решительно пересек Невиим и свернул в улочку, ведущую к Русскому подворью. В этот жаркий дневной час она была безлюдна. Где‑ то поблизости должно быть заведение его нового соседа… А вот и вывеска на противоположной стороне: «Old friend».

Ресторанчик Стенли оказался небольшим залом, расположенным в полуподвале, толстые каменные стены которого украшали бронзовые светильники в форме меноры. Между ними располагались киноафиши – некоторые выцвели настолько, что можно было лишь угадать профиль Берта Ланкастера или улыбку Греты Гарбо. Кое‑ где попадались фотографии Лондона, изъятые, должно быть, из какого‑ то туристического проспекта. Сам хозяин стоял за стойкой бара и с настороженной цепкостью взглянул на нового посетителя. Впрочем, лицо его сразу расплылось в широкой улыбке.

– Добрый день! Какая приятная встреча! – проговорил он по‑ английски. – Устроились на новом месте и даже успели прогуляться?

– Добрый день, – сняв шляпу, Марк положил ее на потертую кожу стойки. Слова эти, сказанные на иврите, вернули глазам хозяина их прежнюю настороженность.

– Очень жарко, – отвечал он уже на иврите, медленно подбирая слова. – Что‑ нибудь выпьете? Может быть, холодного белого вина?

– Прекрасно, – сказал Марк, оглядывая зал.

Посетителей было немного: за столиком неподалеку располагался толстый араб в европейском костюме и какой‑ то господин в кипе. Он что‑ то втолковывал арабу, наклонившись к самому его уху. Тот молча жевал, время от времени отдуваясь и покачивая головой. В дальнем конце зала у стены сидела дама в светлом платье с легкой изящной шляпкой на тщательно уложенных волосах, и британский офицер.

Скрип двери у Стенли за спиной. В полутьме – мягкие очертания женской фигуры. Жена Стенли Тея осторожно поставила поднос с фужерами на стойку, распрямилась…

Вчера по приезде Марк видел Тею мельком. Теперь он смог рассмотреть ее подробней: приземистая фигура, бледное лицо с чуть приплюснутым носом и толстыми губами. Большие темные глаза с длинными ресницами. И глаза эти, не мигая, разглядывали Марка. Медленнная улыбка раздвинула губы.

– Здравствуйте! Как вам нравится наше местечко?

– Я просил кофе с шербетом. Где он? – раздраженно проговорил Стенли, обернувшись к жене.

– Кофе… Конечно. Кофе с шербетом! – нараспев произнесла она, и покачивая тяжелыми бедрами, скрылась за дверью.

Марк поднес к губам бокал с вином, сделал глоток. Вино было холодным и терпким.

– Она называет Иерусалим местечком. Забавно.

– Ей не нравится Иерусалим. Жара, пыль, провинциальность… И вдруг, посреди всей этой тишины – стрельба, взрывы…

– Что поделать! Такой город.

– Да уж… Два месяца назад под самыми нашими окнами был большой балаган. Ребята из «Лехи»[4] отбили у англичан своего командира. Его накануне доставили в клинику доктора Каца – она в соседнем доме… Две пули залетели в окно. Слава Богу, мы целы – только на стене остались вмятины. У жены после этого была чуть ли не истерика. Уедем, уедем! А куда? Кто знает, где нас подстерегает очередная Катастрофа?

– Я слышал об этом деле. Говорят, оно всполошило англичан.

– Еще бы! В пятистах метрах от управления полиции!

– Вы считали?

– Ха‑ ха, – сказал Стенли, – ха‑ ха. А вы шутник.

– Еще какой!

Марк снова приложился к бокалу.

– Вы впервые Иерусалиме? Поначалу я подумал, что вы – литвак[5].

– Нет. У меня другая компания.

– Да уж, вижу…

– Я бывал здесь раньше. Вообще‑ то я живу в Тель‑ Авиве.

– Конечно… Там поспокойней, да и англичан поменьше.

– Их везде хватает. Ничего, помяните мое слово, скоро они уберутся отсюда.

– Вам из Тель‑ Авива видней… Меня это не касается. Мое дело – вкусно накормить. А политикой пусть занимаются другие.

– Согласен с вами. Хорошая еда – основа основ. Но если серьезно… завоеватели приходят и уходят, а Иерусалим остается.

– Вы правы. Вся проблема в том – кого считать завоевателями. Конечно, это…

Снова возникла Тея. Прервав фразу, Стенли проследил за женой – неторопливо подойдя с подносом к ближнему столику, поставила на его мраморную поверхность две дымящиеся чашечки и тарелку с шербетом; наклонилась к арабу, что‑ то сказала. Засопел, задвигался, хохотнул, словно пролаял. Покачивая бедрами, скрылась за дверью.

– Конечно, это все философия. Но в нашем веке ради разных философий были уничтожены миллионы людей.

– Да, да, – Марк достал из кармана мятую пачку сигарет. – Насильственная смерть… Это ужасно. Вы позволите?

– Пожалуйста!

Щелчок зажигалки. Казалось, Стенли как фокусник извлек ее из рукава:

– К примеру, в прошлом месяце убили настоятеля русского собора – того самого, который рядом, на площади…

– И что же?

– Да никому дела нет. Прихлопнули как муху.

Двое за дальним столом поднялись, направились к выходу.

– До свиданья, Стенли! – проговорила дама, поравнявшись со стойкой.

– До свиданья, госпожа Ребекка, – отвечал Стенли, растянув губы в вежливой улыбке.

Дама была в том возрасте, когда женщины принимаются усиленно искать элексир молодости. Офицерик, совсем мальчишка, шел за ней как собачка на привязи. Возможно, она нашла подходящее лекарство? Госпожа Ребекка не удостоила Марка взглядом.

– Красивая женщина, – проговорил Марк, глядя им вслед. – Правда, несколько высокомерна.

– Все это видимость. Цену набивает.

– И кто же покупается?

– В основном, офицеры. У нее к ним слабость.

Задумчиво Марк разминал пальцами погасшую сигарету.

– Впрочем, все мы не без греха. Как говорится, первородный грех… И отец Феодор имел слабинку по этой части.

– Да? – Марк бросил окурок в пепельницу, достал новую сигарету. – У него не было жены? Для православного священника это странно.

Щелчок зажигалки, вспышка.

– Была, но умерла. От тифа. Война!

– А что говорят про убийство?

– Ничего не говорят. А что можно сказать? Времена сейчас, сами знаете, какие…

Стенли раздумчиво пожевал губами, словно заранее проговаривая то, что хотел сказать:

– Отец Феодор в последнее время стал нервозен до крайности… Хотя, он никогда спокойствием не отличался.

– И что же, по‑ вашему, привело его в это состояние?

– Ходили слухи, что у него хотят отобрать собор. А ведь это последнее, что осталось. В здании духовной миссии – городской суд, в Сергиевом подворье – склад… Все их чиновники куда‑ то разбежались. Отец Феодор заведовал тем, что уцелело.

– А где он жил?

Стенли молчал, наклонив голову, упираясь обеими руками в стойку. Казалось, он тщательно разглядывал её обшивку.

– Здесь неподалеку, – проговорил он, наконец. – Тоже на Невиим… Вверх по улице – железные ворота с крестом над ними. В глубине двора слева – его дом. А кабинет его находился тут же, в Сергиевом подворье. На втором этаже. Там его, говорят, и убили.

Почувствовав чей‑ то взгляд, Марк обернулся: в полутемном углу вплотную к двери сидел не замеченный им ранее посетитель – белобрысый, в плотно обтягивающем литое тело клетчатом пиджаке. С повышенным интересом читал газету.

Одним глотком Марк допил вино; вынув из кармана серебряную монетку, бросил на стойку.

– Спасибо за беседу. Пойду, отдохну…

– Сиеста – это хорошо. Я бы тоже с удовольствием понежился. Но… надо зарабатывать на хлеб насущный! Заходите. И не только сюда. Можно и домой. Соседи… Слава Богу.

Надев шляпу, Марк направился к выходу; оглянулся. Араб и господин в кипе по‑ прежнему вели оживленную беседу. Стенли копошился в дальнем конце бара. Белобрысый напряженно всматривался в газету.

 

Марк пересек улицу и свернул к Сергиеву подворью. Створки тяжелых ворот были полураскрыты. Проскользнул в них и, миновав темную арку, оказался во внутреннем дворе. Огляделся… Двор был завален пустыми железными бочками, в неподвижном воздухе стоял тяжелый запах бензиновых паров. Стукнула ставня на втором этаже. Марк отпрянул в тень арки, прислушался. Снова стукнула ставня – должно быть там наверху по затхлым комнатам с выбитыми стеклами гулял сквозняк. Было тихо – так тихо, что Марк слышал свое дыханье. Достал пистолет из кобуры под пиджаком, вздернул затвор, переложил пистолет в карман. Добрался до двери, проскользнул в нее и оказался на площадке лестницы; поднялся на второй этаж… Перед ним был длинный коридор, заваленный грудами стекла, битого кирпича, обрывками картона и бумаги, валявшимися повсюду. Третья от лестницы дверь, в отличие от остальных, была закрыта, перехваченная толстым веревочным жгутом, едва державшемся на остатках осыпавшейся сургучной печати.

В этот момент Марк и услышал голоса: кто‑ то шел по двору. Выглянув в окно, он увидел двух белобрысых крепышей. Одного из них он уже знал. Вразвалочку они направлялись ко входу. Марк огляделся: рядом с окном стоял двухстворчатый шкаф. Заглянул в него – пуст! Не раздумывая, нырнул в его пыльное нутро. Протяжный скрип, словно жалобно мяукнул кот… Шаги на лестнице.

Он увидел их в щелку. Остановились в двух шагах от него. «И что ты гонишь туфту! Нет здесь никого», – проговорил один из них по‑ русски. «Да говорю же тебе, он пошел сюда! – отвечал другой. – Генрих ведь велел сообщать о каждом, кто здесь появится! » «Генрих, Генрих… Вот ему бы весь день гонять по всему городу да по этой жаре! Пошли отсюда! » «А, может, еще раз осмотрим комнату? » «Хватит! Надоело! Искали, искали, и все без толку. Никаких документов там нет. Пойдем, лучше выпьем пивка». Прошли к выходу все с той же неторопливой ленцой, (где‑ то в районе лестницы раздалось громкое «ебеныть! » – должно быть, кто‑ то из них споткнулся), и все стихло.

(Если бы Марк знал русский язык, он бы, несомненно, понял всю значимость этого разговора. Но в те годы русский еще не был столь популярен в Израиле как в наши дни, несмотря на тот общеизвестный факт, что вторая и третья алия прибыли из России. Но тогдашние «русские» спешили выучить иврит, поскольку именно иврит стал языком возрождавшейся, а, вернее, нарождавшейся нации. По‑ русски говорили только между собой – как раньше в России на идише. Это потом внуки первопроходцев станут вспоминать обрывки языка, который когда‑ то слышали они дома. Но все это случится лет через пятьдесят после описываемых здесь событий, и потому Марк, у которого уже начало першить в горле, вовсе не думая об услышанных словах, приоткрыл дверь и вылез из шкафа).

…Марк осторожно вылез из шкафа. Он был весь в пыли, но не замечал этого. И лишь добравшись до арки и отдышавшись, тщательно стряхнул пыль с одежды и шляпы, каковая была осмотрена, подправлена с целью возвращения ей надлежащей формы, и снова водружена на голову. Проскользнув между створками ворот, он остановился: пустое пространство площади простиралось перед ним. В дальнем конце ее среди чахлых пиний и желтого выгоревшего кустарника серым дредноутом с семью сверкающими на солнце башнями возвышался собор. В дрожащем от жара воздухе очертания его расплывались – казалось, он медленно надвигался на Марка.

Неспешно Марк пересек крохотную площадь, и мимо клиники доктора Каца и йеменской фалафельной прошел к своему дому. У подъезда – быстрый взгляд через плечо: на противоположной стороне улицы в солнечном мареве – очерк уже знакомой коренастой фигуры…

 

Съезжая с очередной квартиры, обнаружил пачку старых фотографий, и среди них ту, где они сидят под детсадовским грибком – она в своем ситцевом белом платье с цветочками: чуть приплюснутый нос, крупные губы, темная глубина неподвижного взгляда, он – в светлом костюме, напряженно и требовательно смотрит в объектив: волосы тщательно уложены, узкое лицо, маленькие близко посаженные водянистые глаза. Приехали навестить меня в родительский день. Вот‑ вот уедут, и я останусь с коробкой шоколадных конфет, которые они привезли. Каждое утро я буду есть по конфете, чтобы заглушить ноющую боль под сердцем – я с ней просыпаюсь.

Они еще не уехали, и хочется зарыться в складки ее платья, вдыхать ее запах, пока не прозвучит неотменяемо‑ требовательное: «Тея, пора! » В тот день они уехали не сразу, потому что пошел дождь, и они спрятались под грибком. Они уже поцеловали меня на прощанье, воспитательница загнала нас всех в дом. И вдруг пошел дождь. Такой сильный, что они не могли выйти, и я видел в окно их смутные очертанья, размытые дождем.

В то лето часто шли дожди, и заросли крапивы по краям тропинки, по которой нас вели к озеру, были высокие‑ высокие, даже выше меня. Нас приводили на большую поляну у озера, воспитательница раздевалась и плавала в резиновой шапочке, из‑ под которой выбивались светлые волосы. Она выходила из воды, и ее ноги были все в голубоватых пупырышках. Она была похожа на женскую фигуру в трусиках и лифчике, что стояла у входа в лагерь, наклонившись, с круглой тарелкой в руке. Вместо другой руки торчала ржавая проволока.

Воспитательница, встав на табуретку, наклеивала на окна вырезанных из бумаги голубей и красные флажки. Где‑ то далеко‑ далеко, в Москве – фестиваль… Фестиваль, это когда много голубей и флажков, повсюду – музыка, и шары взлетают в высокое небо. В сентябре я должен стать первоклассником. Накануне отъезда воспитательница спросила: «Кто этой осенью пойдет в школу? » И тем, кто пойдет, дала добавку винегрета.

 

Мина жила на Земляном валу в московском переулке, застроенном кое‑ как серыми и желтыми доходными домами уже позапрошлого века. В начале переулка возвышается огромный дом в стиле сталинского ампира. Фасадом он выходит на Садовое кольцо и сплошь увешан памятными досками. Когда мы шли в гости к Мине, я читал надписи, и когда шли обратно, тоже читал. В те годы я читал все подряд: вывески, афиши, обрывки газет, если они попадались на глаза. Я застывал с полурасстегнутой рубашкой или ложкой, поднятой ко рту, я останавливался посреди улицы. Толстый том «Братьев Гримм» был давно выучен наизусть, сказки и истории про Незнайку навевали скуку… Однажды у Мины на полке ее этажерки, где вперемежку лежали старые журналы и календари, я натолкнулся на книгу с оторванным корешком. Я сел на кожаный диван у окна – свет был скуден, поскольку в подвальное окно Мининой комнаты проникал с трудом – и стал читать. Было светлое жаркое утро в другой стране и красивый дом среди старинного парка. Слуги обнаружили убитого солдата. Он лежал возле стены, над ним кружили мухи. Пришел старый князь, хозяин дома, и приказал убрать мертвого. Он пролежал уже несколько дней. Ноги прохожих, мелькавшие в окне, то и дело заслоняли свет и мешали читать. Но все же я успел узнать, что старый князь, раздраженный и грустный, вернулся в свой кабинет. Он решил отправиться в путешествие. И я решил поехать вместе с ним, потому что мне стало жалко князя – он был очень одинок. Но подошла мама и закричала: «Опять ты лезешь не туда! Почему ты всегда забегаешь вперед? Это взрослая книга! » «Тея, – сказал отец, – все сидят за столом и ждут только тебя». «Иду уже, Залман, иду», – сказала мама и ушла, взяв с собой книгу. Я сидел на диване и смотрел в окно. Видна была узкая светлая полоска, мелькали ноги, скрипел снег. Меня позвали в соседнюю комнату, где горело электричество и было душно от смеха и разговоров, и усадили за длинный стол. Они все сидели за столом: полная Мина в просторном платье, величественная бабушка с шалью на плечах рядом с молчаливым дедом в новом коричневом костюме, и отец с матерью. Все стали просить: «Ребекка, спой». И бабушка запела – чистым и высоким голосом – о старом парке и о том, что годы летят, и в парке кружатся осенние листы, но сердце по‑ прежнему молодо. А я видел другой парк в другой стране – весь пронизанный солнечным светом. Там у стены лежал мертвый солдат, и над ним кружили мухи. «Ты ничего не ешь, – сказала мама, – вот что значит, читать книги не по‑ возрасту! Ешь сейчас же! » «Мина, – сказала бабушка, – я знаю, тебя бесполезно просить. И все же, сегодня твой день рожденья. Доставь нам удовольствие». Мина смущенно улыбнулась. «Ну Мина, пожалуйста, – сказала мама, – хоть раз в году! » Мина подняла голову и, отвернув лицо, запела. И показалось, что меня уносит поток – огромный, стремительный, он течет сквозь меня, сквозь нас всех, а потом ничего уже не было, кроме все плавящего, всюду проникающего голоса, и все стало одно: душная комната с оранжевым абажуром под низким потолком, утренний свет в парке, мухи над трупом, одинокий старый князь… И все это жило во мне – чудно и совсем нестрашно. Я поднял голову: бабушкино лицо застыло как маска, и по нему текли слезы. При виде ее слез мне тоже захотелось плакать. Но в этот момент Мина повернула лицо и улыбнулась. Голос не звучал, и это уже была прежняя молчаливая и тихая Мина. «Почему ты не училась, ну, почему? Тебе нужно было учиться! Ты бы могла петь на лучших сценах! », – воскликнула мама. «Не до того было. Сама знаешь, в какие мы жили времена, – сказала Мина. – Ну что, пора ставить чай? »

 

Я сижу на стуле у ворот и смотрю на улицу. Мелькают люди и машины на фоне одной и той же, изо дня в день повторяющейся картинки: серый фасад колледжа, забор и правее – старое здание больницы Ротшильда. Оно белое с лепниной под крышей, а над ней – густые темно‑ зеленые ветви огромного платана. Пешеходы перешагивают через рамку картины, перерезающую улицу от проходной колледжа до моих ворот, и спешат мимо меня, чтобы переместиться в иное временное измеренье за моей спиной. Они уже в будущем, а я лишь наблюдаю этот мгновенный и плавный переход. Я живу в вечности, в вечном настоящем, в момент перехода от прошлого – к будущему. Мой мобильник безликим голосом диктора сообщает об ураганах и тайфунах, терактах, пожарах, обвалах в шахтах, землетрясениях, катастрофах на транспорте… А мимо меня в такт этим сообщениям спешат люди, мчатся наперегонки машины, словно самим этим безостановочным движением раскручивая колесо несчастий. В старом парке кружат листы, кружит, кружит пустая карусель и музыка из репродукторов, подхваченная ветром, громыхает в осенних аллеях. Я люблю тебя, мой старый парк, как я люблю тебя! Подступают сумерки, и лишь скамейки светлыми пятнами пестрят темноту, в аллеях вспыхивают желтые огни, и небо над Невиим медленно гаснет – вот‑ вот зажжется звезда над зданием Биньян Клаль и появится луна, мертвым оком доисторического зверя восстающая над горами. В этот час жизнь превращается в черно‑ белое кино – мелькают кадры, верещит мотор. Мимо меня по Невиим идет молодой человек в шляпе, надвинутой на лоб. Он идет торопливо и даже слегка подпрыгивает – потому что пленка кружит медленнее, чем жизнь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.