Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 18 страница



При таких обстоятельствах самодержавный русский царь, намереваясь уничтожить крепостное право, не мог упустить из виду и ту сторону этого вопроса, которая касалась прерогатив его самовластия. Рассказывали в 1859 г., что, будто бы, председатель Государственного Совета Гагарин, преклонив колени перед царем, сказал ему: «Государь, эманципация крестьян — ведь это конституция».

Государь, толковали, ответил будто бы Гагарину: «Подпишу и ее обеими руками».

Все это, вероятно, выдумки; я полагаю, что на тираду Гагарина можно было бы ответить и так: да, эманципация может ослабить, но она может и укрепить самодержавие. И в самом деле, разве неизвестно из истории, что монархическая власть для своего укрепления всегда искала опоры на низших ступенях общественной лестницы в то время, когда на верхних она чувствовала себя недостаточно сильною.

Как бы гуманно и либерально ни был настроен Александр II в начале своего царствования, а одна высокопоставленная особа сказывала мне не раз, что он именно был гуманен гораздо более сердцем, чем головою, он не мог и не должен был, с точки зрения своей самодержавной власти, не рассчитывать на опору и укрепление этой власти со стороны громадных масс крестьянского населения, освобожденных его держав

ным словом от крепостной зависимости. Вот тут — то именно, при рассмотрении эманципации, как средства к укреплению самодержавия, и трудно становится найти правду.

Крестьянство, как бы оно по своему существу, ни было консервативно, есть все — таки стихийная сила; освобожденное самодержавной властью от векового гнета, оно, несомненно, получает тягу к освободителю и потому может служить ему опорою; но прочно опираться на одно стихийное начало невозможно. Нелепое представление о каком — то мужицком царе, пущенное в ход, если не ошибаюсь, нашими славянофильскими фантазерами и слышанное мною не раз в начале 1860–х годов, конечно, не могло осуществиться в XIX столетии. Чтобы управлять мужицким государством, не расшатав его в основании и не предоставляя его исторических миссий и задач на произвол стихийных сил народа, самодержавию понадобились бы также другие интеллигентные силы, а где взять их, если между царем и стихийным крестьянством не будет другого сословия, среднего? Его то у нас и недоставало при освобождении крестьян. Надо было, как мне кажется, организовать его.

На нашу беду с 1848 года ненависть французских демагогов к буржуазии вошла и у нас в моду между культурною молодежью; но так как у нас французских буржуа налицо не оказалось, то эта ненависть перешла на кулаков, оставшихся от погрома землевладельцев, и, вообще, зажиточных людей, тем более что большинство нашей культурной и школьной молодежи принадлежит к пролетариату.

Когда на Западе монархическая власть переставала опираться на дворянство и оно после разных реформ и революций переставало играть первенствующую роль, то на смену его являлся уже готовый класс — третье сословие, интеллигентное и деятельное, и если монархизм почему — либо не мог опереться на него, то он слабел и терял из рук власть.

Наше чиновничество, наш ученый и учебный пролетариат, духовенство, мещанство и купечество, все порознь, без всякой солидарности, не имели никаких задатков для управления освобожденною от крепостного гнета страною. До того она управлялась, как сказать, механически; одно колесо, более сильное, ворочало и другое поменьше и послабее; главную роль играли администрация и сословные привилегии, а на случай всегда у них под рукою была военная сила.

Итак, главные опоры самодержавия до уничтожения крепостного права были: администрация, бюрократия, военная сила и привилегированное сословие; а когда понадобилось переместить центр тяжести отнятием и уменьшением прерогатив привилегированного сословия, то опорами остались только бюрократия с администрациею и военная сила. Хотя стихийное крестьянство и может быть в самодержавном государстве организовано и управляемо до известной степени, но тогда пришлось бы уже совсем сойти с пути государственного и общечеловеческого прогресса, а эманципация крестьян в XIX веке не могла не быть прогрессом.

Сверх этого новые западные учения, демократизм и тому подобные стремления нового времени, при прогрессивном почине в известной

степени сверху, не могли не проникнуть и в эти две оставшиеся опоры власти. Мало того: правительство само обратилось к демагогии. Прежде всего она понадобилась администрации. Новое переустройство крестьянства после эманципации и польского восстания в западных губерниях потребовало много новых, свежих сил, достаточно интеллигентных для ведения такого сложного дела. И значительный контингент таких сил доставила, именно, наша доморощенная под гнетом 1840–х годов демагогия разных оттенков. Места посредников, чиновников в новой администрации по крестьянским делам, особливо в западных губерниях после запрещения принимать на службу лиц польского происхождения, потом следователей, мировых судей, чиновников при губернаторах и т. п. были отданы людям, прибывшим частью изнутри России, а частью и туземцам, систематически вооруженным против большого землевладения, неравенства состояния и т. п.

Один, например, из таких председателей съезда мировых посредников на самом съезде весьма наивно и во всеуслышание объявил мне, что право наследственное есть весьма сомнительное право, что земля не есть и не может быть настоящею собственностью, что люди земли и воли необходимы для правительства в Западном крае и т. п.

Кто жил в Западном крае в 60–х годах, тот может порассказать многое о проделках этих деятелей. В Браиловском имении мировой посредник вышел на мост и, показав толпе крестьян помещичью усадьбу, крикнул: «Это все ваше, все должно отойти к вам!» Другой посредник в моем имении, в бытность мою за границею, по свидетельству самих крестьян, предлагал им жаловаться на выкупной, уже за два года утвержденный, акт и помогал им писать в жалобе небывалые вещи. Другой же посредник предлагал мне уладить все это дело, заплатив землемеру мирового съезда за новый план крестьянского надела; и этот самый господин потом, подгуляв за обедом у председателя, заявлял во всеуслышание, что лучшее средство — перерезать всех панов. О таком пассаже нельзя уже было не донести по начальству, и этого посредника прогнали из Винницы, но потом где — то опять дали другое место.

Один из ярых защитников крестьянских интересов, между посредниками, сделался таким демофилом, собрав за год до эманципации с крепостных своей жены (в Херсонской губернии) за один личный выкуп по 150 руб[лей] с души, убедил их приписаться в мещане или наняться в кабалу у купцов и попов; таким образом этот рьяный демагог, получив с своих обезземеленных крестьян (до 100 душ) тысяч 15, продал потом тысячи две десятин пустопорожней земли и переехал в Юго — Западный край благодетельствовать крестьянам на чужой счет.

Были, наконец, между господами посредниками этого края и отъявленные мазурики и даже один уголовный преступник. И то сказать: кто бы из уважающих себя личностей решился подчинять себя полнейшему произволу главного начальника края; сегодня тут, а завтра по шапке и долой. Один из смененных так, par l'ordre de moufri1, — председатель

По приказу муфтия (франц.).

мирового съезда (некто Михайлов) писал ко мне перед отъездом из Винницы, прося моего ходатайства у генерал — губернатора: «Я занял 25 рублей на выезд, а меня оклеветали во взяточничестве. Я отнял у помещиков Винницкого уезда с лишком 15000 десятин в пользу крестьян, и все еще не угодил красным, заседающим в Киеве».

Не помню, этот ли самый или другой демократ, однажды на мое замечание о том, что крестьяне, как соседи помещиков, все — таки предпочтут лучше иметь дело с нами, чем с чиновниками, также весьма наивно объявил мне: «В таком случае для правительства полезнее было бы отдать помещичьи земли нам, а помещиков сделать чиновниками». Это почти так и случилось в западной окраине; имения конфисковывались, помещики административно высылались, а чиновники и начальники края наделялись.

Когда эманципация крестьян повлекла за собою учреждение земств и новых судов, то правительство обратилось, за неимением надежного старого, к новому поколению, и также не могло быть разборчивым; поэтому и в земскую, и в судебные области не могли не проникнуть современные демагогические стремления, хотя проявления их и не могли быть так бесшабашны и грубы, как в мировых учреждениях западных окраин после польского мятежа.

Между тем самодержавная власть не могла же в новых учреждениях создать себе оппозицию, потому она и старалась, сколько можно, ограничить их действия своею администрациею.

И вот являются, с одной стороны, соответствующие современным требованиям преобразования государственной машины, потребовавшие, в свою очередь, и введения в действие новых понятий, новых мировоззрений и новых сил, а с другой стороны, понадобились прежние, задерживающие новый механизм, приборы.

Но и в этот старинный регулятор нашей государственной машины, в администрацию, веяния времени внесли — таки новые элементы, а с тем вместе и недовольство, притворство и ненормальное положение.

Всякому здравомыслящему ясно, что в государстве, выступившем на новый путь, неустроенная смесь новых учреждений с старыми, отжившими — самое вредное и опасное дело. Всякий здравомыслящий видит, конечно, и чрезвычайную трудность регулировать тотчас и точно отношения нового к старому по мере каждого нововведения. Зная это, надо готовиться на встречу с препятствиями и, встретив их, не терять головы, не выходить из себя, не увлекаться в выборе средств для борьбы с препятствиями. Без сомнения, каждый русский, любящий свое отечество, не пожелает ослабления государственной мощи и власти; это было бы равносильно желанию видеть Россию распавшуюся на части; но все средства для усиления этой власти всегда двусмысленны; энергетические на вид, на деле могут произвести эффект, противоположный ожидаемому.

Я полагаю, что главное средство для усиления власти состоит в том, чтобы не сходить ни разу в сторону с предначертанного однажды пути; другими словами, знать хорошо и верно, чего хочешь. И хочется, и колется — это беда для власти.

4 марта.

Третьего дня, второго марта, я взял перо под наплывом разных чувств и мыслей, стараясь уяснить себе, почему случилось, — а я отвергаю случай, — что один из наших лучших государей погиб преждевременно от насильственной смерти. Я старался припомнить себе из прожитого теперь 25–летия все, что казалось мне имеющим хотя бы и отдаленную связь с катастрофою. Но, припоминая, я не мог не привести себе на намять и предшествовавшего царствованию Александра II — го 25–летия, и что же? Я прихожу невольно к убеждению, что весьма существенная, хотя и отдаленная, причина пагубной катастрофы скрывается в режиме николаевских времен, когда все было шито и крыто.

Эта ненормальная склонность в [нашей] интеллигентной молодежи к насильственным мерам идет оттуда. Вовсе не занимавшись политикою в 1840–х годах, я удивлялся и не понимал ясно мотивов той затаенной странной злобы, которую встречал нередко в откровенных беседах и у молодых людей; помню, что и тогда еще мне случалось слышать шипучие речи о готовности собеседников всадить нож или пулю всякому угнетателю и тирану, нарушающему человеческое достоинство. Я полагал тогда, что это юношеские вспышки, подобные тем, которых я наслышался в 10–м нумере, в 1820–х годах; но тон был уже иной и, очевидно, гнет ощущался сильнее и отчетливее.

К концу 1840–х годов прибавилось к этому еще и новое, небывалое стремление интеллигентной молодежи к сближению с меньшею бра — тиею, проявившееся потом в деле Петрашевского.

При вступлении на престол Александра II — го, я, сделавшись попечителем, уже ясно замечал развитие и рост этих стремлений по мере того, как вопрос об эманципации приближался к своему окончанию.

Но кто в то время не увлекался и не волновался? По почину правительства даже и равнодушнейшие чиновные консерваторы считали обязанностью хоть немного да увлечься. Учащаяся молодежь рвалась к сближению с освобождаемым народом, а тут еще речь зашла и об эман — ципации поляков.

И вот мне живо представляется арена (со всеми аксессуарами) тайной и явной борьбы, возникшей между новыми, вызванными эманци — пациею на свет, стремлениями и государственною властью, то, по необходимости, поощряющей, то подавляющей вызванные ею на свет стремления.

Арена эта — освобожденное от крепостного права, но еще не свободное крестьянство. На ней борются, с одной стороны, самодержавная власть, по своему естественному праву стремящаяся укрепить и усилить себя освобожденною ею стихийною силою; с другой же стороны — новое, еще недозревшее поколение, с новыми, пришлыми и занесенными стремлениями, ищет в этой же самой стихийной силе почвы и материала для осуществления своих стремлений. Борьба неравная.

Власть располагает администрациею и новыми земскими и судебными учреждениями. Но и администрация, и учреждения оказываются уже не прежними безответно — повинующимися силами; они или ослабели, или прониклись сами новыми несподручными элементами.

У власти есть еще и обаяние, и военная сила, но первое сильно при довольстве; ко второй всякая государственная власть прибегает только в крайнем случае, когда надо нанести разом решительный удар, coup d'etat1; в хронической внутренней неурядице оно — опасное средство. Но, с другой стороны, вся сила — в увлечении, настоящем или напускном и вынужденном.

Можно вообразить себе, какую тревогу в свете причинили бы выпущенные из всех домов умалишенные, если б сумасшествие было у всех одно и то же и делало всех этих мономанов солидарными при осуществлении общей им idee fixe!

Можно ли бы было поручиться, что солидарные мономаны не достигнут, наконец, своей фантастической цели или заразят своими галлюцинациями и здоровых? Примеров было немало в истории. Мы все живем под влиянием психических поветрий, охватывающих целые общества и уклоняющих их далеко от прямого пути.

Немало способствует силе этой стороны и то, что она принуждена действовать подземно, подпольно, из — за угла и втихомолку. Никакая государственная власть одна, сама по себе, без содействия всех и каждого, не справится с подпольною крамолою, как скоро она успела хотя несколько организоваться. Дворцовая камарилья разве не такая же крамола, справься с нею, попробуй, административными и законными мерами. Итак, самодержавная государственная власть стремится по праву удержать за собою стихийную силу, и освобожденную ею для своей опоры и мощи на будущее время, а новое поколение пролетариев, авантюристов, недовольных, софтов2 стремится из увлечения, ненависти к государственной власти, корыстных целей, гоньбы за эффектом и т. п. привлечь к себе эту же самую стихию, усматривая и чуя найти в ней мощное средство, чтобы не допускать до усилия государственную власть; поставить все вверх дном и переделать весь свет по — своему, на свой лад.

На помощь скрытой крамоле является общее недовольство, отчасти ею же самой возбужденное.

Прежде всего, недовольство учащейся молодежи. С самого начала не сумели у нас успокоить возбужденную молодежь. Тогда как она в начале царствования [Александра II] была вообще не худо настроена, но постоянно подстрекаема извне пропагандою эмигрантов, наших и польских, правительство медлило с университетскою реформою.

Прежнее николаевское начальство университетов было сменено, а устав и весь студенческий и профессорский быт оставались долго прежние, потом пошли колебания и частые смены университетского начальства.

Государственный переворот (франц.).

Софт (англ. soft) — неустойчивый, шаткий, непостоянный.

Власть генерал — губернаторов над университетами оставалась та же. Пакостила тем, что подвергала студентов двум полициям — общей и университетской. А генерал — губернаторы не находили ничего лучшего административной высылки для успокоения взволнованных умов молодежи. Попечители и ректоры придумали проповедовать нестройной студенческой толпе, вызывая ее этим на насмешки и грубое обращение.

Университетская полиция продолжала разыгрывать прежнюю роль шпиона, потеряв прежнее значение и силу. В число наказаний было включено закрытие университетов. Изгнанные студенты массами отправлялись в заграничные университеты и там, озлобленные, подчинялись еще более влиянию пропагандистов коммунизма, революций и насилия.

Я видел и слышал эту несчастную молодежь, боготворившую Герцена и Бакунина за неимением к почитанию ничего лучшего.

Надо было поговорить тогда с каждым из этих невольных изгнанников, чтобы составить себе понятие о той массе горечи и злобы, которая успела накопиться в сердцах несчастных юношей.

Один из них, например, теперь уже важный чиновник, засаженный после университетской демонстрации, со многими другими студентами, в крепость, рассказывал мне потом (в Гейдельберге) о своих страданиях с таким волнением, что голос его дрожал, глаза сверкали и пальцы судорожно сгибались; он, сидя в крепости, занемог тифом, и правительство, несмотря ни на какие просьбы и заступничество его родных и знакомых, не дозволило его перевести в клинику.

Когда наступила реакция после каракозовского покушения, то министерство народного просвещения занялось исключительно травлею молодежи. Стали придумывать всевозможные средства к затруднению входа в университет. Эта несчастная мысль преследует еще до сих пор наших государственных людей; я слышал ее еще в 1860–х годах.

Правительство, видя, с одной стороны, сильный прилив молодежи к университетам, а с другой, встревоженное разными демонстрациями студентов, пришло к убеждению, что надо притворить покрепче двери в университеты, впускать только отборных избранников, а остальных охотников предоставить на волю судеб; куда, в самом деле, им деться? Другие учебные учреждения их не вместят, а если и вместят всех, то почему бы эти заведения были надежнее университетов?

Когда земледельческий, технологический и другие институты стали наполняться, то и в них, конечно, явилось такое же настроение молодежи, как и в университетах. Пора бы, казалось, понять, что дело не в заведении, а в самой молодежи, теперь уже традиционно, из поколения в поколение, подстрекаемой хроническим недовольством и внешнею пропагандою к смутам и беспорядкам, вызывающим строгие меры, которые, в свою очередь, еще более усиливают недовольство, ропот, ненависть, злорадство и жажду мщения.

Но не только университеты, и самые гимназии подверглись таким преобразованиям, которые не могли не возбудить недовольство и ропот не только между учениками, но и между родителями учеников и самими учителями.

Общее недовольство возрастало по мере того, как все более и более убеждались, что все учебные преобразования, по — видимому, клонившиеся к развитию серьезно — научного образования, скрывали в себе заднюю мысль о сокращении границ этого образования и введении наименее вредного для России, в политическом отношении, направления науки.

Вместе с учебными репрессалиями, после усмирения польского мятежа и каракозовского покушения, понадобилось и усиление административной власти; началось так называемое обрусение западных губерний, уничтожение сепаратизма в Прибалтийском крае, в Малороссии и даже на Кавказе. Администрацией пускались в ход и те новые учреждения, которые с самого их начала назначались именно для противодействия невыгодам и злоупотреблениям административной системы управления; поэтому, весь Западный край, отданный вполне в руки администрации, и самой деспотической, и лишен был до самого последнего времени и земских и судебных учреждений. Административные, иногда до крайности произвольные ссылки, особливо из столичных и больших городов, приняли такие размеры, что начали стеснять провинциальных губернаторов.

Один из весьма почтенных начальников менее отдаленной губернии рассказывал мне, как его затрудняли треповские высылки из Петербурга. Приедет молодой человек и является к губернатору: «Я — такой то», далее: «Нечем жить: со мною ничего нет, не знаю, что делать, голоден» и т. п. «У меня для вас нет никаких сумм», — отвечает губернатор. — «Куда же я денусь? Посадите хоть в полицию». — «Ну, оставайтесь пока в гостинице и живите на мелок, а там увидим». До какой степени, наконец, надоели эти треповские распоряжения столичным жителям, показало известное дело Веры Засулич.

Духовенству, в свою очередь, также не посчастливилось от преобразований. По — видимому, новый обер — прокурор Святейшего Синода с 1866 г.1 весьма старался о коренной реформе быта всего нашего духовенства; но на деле эта реформа отозвалась всего более опять — таки недовольством наших софтов.

Семинаристам запретили вход в университет, намереваясь этим привлечь их в духовную академию. Ничего не бывало; вышло противное; радикального улучшения нравственно — культурного и материального быта духовенства, благодаря всем преобразованиям прокурора, не последовало, а подпольная крамола в это время приобрела, верно, не мало деятельных членов из семинаристов. Самые крестьяне, из всех сословий наиболее облагодетельствованные великою реформою, не оказались довольными и счастливыми в такой мере, как этого следовало бы ожидать. Даже в Юго — Западном крае, где А.П.Безак и мировые посредники употребляли все, как законом дозволенные, так и нравственно недозволенные меры для оттягания земель и угодий от помещиков, не только польских, но и русских, в пользу крестьян, даже и в этом, говорю, крае, крестьянин нет, нет, да и скажет: «Ныне гирше, чем прежде».

Д.А.Толстой.

Крестьянину, понятно, главное, как можно менее платить в казну; а тут плати не только в казну, да еще волостному старосте, писарю, на духовенство, на мировые учреждения, на рекрутов. Как же не послушать благодетелей в кабаках, толкующих, что царь скоро даст всю землю крестьянам, а помещиков посадит на жалованье или просто прогонит и велит бить? Чигиринское крестьянское дело1 доказывает, до какой дерзости могли дойти действия крамольников и как легко поддаются крестьяне Юго — Западного края искушениям.

А недовольство, легковерие, податливость и невежество крестьян всего более на руку той части культурной молодежи, которая ищет, во что бы то ни стало, сближения с меньшею братией.

Да, это веяние времени замечательно и, по моему мнению, заслуживает самого серьезного внимания, и не одной администрации, а истинно государственных людей.

Причину этого курьезного стремления, кроме интернациональной, социалистической пропаганды, я нахожу, главное, в том, что у нас нет настоящего среднего сословия, европейского культурного tiers — etat2. Наше facsimile3 среднего сословия — трень — брень: кое — какое чиновничество, кое — какое купечество, кое — какое духовенство, все частичное; есть особи среднего сословия, но самого сословия нема! И вот культурная наша молодежь, которая при вступлении России, после эманципации, на торную дорогу европейского прогресса (другого мы в XIX веке не знаем) должна бы представлять самый надежный контингент к образованию настоящего интеллигентного среднего сословия, за неимением кадров этого сословия поворотила в сторону и ищет соединить свои будущие интересы с будущими же крестьянскими.

Для привлечения сбитой с толку молодежи на прямой, надежный, нехимерический путь прогресса недостает двух средств: во — первых, как сказано, нет организованных кадров, а во — вторых, что не менее важно, нет и никаких приманок — гарантий со стороны правительства для привлечения молодежи, хотя в какие ни на есть кадры этого сословия. А для этого, по — моему, не надо бы было слишком затруднять вход в высшие и средние учебные заведения и делать и жизнь, и ученье в них тягостными.

Надо надеяться, что с каждым годом будет увеличиваться контингент культурного среднего сословия, если само правительство обратит наибольшее внимание на развитие и организацию этого необходимого класса общества.

А развитие его требует прежде всего льгот самоуправления и значительных обеспечений самостоятельности, что, в свою очередь, при существующем еще значении и силе административной власти немыслимо.

1 Чигиринское дело состояло в том, что летом 1877 г. в Чигиринском уезде Киевской губернии, был раскрыт обширный заговор, имевший целью восстание крестьян чуть ли не всего уезда. Организатором заговора явился революционер Яков Стефанович, который выдал себя за посланца от царя и представил крестьянам великолепно отпечатанную высочайшую грамоту (конечно поддельную).

2 Третьего сословия (франц.).

3 Воспроизведение (лат.).

Наконец, война, которая, казалось бы, могла содействовать к успокоению крамолы, сблизив все сословия; но, именно, тотчас же после окончания последней войны и начали следовать одно за другим crescendo, преступные действия крамолы, поражавшие всех неслыханною дотоле дерзостью предприятий.

Мне кажется, и это объясняется тем, что крамольники рассчитывали на возросшее после войны 1877–1878 годов недовольство в различных классах общества, вследствие упадка курса, неудачного мира, появления чумной заразы, злоупотреблений интендантства и т. п.

Как могла бы шайка злоумышленников причинить столько зла сильному государству, если бы все классы, все сословия были довольны, насколько вообще возможно общественное довольство? Все волновалось только после каждой попытки к преступлению, как будто из одного любопытства, а потом смотрело на происходящее только с боязнью за себя, чтобы как — нибудь не быть вовлеченным в ответственность, или же сетовало, и не без причины, на стеснительные административные меры, аресты, обыски, ссылки и проч. И это недовольство было, очевидно, на руку крамольникам; общество, предоставленное чуть не самовластной администрации, наконец, не знало уже, кого ему более ненавидеть за произвол и насилие: крамолу или администрацию? А крамоле это было как нельзя более на руку.

И вот, дошло до того, что гнусная и нравственно — ненавистная честному обществу крамола оказывалась нравственно же связанною с ним сетью неуловимых впечатлений.

Дело в том, что крамола, как видно из разных судебных расследований есть только последнее слово социальной утопии. А утопия эта имеет столько разных оттенков, что умереннейший из утопистов составляет незаметный переход к простым прогрессистам. С другой стороны и степень недовольства в обществе не могла быть одна и та же. Злоба и ненависть семьи, лишившейся брата, сестры, сына, дочери по распоряжению администрации, отославших их в отдаленные провинции или засадившей в тюрьму, — злоба, говорю, и ненависть той семьи к администрации могла быть так же сильна, как и затаенная злоба утописта — крамольника. Это и есть нравственная связь. Общая злоба и ненависть, хотя бы и от разных причин.

Какой же внутренний смысл ужасного цареубийства 1–го марта?

Или, может быть, оно не имеет никакого смысла и есть просто зверский поступок злодея, рукою которого управляла личная скотская злоба, фанатизм, корысть, безумие? Нет, это злодейство, и как случайное осуществление нескольких покушений на жизнь царя, имеет внутреннее глубокое значение.

Ненависть шайки, основывавшаяся также на недовольстве известной части молодежи, раздутая до ярости ложными утопиями, пропагандою коммунаров и коммунистов, корыстью и т. п., была едва ли личная.

Александр II, как человек, был такою личностью, которую нельзя было ненавидеть; то была скорее ненависть к государству, а следовательно и к его главе. Посягая на жизнь царя, и самые ограниченные из кра

мольников, верно знали, что они убивают не самодержавие, а только одного из лучших его представителей. Но они рассчитывали, что, возбуждая своими преступлениями смуты, беспорядки и недовольство в обществе, они все — таки содействуют к расстройству и потрясению ненавидимого ими государственного строя, вообще, всякого.

Государство — это разбойник, по их учению; в замену государства придумалось даже, за неимением ничего лучшего, казачество.

Настолько, впрочем, эта ненависть могла быть и личною, что Освободитель не так освободил, как им хотелось, и как будто не исполнил обещанного, то есть того, что им хотелось, что они сами обещали себе.

Мстили, может быть, лично и за возраставшую по мере преступлений строгость кар. Крамольники (по крайней мере, их вожаки), надо полагать, рассчитывали все более, и не без основания, на недовольство, хотя и знали, что оно никогда не было личным против особы царя. Они питали и раздували всеми силами это недовольство, находили себе, верно, не без злорадства, немалую подмогу в произволе и промахах администрации.

Итак, вдумываясь в прожитое прошедшее, я нахожу, что спертый донельзя, в течение многих лет, и выпущенный в последнее 25–летие на свободу дух нашего времени проявил себя у нас тотчас же борьбою с властью. Дух времени, выпущенный на волю, оказался у нас, как и следовало ожидать, похожим на степную, табунную лошадь, спущенную с аркана. Но, разумеется, в XIX столетии дух времени ни в какой стране не может быть вполне оригинальным и национальным; международная психическая связь культурного общества сделала то, что, несмотря на гнет сороковых годов, социальные утопии проникали с Запада и к нам в виде контрабанды, а самые несбыточные из них, провозглашающие ломку всего государственного строя, сделались предметом культа для незрелых умов. Обилие стихийных сил, животных и хищнических инстинктов в нашей стране придавало этому культу с самого начала немалое значение.

И действительно, борьба, хотя и неравная и не всегда явная, но злокачественная и упорная, повелась именно на почве, подверженной наиболее влиянию стихийных сил и животных инстинктов.

Эманципация крестьян служила как бы лозунгом для утопистов и к ним, конечно, не замедлили присоединиться, с целью и бесцельно, и увлеченные величием события, желавшие истинно добра, и злонамеренные корыстолюбцы, и многие недовольные правительством.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.