Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 21 страница



Откуда бы такая благодать, да еще и благодать ли? Но всего хуже противодействовать тому, что уже сделано на пути этого развития, хотя бы и ложном, с точки зрения нашей национальной утопии. Ведь это значит бежать с одной, уже избранной, дороги, не имея ни сил, ни средств, ни знаний перейти на другую, более надежную. Какая такая эта другая дорога, кто ее укажет и куда она поведет, когда оставшиеся ее следы указывают более на стадные свойства по ней шедших?

Развитие индивидуальной личности и всех присущих ей свойств — вот, по моему мнению, талисман наш против недугов века, клонящегося к закату. Средств к этому развитию не мало, была бы добрая и твердая воля.

Громада — велик человек! Горланит теперь на мирских сходках стадное свойство крестьян. Пусть каждый из них скажет про самого себя просто: я — человек и знаю мои права и мои обязанности.

Мирское горлодерство, огульная косность и огульно — стадная сила инерции и сопротивления были единственными средствами у темных масс против произвола и насилия. И пока эти стадные свойства масс будут обременять стремление к прогрессивной индивидуализации, они останутся приманками для всех, желающих ловить рыбу в мутной воде. А между тем, после эманципации масс, целые 20 лет ничего не сделано существенного для индивидуализации. Все — и благомыслящие прогрессисты, и влиятельные администраторы, и западники, и славянофилы, и наша молодежь — как будто помешались на каком — то обожании стихийных сил. Все как будто забыли, что на этом коньке ездят и современные утописты. Пусть бы утопии их находили себе на Западе оценку и поддержку; там национальная культура, может быть, и выработает для себя что — нибудь дельное из миража. Но нам, с нашею Азиею на плечах, проводить, хотя бы и с самыми благими намерениями, нечто сходное и как будто бы сочувственное западным современным утопиям, по малой мере, странно. Что поделаешь с стихийными силами племен в стране обширной, малолюдной, на восток азиатской и кочевой, немало еще и везде пропитанной азиатским элементом? Как управлять и организовать управление, если стадные свойства будут находить поддержку со стороны правительства и культурного общества? Возможно ли, не способствуя нисколько развитию индивидуализма, а, напротив, устраняя его, утверждать, что племенные стадные свойства вдруг или незаметно перейдут в какую — то интеллигентную ассоциацию? Не утопия ли это также своего рода?

Зло, достигшее крайних пределов, отрезвляет умы. Хуже этого ничего не может быть — есть такое убеждение, которое и фаталиста проймет. Мы дошли до этого. Нашей гражданственности на пути прогресса нанесен жестокий удар тем, что порядок, один из главных атрибутов гражданственности, потрясен до основания насильственною смертью главы государства, как главнейшего представителя порядка. Не может быть, чтобы не было глубокой органической причины зла внутри самого государства, привлекавшей к себе и зло извне. Великое и мощное извне государство, сильная власть, могущественная, по данным ей правам, администрация и самые крутые ее меры — ничто не помогало. Д — р Санградо1 сказал бы, пожалуй, на это: «Не помогало потому, что пускали кровь, да мало; следовало бы пускать не останавливаясь». Такие Санградо найдутся и между нами.

Маститый дядя покойного государя сказал известившему его истину, но такую, которую и каждый бы из нас мог сказать про себя: «А я полагаю, что если бы наш государь желал и искал одного самосохранения, а не сохранения всего, что он начал и уже сделал, то жизнь его была бы сохранена. Но наше самодержавие не восточный деспотизм, и император всероссийский не может так жить и ездить в своей столице, как китайский».

1 Санградо — персонаж из романа Р.А.Лесажа «Жиль Блаз», невежественный доктор, применявший обильное кровопускание при любых болезнях, чья врачебная практика уносила больше жизней, чем повальная эпидемия.

Итак, слова императора Вильгельма только в этом смысле и могут быть отнесены, именно, к одним государям.

Поэтому и взгляд на насильственную смерть Александра II, как на принесенную им жертву искупления, я считаю вполне справедливым. Предпринятые им преобразования были слишком радикальны в своем основании и слишком громадны, чтобы совершиться тихо, плавно и без всякого потрясения. Только тупой идиотизм и слепое пристрастие могли бы сомневаться в величии предприятий и дел покойного; только легкомыслие и излишний скептицизм могут сомневаться в том, что упорство в покушениях на его дорогую жизнь не имело никакой связи с его предприятиями и делами.

По моему мнению, одна из причин, повлиявших сильно на развитие преступной пропаганды и подпольной крамолы, было именно обширное поле, оставленное тотчас после эманципации открытым для их деятельности; оно манило их постоянно, обнадеживая блестящим успехом; а когда эта иллюзия осуществлялась не так быстро и не так успешно, как бы этого хотелось пропагандистам, то явилась, вероятно, и мысль о цареубийстве, как самом надежном средстве к возбуждению стихийных сил и стадных свойств предоставленного себе народа. И такое убеждение не могло не встретить поддержки извне.

И вот три дела кажутся мне самыми существенными в настоящем положении государства. Это: организация народных масс, ослабление недовольства в обществе, раздутого мерами администрации, и поднятие международного вопроса о существующей безнаказанности участия эмигрантов в уголовных государственных преступлениях; земскому представительству следовало прежде всего заняться первым из этих трех дел, не терпящим отлагательства.

Проживая в крае, где нет еще земства, и окруженный крестьянами, я ежедневно убеждаюсь, как ничтожна еще организация этого огромного класса, как он безрассудно предоставлен своим стадным инстинктам, и как мало заботится кто — нибудь о его просвещении и развитии индивидуализма; он проявляется между тем сам, но безобразно, в виде семейных разделов, споров и драк с перепоем. Всякая нелепость может найти легко веру в массе, руководимой инстинктами стяжания, борьбы за существование и поживы чужим добром.

При эманципации все внимание деятелей было обращено на землю. Полагали, как видно, имея в виду, как образец, Францию, что стоит только обеспечить крестьянство мирскою землею, и все пойдет как по маслу; а забыли, что Россия не Франция и даже не прежняя Россия, в которой можно было на каждом шагу вести залежное общинное или отдельное хозяйство. Что земля теперь без капитала? У мужика, скажут, вместо капитала есть руки, ноги, и, пожалуй, кое — какая голова на плечах. Да, это деньги, но такие, которые без желудка не достаются, а желудок, в свою очередь, требует также денег.

Мужику дали землю и, конечно, не даром, — это было бы вопиющим насилием над прежними землевладельцами; дав ее, — благослови

ли и сказали: ora et labora1. Не плати мужик ни за землю, ни подушного, а только молись и трудись, то может быть, и только может быть, он зажил бы припеваючи; ковырял бы кое — как свою пашню, кормил бы кое — как на общем выгоне скотину, по временам запускал бы ее и в соседнее поле, потравить его для себя, платил бы попам за разные требы, что и значило бы для счастливца трудиться и молиться.

Может быть, еще лучше, а, может быть, и еще хуже шло бы дело в общинном хозяйстве — Бог его знает! Чтобы понять все его превосходства, надо быть или самому давнишним, исконным общинником, или же глубокомысленным философом. Не быв никогда ни тем, ни другим, я рассматриваю наше общинное хозяйство, как временное, неизбежное pis aller2, которое нужно пока предоставить силам натуры, не замать.

Что же вышло через 20 лет после эманципации? То, что теперь всякий, знающий деревню не со вчерашнего дня и сам занимающийся полевым хозяйством, предсказал бы наверное.

Где земля еще кое — как родит без особенной тщательной подготовки, где для скотины кое — что еще вырастает на выгонах и выкосах на стерне, где, сверх этого, имеются еще вблизи крестьянских хозяйств заработки (заводы, помещичьи хозяйства и железные дороги), там дело идет до поры до времени, то есть пока не стрясется какая — нибудь беда над полями: град, засуха, жучки или просто неурожай, Бог весть отчего. А приди такая беда, да к тому еще не случись пригодных заработков, так беда неминуема. Положим, эти естественные, неминуемые беды грозят всякому хозяйству, всякому предприятию и человеческой деятельности. Но в хорошо организованном хозяйстве, в котором, кроме почвы, личного труда, ума, принимают главное участие основной и оборотный капиталы, неудача одного года или двух лет вознаграждается избытком урожая других годов.

На этом основании — и весь расчет. Иначе пришлось бы все бросить и капитал перенести туда, где ему лучше везет. Но где же что — нибудь подобное этой гарантии в крестьянском хозяйстве? Современное полевое хозяйство ничем не отличается, в сущности, от фабричного и кустарного промыслов. Пахотные поля — это фабрики без крыш под открытым небом; обработанная и подготовленная почва этих полей огромный резервуар, с разными химическими составами, в котором совершается брожение посева. Наше крестьянское хозяйство, если оно подворное, представляет род кустарного промысла, а общинное ничем другим не может быть, как плохою фабрикою, без оборотного капитала, без предприимчивости, без дальновидного расчета.

Я, конечно, сам первый бы подал голос за освобождение с землею; это было conditio sine qua non3 в России для благополучного выхода из старого строя; но не надо было нам увлекаться нашим общим незнанием свободного полевого хозяйства; до 1860–х годов никто не имел о нем

Молись и трудись (лат.). Крайнее средство (франц.). Необходимое условие (лат.).

ясного, на опыте основанного, представления. Все мечтали: одни — злорадно, другие — ненавистно, третьи — радушно и наивно. А теперь, когда суть дела выступила мало — помалу наружу, все стали сетовать, обвинять и заподазривать друг друга, сентиментальничать и заигрывать с меньшею братией, ругать на чем свет стоит кулаков, кабатчиков, как будто все это не должно было быть силою вещей и как будто тут, в самом деле, кто — нибудь лично виноват! Неужели же можно обвинять кого — нибудь за то, что он, недобродетелен, не настоящий христианин, эксплуатирует слишком искусно сподручную для его ума почву? Мне кажется, всех более виноваты увлечения высших и передовых деятелей.

Мне кажется, первым делом, при эманципации с землею, должна была быть правильная организация только что вышедшего из крепостной зависимости сословия. На беду, одни на него смотрели с трепетом и нередко с ненавистью, другие — с какими — то розовыми надеждами принялись его кажолировать1; и я сам, признаюсь, был из числа последних, хотя и знал про себя, что увлекаюсь. Такое было время — 1861–й год. Нам, современникам Александра II, надо быть снисходительными и беспристрастными и к другим и к себе. Эманципированным дали тотчас же право на выборы (выборное право). Они могли тотчас же выбирать себе непосредственных своих начальников: администраторов, старост, старшин, и даже имели право на выборы своих судей.

Эман1гипированным дали, до известной степени, самоуправление, тогда как и культурные классы общества не имели еще ни своих выборных судей, ни самоуправления. Для эманципированных же тотчас придумали особенный, также выборный, институт мировых посредников, и на негото возлагались все надежды организаторов крестьянства. И он — то, именно, и сделал полнейшее фиаско. Выборное начало также не пошло впрок.

Старосты, старшины, писаря, добросовестные и судьи — оказываются вообще порядочною дрянью, обворовывают общество, берут взятки, пьянствуют зачастую. Это я вижу на опыте, слышу весьма часто и нередко читаю о том же в газетах. Неграмотность и незнание своих прав и обязанностей общая черта со стороны старшин и старост.

Давнее наше крючкотворство, мошенничество, взяточничество характерная черта большей части волостных писарей. Тунеядство, безразличное отношение к крестьянскому делу, с оттенком вымогательства, отличают многих коронных (невыборных) посредников, существующих еще у нас в Западном крае.

Странная была, мне кажется, мысль поставить эманципированное крестьянство каким — то особняком, прикрепленным на несколько лет к земле, с своим самоуправлением, с своим вечем (сходками) и даже с своими законами относительно собственности, наследия и т. п. Этот — то 20–миллионный особняк, с его, к тому же еще, и бытовыми особенностями и обычаями, есть что — то в роде status in statu.

Он привык действовать огульно, корпоративно, привык иметь свое отдельное мировоззрение, во многом противоположное общим государ

Ласкать (cajoler франц.).

ственным и культурным воззрениям. Словом, это мир, живущий отдельною и во многом еще нам неизвестною и непонятною для нас жизнью. Недаром он так заманчив, и, к сожалению, не для одних только этнографов, литераторов и экономистов. Все, желающее половить рыбу в мутной воде, свивает легко гнездо в этой удобной для разного рода эксплуатации почве. Не знаю, в каких руках обретается эманципирован — ная громада там, где развилось и пустило корни земское самоуправление; но у нас в Юго — Западном крае, что бы там ни говорили администраторы и разные ревизоры, крестьянство, на мой взгляд, в плохих руках. Коронные его властители, по крайней мере, те, которых я знаю, ненадежны ни в каком отношении. Уже одно то, что они меняются начальством как пешки, не говорит в их пользу.

Впрочем, не они одни, и главным начальникам Юго — Западного края не счастливится. В течение 20 лет переменилось, на моей памяти, 6 генерал — губернаторов (по 3 года и 3 месяца управления на каждого) и 8 губернаторов Подольской губернии (по 21/2 года на каждого). На такой важной по своему исключительному положению окраине по 2 или по 3 года управления средним числом на каждого начальника едва ли может дать благие результаты.

Мысль об оставлении нашего крестьянства в его изолированном виде, кажется, еще не оставлена. Правда, в губерниях с земскими учреждениями крестьяне привлекаются и в гласные, и в присяжные; но, во — первых, целых 9 больших губерний исключены из этого, а во — вторых, если земство учреждено всесословным, то почему же волость, как единица земства, не всесословная, а исключительно крестьянская, в — третьих, наконец, всесильная администрация, налагающая свою тяжелую руку и на земство, не может способствовать никакой правильной и стойкой организации ни земства, ни крестьянства. О просвещении темных масс и говорить нечего.

С 1866 года я не решался и прикоснуться к школе в моих имениях и жену отговаривал, чтобы не заподозрили в какой контрабанде; с агентами министра Толстого мне не очень весело было иметь дело. И то немногое, что мы сделали в 1861–1862 годах, прошло бесследно.

Но не одно крестьянство осталось, после эманципации, почти неорганизованным, и среднему сословию не повезло; между тем оно, очевидно, формируется. Средние училища, несмотря на разные скачки с препятствиями, полнеют. Но эта главная основа культурного общества у нас находится также в ненормальном состоянии. Часть этого сословия у нас чистый пролетариат; часть (как, например, еврейство) не пользуется всеми правами, а часть, хотя, по — своему положению и средствам, и должна бы принадлежать к среднему сословию, вовсе некультурна: это многие довольно зажиточные мещане, купцы, кулаки. Правительство, как кажется, немного заботится и о развитии этого класса. Взбаламученная, с одной стороны — пропагандою, с другой — произволом и насилием администрации, наша молодежь, вместо стремления кверху, ищет сближения с крестьянством для распространения современных, социальных доктрин.

Да, я не перестану удивляться и сожалеть, что в такое великое по делам царствование Александра II правительство его, в течение слишком 25 лет, не сумело или не хотело привлечь на свою сторону ни вновь нарастающее среднее сословие, ни учащуюся молодежь. Правительство, с некоторыми колебаниями, но почти систематически, не давало ходу земским учреждениям и нисколько не способствовало развитию земства, а, следовательно, и нашего будущего среднего сословия. И с самого начала царствования успели уже предубедить государя против учащейся молодежи. Впрочем, это было наследие 1848 года. Тогда в правительственных сферах, настроенных враждебно против университетов веяниями Запада, поднялась страшная тревога, результатом которой было ограничение числа студентов. Я слышал от покойного Калмыкова1 (бывшего моего товарища по профессорскому институту), преподававшего в школе правоведения, что попечитель школы, его императорское высочество принц Ольденбургский, по случаю революционных движений в Германии 1848 года, всю вину слагал на немецких профессоров и, вероятно, не находя никакой аналогии между ними и нами, сказал своему профессору: «Да это все с… дети — профессора наделали». Как известно, тогда шла даже речь и о закрытии наших университетов. Это враждебное предубеждение слышалось еще и в 1850–х годах, когда реакция успела уже восторжествовать в целой Европе.

Александр II, в самом начале царствования, казалось, довольно благосклонно относился к молодежи, простил, например, по ходатайству генерал — губернатора, корпоративную стычку киевских студентов с одним военным полковником, которого они избили палками при выходе из театра за грубость, оказанную им одному студенту на улице. Государь открыл снова университеты для неограниченного числа учащихся, разрешил студенческие сходки в здании университета, читальни и т. п. Но уже около 1860–х годов, еще за год или за два до появления крупных университетских беспорядков, государь был уже настроен против учащейся молодежи. Попечители и начальники края, желавшие подслужиться и показать свое рвение и искусство в государственном деле, всякий раз, при посещении государем университетских городов, спешили доносить то и другое о строптивом духе, о пропаганде «Колокола», и из мухи делали слона.

Шеф жандармов князь Долгоруков, сопровождавший государя в этих поездках, человек, на мой взгляд, недалекий, не упускал, должно быть, случая подливать масло в огонь. Взгляды этого князя на университеты были, как и следовало ожидать, самые тусклые.

— Почему бы вам не ввести в университете такую же дисциплину, как у нас в корпусе? — говорил он мне в Киеве, во время моего попечительства в конце 1859 года.

— Да просто потому, князь, — отвечал я, — что университет не корпус; впрочем, и у вас, в корпусах демонстрируют.

1 П.Д.Калмыков (1808–1860) — профессор энциклопедии, законоведения и русского государственного права в Петербургском университете, училище правоведения и лицее.

— Как? Где?

— А в Полтаве.

— Да — а. Это, знаете, учителя гимназические; ведь теперь все хотят демонстрировать.

И это же, или почти это сказал мне и государь, очевидно, по наговорам и доносам недалекого шефа жандармов.

И всякий раз, когда государь осматривал какое — нибудь учебное учреждение округа, он замечал первым делом: «Дай Бог, чтобы учение впрок пошло».

Эти слова, слышанные мною из уст государя неоднократно, врезались у меня в памяти. Почему, рассуждал я тогда, глава государства прежде всего опасается вреда от учения? Как бы прежде всего ожидает его от нашей учащейся молодежи? Отчего такое недоверие? Да, недоверие это было сильно внушено государю. Я это заключаю еще и из того, что при представлении моем ему в Киеве, когда я сказал ему, что студенты ведут себя безукоризненно, он как — то недоверчиво посмотрел на меня. Между тем, я, по совести, не мог ничего другого донести о студентах. Демонстрации более года после истории с полковником никакой не было, на лекциях и публичных собраниях было всегда спокойно, польская революционная пропаганда еще не кружила заметно головы, да следить за этим было дело тайной полиции, а мне ничего не сообщалось. Без сомнения, потом с каждым годом недоверие и предубеждение правительства к молодежи не могло не увеличиваться. Время с каждым днем делалось туманнее и смутнее, и молодежь все более и более отталкивалась административными распоряжениями от правительства и все более и более попадала в сети подпольных, а нередко и сверхпольных пропагандистов.

В последние же 15 лет, с разными преобразованиями в учебном ведомстве Толстого, образовалось уже какое — то озлобление с скрежетом зубовным. Начальство и учащаяся молодежь принялись, как будто взапуски, друг другу солить. Дошло до виселицы. Моралисту и беспристрастному наблюдателю событий, sine ira et studio1, кинется прежде всего в глаза тот замечательный факт, что именно наша молодежь оказалась наиболее склонною к принятию самых крайних, самых разрушительных и губительных учений. Казалось бы, ей именно и следовало бы довольствоваться тем, не малым, впрочем, прогрессом, на путь которого вывел уже Россию покойный государь. Так нет, сразу давай все переворачивать. La bourse ou la vie2.

Это явление я объясняю, как я уже говорил, предшествовавшим беспардонным гнетом, мучительно действовавшим в особенности на молодое впечатлительное поколение; из него успели уже образоваться целые группы людей, передававших при каждом удобном случае свою затаенную ненависть к невыносимому, по их убеждению, положению и следующему за ними поколению. Были, например, в царствование

Без гнева и пристрастия (лат.). Кошелек или жизнь (франц.).

Николая достоверные случаи передачи своих затаенных чувств в таком роде. Учитель русской истории читает о царствовании Николая по Ус — трялову; по окончании урока собравшимся около него старшим ученикам говорит вполголоса: «Не верьте, господа, ничему, что я вам читал, все наврано, приходите ко мне, я вам передам правду — матку». И на такой — то крепко сдавленный горючий материал да коммунарная пропаганда, зовущая переворотить свет вверх дном!

Мудрено ли, что пересушенное под прессом сено легко загорается и горит неудержимо дотла. Мораль та, что человеческую свободу нельзя сушить как сено; особливо осторожно надо обращаться с свободой молодой души; ей неудержимо хочется быть нараспашку; и для нее нужна не регулированная дисциплина, как советовал еще недавно один начальник края при представлении ему университетского начальства, а «регулированная свобода». Но теперь не до морали и не до советов. Не надо ни на минуту забывать, что мы живем во время, когда страшная нравственная миазма успела уже свить гнездо в культурном обществе и грозит сделаться поветрием. Я не верил прежде рассказу одного приближенного к покойному государю Николаю немца (едва ли это не был сам д — р Мандт), но теперь, после страшного события 1–го марта, рассказ этот мне сделался почему — то вероятным. Немецкий доктор мне сказывал, что на императора в начале 1850–х годов находили минуты какой — то душевной тревоги и он, смотря на детей, будто бы говорил: «Что — то будет с ними и что им предстоит?» Доктор, я помню, рассказывая, прибавил: «Das ist le mouton noir des Kaisers»1. Не было ли это тайное предчувствие о судьбе Александра II?

Да, не даром всех государей заставлял задумываться 1848 год. Уличные битвы июльских дней в Париже были предтечами битв коммуны 1871 года с государственною властью.

Недаром Бисмарк не благоволил к правительству Тьера2 и способствовал республике, устранив поэтому и Арнимаъ.

Бисмарк предвидел, что при республике коммуна рано или поздно выплывет опять наружу и вооружит против Франции все монархии. Но эти расчеты едва ли окажутся верными. Прежде чем все государства согласятся действовать вместе против распространения заразы, деятельная и, как видно, крепнущая коммуна успеет своею пропагандою много испортить внутри всех этих государств.

Про немецких солдат я читал в газетах, а про французских слышал от одного из бывших членов нашего посольства в Париже, что там даже в армиях оказывается влияние пропаганды; лицо, сообщившее мне о парижских делах, рассказывало, что оно слышало от самих офицеров

1 Это предвестник трагедии императора (нем., франц.).

2 А.М.Тьер (1797–1877) — французский государственный деятель, в 1871–1873 гг. президент Французской республики.

3 Г. — К. — К. — Э.Арним (1824–1881) — немецкий дипломат, в 1872–1874 гг. посол во Франции, из — за принципиальных несогласий во мнениях между ним и Бисмарком как по вопросу отношений между Германией и Францией, так и относительно церковной политики, был удален с этого поста.

в Париже, как они боятся, чтобы солдаты их при первых же движениях коммуны не разбежались и сами бы не сделались коммунарами. Relata refero1.

Правда ли это, нет ли, но очевидно, что самые крайние и разрушительные стремления коммуны, как бы число последователей их ни было пока ограничено, находят подкрепление и в других, менее радикальных доктринах коммунизма, так как коммунары и коммунисты, сколько мне известно, расходятся только в отношении средств, но не в основных принципах. Мне странна и непонятна логика государств, терпящих и отчасти охраняющих самые гибельные, безнравственные и вредные для общечеловеческого прогресса доктрины. Что это — чрезмерное уважение буквы закона, тупое равнодушие или трусость? Откуда взялось такое государственное убеждение, что уголовное преступление, совершенное по почину частных лиц с государственною целью, перестает быть преступлением? Ведь по этой логике никто не безопасен. Я имею другое убеждение; я опасен новой доктрине; я могу повредить ей; я уже вреден по другой версии и тем, что не разделяю убеждения; меня надо убить. К такой логике придти вовсе легко, стоит только опериться и почувствовать себя силою. Можно ли, при существующих неоспоримых фактах, сомневаться в возрастающей силе действий пропаганды и можно ли в таком случае ссылаться на одни собственные государственные интересы странам, терпящим у себя деятелей тлетворной для всего человечества пропаганды? Да разве чуть не все государства не выгоняют иезуитов за неразборчивость, якобы средств, считаемых у них дозволенными для достижения цели? Пусть будет делом ни до кого не касающейся внутренней политики Франции, что она вернула к себе с торжеством коммунаров и прогнала со скандалом попов; тут неодобряющий такой политики может только применить к французскому правительству нашу поговорку: «умен, как поп Семен, — книги продал да карты купил». Но другое дело, когда к среде домашних коммунаров примкнула еще фаланга людей разных «племен, наречий, состояний», не только проповедующих, с торжеством и пением, убийства и всякого рода разрушения, да еще и действительно убивающих тех, которые, по их мнению, препятствуют осуществлению их же доктрины.

Что кто ни говори, но это — безобразнейшее уродство из уродств. Откуда взялись такие принципы международного права, которые допускают, терпят и косвенно прикрывают такое вопиющее нарушение человеческого и нравственного права? Я думаю, что государства с их допотопными политическими принципами сами служили образцами и рассадниками этим уродствам.

Евангелие писано для царств не от мира сего; поэтому христианские царства следуют той же политике, как и языческие. Что считается безнравственным в жизни частного человека, то нисколько не безнравственно в политике. Самый новейший матадор государственной политики провозглашал железо более полноправным, чем самое право. Ко

Передаю услышанное (лат.).

нечно, нельзя отрицать, что древнее рабство военнопленных — древнее «vae victis»1 — исчезло под влиянием христианского учения и, как бы взамен древнего бесчеловечия, наше время водрузило красный крест, как символ христианства и в международных отношениях. Но как бы ни была велика эта заслуга нового времени, она все — таки касается более области «соматической», имеет главною целью облегчение и уничтожение телесных страданий; другая же, чисто нравственная, сторона международной политики осталась такою же недоступною для введения начал христианского учения, как и во времена оны. И вот мы видим в наше время, что страна, прославившая себя инициативою учреждений «Красного Креста», так много уже облегчивших людские страдания и муки, вместе с этим, служит притоном и рассадником самого губительного для общечеловеческой нравственности комплота2 убийц и крамольников. Да, христианские государства с их беззастенчивою внутреннею и международною политикою эгоизма и права сильного не мало сами содействуют к нарождению убийственных для нравственности и постыдных для человечества общественных явлений. Все знают это; все убеждены, что современные отношения государств между собою ненормальны и на каждом шагу угрожают подвластным народам неизмеримыми бедствиями и катастрофами; что же мудреного, если при таком натянутом положении международного дела растет и крепнет противогосударственная и антисоциальная пропаганда с ее разрушительными стремлениями, ее ненавистью к существующему порядку вещей и ее кровожадными пионерами? Громадные капиталы народного богатства и целые массы молодого, цветущего народонаселения употребляются непроизводительно, стоя под ружьем, наготове. Может ли коммунистическая пропаганда не воспользоваться указаниями народам на это ненормальное положение государств и наций, не возбудить в них ненависти и противогосударственных устремлений? А между тем самые армии, собранные для предстоящей борьбы, заражаются от бездействия пропагандою и общим недовольством. Видя все это, конечно, не с птичьего полета, который не предоставлен простым смертным, не одни только пессимисты, как это было в 1848–х годах, усмотрят в будущем средние века с нашествием варваров, не чужих, а доморощенных, и не одни пессимисты упрекнут государства в их близоруком эгоизме, ведущем, в конце концов, к средневековому варварству.

Где, в самом деле, антидоты3 против распространения социальных миазм? Армии и полиции? Как будто армии и полиции формируются не из людей, или из людей другого закала, нисколько не прикосновенных и не подверженных заразе.

Что, впрочем, толковать о радикальных презервативах и антидотах против будущих, еще не рассвирепевших поветрий, когда пред нашими глазами совершаются уже самые безнравственные дела и неслыханные



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.