Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 17 страница



Правда, общественная жизнь того времени не была еще, как теперь, взбаламученным морем. О меньшей братии не было еще толков. Культурный слой заботился только о себе и смотрел вверх, а не вниз. Буржуазия еще стояла на пьедестале. Но разве все это не было для нас гораздо натуральнее и проще? Тогда, как и теперь, всем известно было, что в сущности, что бы там ни говорилось, всякий заботится исключительно о себе; но тогда люди были, должно быть, откровеннее и, заботясь о себе, не толковали о меньшей братии и не поступали так, как будто бы из кожи лезут для других. Всесветное горе, Weltschmerz, не волновало еще умы людей и не было модным занятием тех, кому нечего было делать. Правда, и тогда знали, что во времена оны Сын Человеческий скорбел этим горем не для Себя; но знали также, что то был Единый, Непогрешимый, Безгрешный, имевший власть отпускать и грехи других; а потому, считая самоотвержение и бескорыстное служение общему благу не делом во грехе рожденных сынов человеческих, подозрительно смотрели на вожаков и агентов вспомоществования всесветному горю.

Конечно, молодежь, как самый чувствительный к веяниям времени барометр, всегда обнаруживает заметнее признаки небывалых стремлений; так, немудрено, что современная молодежь при появлении на свет новых социальных учений тотчас же изъявила готовность донкихотствовать и окунаться в взбаламученное море.

Я убежден, однако же, что, не тяготей над нашими студентами с 1826 года, целых 30 лет, систематический гнет попечительств, инспекторов и т. п., молодежь встретила бы веяния нового времени совсем иным образом. Несмотря на мою незрелость, неопытность и детски наивное равнодушие к общественным делам, я все — таки тотчас же почувствовал начинавшийся с 1825 года гнет в университете.

Гнет этот, как известно, усиливался crescendo2 и даже до сегодня, с некоторыми перемежками, следовательно, не 30, как я сейчас сказал, позабыв, что делалось в последние 20 лет, а целых 50 лет. Довольно времени, чтобы, исковеркав lege artis3 молодую натуру и ожесточив нравы, перепортить и погубить многие сотни и тысячи душ.

Вот куда зашел я из 10–го нумера и забыл, что хотел еще говорить о московских извозчиках, возивших меня почти ежедневно с Неглинной (университет, по понятиям тогдашних извозчиков, находился на Не–1 Педель (нем. Pedell) — младший служитель при высших учебных заведениях в России, следивший за поведением студентов.

2 Нарастая (ит.).

3 По всем правилам искусства (лат.).

глинной) к Троице в Сыромятники. Species1 моих возниц именовали волочками, и я имел удовольствие, в течение целого года, по вечерам ездить из университета домой на волочках.

Этот, теперь не существующий, род возниц перетаскивал человеческие телеса на дровнях. Незатейливый экипаж волочка действительно был не что иное, как небольшие дровни, покрытые каким — то подобием подушки; садились на эти дровни сбоку; ноги оставались свешенными на землю, и если были очень длинны, то едва не волочились по земле; когда было грязно, то предлагались для прикрытия колен и голеней дерюга или мешок, нисколько, впрочем, не оправдывавшие возлагавшихся на них надежд.

Как бы современному прогрессу ни казались ненормальными извозчичьи московские волочки 1825 года, но они вполне гармонировали с тогдашним состоянием столичных переулков и моего кармана. За 10 и за 5 копеек, смотря по тому, где я садился на волочки, они везли меня целых 8 верст в темные, осенние вечера по непроходимой грязи различных переулков и закоулков, путешествие пешком по которым было сопряжено с опасностию для жизни, и я это испытал несколько раз, когда мне приходилось отправляться по инфантерии.

Раз, в безлунный, темный, осенний вечер, я, не желая передать извозчику более пятачка, загряз по щиколотки в каком — то глухом закоулке и был атакован собаками; перепугавшись не на шутку, я кричал во все горло, отбивался бросанием грязи и, наконец, кое — как выкарабкался из нее весь испачканный и с потерею калош.

Извозчики и учащаяся молодежь — это два самых верных барометра культурного общества: по ним узнается очень скоро и настроение, и степень культуры общества. Иначе и не могло быть. Чем деятельнее обмен веществ, тем живее и совершеннее организм. Чем деятельнее обмен идей, а с ними и умственных и материальных произведений, тем культурнее и совершеннее общество. А кто, как не школа и молодежь, укажет нам прямо и верно умственную жизнь общества, его стремления, силу и скорость обмена господствующих в нем идей? Кто, как не извозчики и главный их raison d'etre — пути сообщения, покажет нам силу и скорость обмена в материальном быте общества?

Прошло менее года, судя по расчету времени, и гораздо более, судя по одним воспоминаниям, с тех пор, как я вступил в Московский университет, и страшное горе — злосчастие разразилось над нашею семьею.

Уже года два тянулась история с покражею казенных денег комиссионером Ивановым; дом и имение были уже описаны в казну, были и частные долги; но отец умел вести дела, был поверенным по разным делам и, между прочим, и по имению генерала Николая Мартыновича Сипягина, женатого на богатой Всеволожской.

Вид, разновидность (лат.).

В течение этого времени, помню, толковали много у нас о приезде в Москву для ревизии комиссариата какого — то грозного Аббакумова; называли его аракчеевцем. Он упек многих под суд; отец, однако же, избежал суда и вышел попросту в отставку; мы продолжали жить почти что по — прежнему, как в былые счастливые дни. Я помню еще, как отец, вышед в отставку, в первый раз надел темно — коричневый, с темными пуговицами, фрак и сапоги с кисточками; помню, кажется мне, и то, что он стал как — то задумчивее, неподвижнее; прежде мы только по вечерам его видали дома; теперь мы заставали его нередко посреди дня спящим на диване; он чаще стал жаловаться на головные боли, и характер его, должно быть, изменился; вспыльчивый и горячий по природе, отец сделался равнодушным. Как теперь вижу, он сидит и бреется; входит низенькая, толстая фигура банщика и торговца дровами и начинает тянуть предлинную канитель об уплате денег за купленные у него дрова и, заметив, наконец, равнодушие отца к его доводам, говорит: «Нет, я уже теперь вижу, придется идти мне не к Ивану Ивановичу (моему отцу), а к Александру Алексеевичу» (т. е. к московскому обер — полицеймейсте — ру Шульгину с жалобою на должника). На всю тираду банщика отец не отвечает ни полслова; я стою и слушаю, и, верно, слушал очень внимательно, если до сих пор помню.

В половине апреля отец приходит из бани и выпивает стакан квасу. Ночью в доме тревога. Захватило дух; посылают за лекарем, пускают кровь, затем следует облегчение; отец чрез несколько дней встает с постели, прохаживается по саду, но не выздоравливает; лекарь из воспитательного дома Кашкадалов призывает на консилиум все того же Ефр[ема] Осип[овича] Мухина, нашего старого знакомого и добродея.

Вспоминаю два рассуждения по поводу этого консилиума. Оканчивавшие курс из 10–го нумера, услыхав от меня, что Ефрем Осипович прописал отцу magnesia sulfurica в растворе, решили с самоувереннос — тию, что они сделали бы то же самое, что и Мухин; а мой почтенный подлекарь Григ[орий] Мих[айлович] Березкин, с нависшими бровями, полузакрытыми глазами, хриплым голосом, скороговоркою и отрывисто, как — то под нос себе, бормотал: «Тут бы, эдак, надо бы amara, amara, roborantia бы, эдак». И я, вспоминая бледно — желтоватый, бескровный облик в последний раз в жизни виденного отца, невольно думаю: старик Березкин прав был…

Настал день 1 мая, гулянье в Сокольниках, день превосходный, солнечный, теплый; мы вздумали вывезти отца за город на несколько часов; условились, чтобы я воротился из университета к часу, и мне помнится, как будто отец, встав поутру в этот день, говорил нам, что во сне кто — то ему сказал очень внятно: «Слышал ли, что Иван Иванович Пирогов умер». Не берусь решить, наверное, слышал ли я это из уст самого отца, как мне кажется, или узнал после из рассказов от домашних.

Радостно я уходил в университет в надежде, возвратившись, тотчас же поехать с отцом за город; грустно было мое возвращение, — и теперь, 56 лет спустя, сердце ноет, когда привожу на память, что я увидел, возвратившись домой.

Что — то зловещее чуялось мне, когда я приближался к дому. У ворот стояло несколько человек и ворота были отперты; слышался шум и беготня. Меня забыли или не могли предупредить. Чуя что — то недоброе, я пробежал чрез двор в сени и переднюю, и лишь только отворил дверь в большую комнату (залу), мне представился стол, а на столе — темно — багровое, раздутое лицо отца, окаймленное воротником мундира; у меня закружилась голова, сердце сжалось, ноги подкосились, и я упал на руки к подбежавшим ко мне сестрам.

Одна из них рассказала потом мне, что не более как за час до моего прихода она подала отцу ложку с лекарством; он сидел на стуле, и лишь только поднес ложку ко рту, как побагровел, захрипел и повалился со стула. Apoplexie foudroyante1.

Остановлюсь на наследственных характерных чертах нашей семьи. Современный вопрос о влиянии наследственности на организм только тогда решится удовлетворительно, когда соберется достаточный и надежный материал из описаний наследственной характеристики огромного числа семей и особей.

В нашем семействе весьма резко выразились два различных типа; одна часть мужского и женского поколения (братья и сестры) была почти черноволосая, долголицая, с продолговатыми носами, темно — карими глазами, густыми волосами на голове и теле; другая половина, напротив, была круглолица, с черепом более широким, чем высоким, сплюснутым широким носом, несколько выдавшимися скулами, светлыми и голубыми глазами, светло — русыми и жидкими волосами на голове; мужское поколение этого типа плешиво, — плешь начинается со лба, а не с макушки головы, но борода окладистая и густая.

Из шести оставшихся на моей памяти членов нашей семьи (трех братьев и трех сестер) только двое принадлежали к первому типу долго — лицых (брат и сестра), тогда как наш отец, мать и четверо нас остальных детей (двое братьев и две сестры) были представителями второго типа.

Деда и бабушку мою я не помню, но, судя по рассказам, дед принадлежал также к этому разряду, хотя и был на старости совершенно плешив; находили некоторое сходство между ним и старшим моим братом, Петром.

Рассказывали, что дед Иван Михеевич был высокий, плотный мужчина и жил более ста лет; уверяли даже, что пред смертью у него начали прорезываться новые зубы!?? Он служил прежде в армии и помнил еще многое из времен Петра Первого, потом поселился в Москве, завел какую — то, для того времени новую, пивоварню, женился и был строгим мужем; бабушка в последние годы жизни помешалась, капризничала, бранилась и дралась с мужем.

Помешательство перешло по наследству и на старшую сестру мою, как рассказывали, очень похожую лицом на бабушку. Я наблюдал эту болезнь сестры с самого начала ее развития, с 1841 г., а смерть постигла сестру в 1869 году.

Апоплексический молниеносный удар (франц.)

Все наше семейство было характера вспыльчивого и горячего; но вспышки никогда не продолжались долго. Эти черты нрава перешли от деда и бабки к отцу, от отца — к нам. Мать моя принадлежала, как сказано уже, ко второму типу, имела характер сходный с отцовским, но отличалась большею сдержанностью; зато и гнев ее не проходил так скоро, как отцовский, а расположение духа не так быстро менялось, как у отца; она была и расчетливее, и бережливее.

Мне кажется, я многое наследовал от нее и с физической, и с нравственной стороны, и, между прочим, — тонкие руки и ноги, худощавость, наклонность к катарам, шум в ушах, религиозное настроение духа, охоту к занятиям и бережливость.

2 марта.

Сегодняшняя потрясающая новость заставляет придать моей хронике снова прежнюю форму дневника. Нельзя не передать бумаге мысли глубоко — взволнованной души. Только что получил от исправника из Винницы приглашение к панихиде по Александру II — му с извещением, что он умер от ран, нанесенных ему 1–го марта двумя взрывчатыми снарядами. Семь раз было покушение на жизнь государя; едва ли в истории найдется другой пример так часто (в течение 15–ти лет) повторявшихся попыток отнять жизнь у государя, доброго в душе и желавшего, без сомнения, добра государству, конечно, по своему личному убеждению. За что же? За что такая злая ненависть и злодейское упорство? Вопрос не легкий и глубокий по его нравственно — историческому значению. Будь я не русский, а чужеземец, я не затруднился бы тотчас же отвечать следующим соображением: Россия долго ждала с освобождением крестьян; ему надо бы было совершиться еще при Николае; он, с своею энергиею, сумел бы произвести давно реформу, если бы он не сбился с толку своим отвращением ко всему, что имело какой — либо вид народной свободы в государстве. Запоздавшая эманципация пришла поэтому в самое неудобное время; с одной стороны — еще не затертые следы кровавой войны, кончившейся постыдным миром, натянутые донельзя пружины административного произвола, заправлявшего всем в государстве, крайняя потребность для существования государства в радикальных экономических реформах; с другой же — брожение умов во всей Европе, под наплывом новых социальных доктрин, угрожающее уже переходом от идеи к действительному осуществлению на опыте, — и все это при неожиданных, быстро следовавших одно за другим и весьма знаменательных политических событиях (освобождение Италии, польское восстание, освобождение невольников и междоусобные войны Америки).

При таких обстоятельствах нельзя мол было ожидать совершенно мирного и правильного, с соблюдением общих интересов (частных и государственных), исхода эманципации. Та сторона и то сословие, интересы которого наиболее нарушались эманципациею, должна была

оставаться недовольной и, не имея никаких законных средств, для выражения своего недовольства, должна затаить его в себе с тем, чтобы при случае заявить его наглядным образом на эмансипаторе. Вероятно, так и объясняли себе американцы первое покушение на жизнь государя Каракозова, сравнивая его с убийцей президента Линкольна. Конечно, нам русским, такое сравнение кажется уродливым. Но, как угодно, все, даже и самые беспристрастные судьи, всегда ищут причину преступлений там, где существуют или могут существовать какие — либо мотивы к совершению преступлений.

Посторонний судья, узнав о часто случавшихся покушениях на жизнь особы государя, непременно задастся вопросом: да в чьих же интересах было убить его? Кому вредила или чье мщение возбуждала эта столь дорогая для целого государства жизнь? И у постороннего судьи ответ не замедлил бы явиться. Повредила эманципация всего более материальным интересам помещиков и дворян, еще более повредила она их политическим сословным правам и преимуществам. И, если, сократив материальные интересы и уничтожив сословные права и обаяние, государство ничего не дало взамен ущерба, то недовольство и злорадство неминуемо должны проявиться у обиженного и приниженного сословия, и чем более пользовалось оно прежде льготами и преимуществами в стране, тем враждебнее, конечно, будет оно настроено и тем злораднее отнесется в глубине души ко всякой неудаче правительства или главе государства.

Такое соображение, по моему мнению, неизбежно для каждого постороннего судьи, смотрящего на нас со стороны. Мы, без сомнения, приведем весьма веские доводы, отстраняющие всякую тень подозрения на сословие, более всех других участвующее в делах правительства и самое близкое к трону.

Мы, конечно, укажем постороннему судье прямо на шайку крамольников, воспользовавшихся снятием гнета и проявляющих свою пагубную деятельность именно с тех пор, когда главою государства была дана большая свобода мысли и слова. Мы приведем неоспоримые факты, укажем на связь наших крамольников с интернационалкою, на значительный контингент евреев, принимающих участие в крамоле, и пр., и пр.

Но все это, я полагаю, не будет, однако, убедительно для чужеземного наблюдателя и оценщика событий в нашем отечестве. И мы, по крайней мере, все беспристрастные из нас, верно, согласимся с ним, что неестественно же, наконец, быть довольным, веселым и т. п. потерпевшему; а что одно влиятельное сословие, очевидно, потерпело при эманципации, этого также мы отвергать не можем. И вот это — то недовольство влиятельного сословия в государстве и не проходит никогда бесследно в его истории; нетрудно найти и в нашей катастрофы и смуты, зависевшие от этой причины.

Приняв же это за историческую аксиому, нужно допустить и возможность такого предположения, что недовольный не может сочувствовать тому, кого он считает главным виновником своего недовольства; в таком случае, если не злорадное, то безразличное отношение к бедствию,

постигающему этого виновника, почти неминуемо. Поэтому крамольники, фактически обличенные в разного рода государственных преступлениях, весьма естественно могли рассчитывать на это недовольство, оно в их глазах есть уже quasi участие, хотя бы их цели и были диаметрально противоположные тем, к которым стремятся недовольные.

Все эти соображения, я полагаю, легко придут на мысль каждому постороннему судье наших дел и во многом нельзя нам не согласиться с ним.

Но мы должны знать еще и многое другое, существенно изменяющее такой взгляд на причины и мотивы нашей современной общественной и государственной неурядицы. Я пишу только для себя, не для света и потому пишу откровенно, как думаю, без всякой задней мысли, а главное, как человек независимый, ничего не ищущий, отживший свой век, но все еще любящий отчизну и желающий ей добра. Я располагал поместить мой взгляд на наши общественные дела в моем дневнике впоследствии; но теперь представился к тому прискорбный случай. Он не дает говорить и думать о чем — нибудь другом. Пожалуй, задохнешься от наплыва взволнованных чувств и мыслей, если не дать им вылиться на бумагу; она, как известно, все терпит, вытерпит и этот напор. Хотя он и временный, и случайный, но наплывшие мысли родились не сейчас.

Погиб от преступной руки самодержавный государь на улице, охраняемый стражею, окруженный толпою народа. Беспристрастная история оценит вполне его заслуги пред Россиею; они были необыкновенные, вековые. И сам цареубийца (если он был не подлый раб и наемник) пред судом своей совести будет оправдываться разве тем только, что государь не делал то, что он сделал для России так, как бы это надо было сделать по мнению единомышленников самого убийцы.

Но венка бессмертия убийство не сорвет с головы Александра II — го. Это должны признать и самые злейшие его враги, если в них осталась хотя одна тень беспристрастия и любви к правде.

Кого же из мыслящих и любящих истину людей не заставит задуматься это упорное подпольное преследование государя, так много сделавшего для своего государства, — и зато в течение 15–ти лет семь раз подвергавшегося покушениям на свою жизнь.

Причина, верно, не одна; как всегда, причину важных событий нужно искать в совпадении различных обстоятельств; они, как рассеянные лучи теплоты, собираются каким — то зажигательным стеклом в фокусе и устремляются на одну предназначенную точку.

Посмотрю с самого начала как мне, незнакомому ни с государственною, ни с закулисною стороною современной жизни, представляется весь ход событий с того, именно, момента, когда новый государь делает первый крупный шаг на пути прогресса.

Но когда речь идет о личном, более или менее субъективном взгляде на дело, то прежде всего нужно уяснить себе, каков глаз, которым смотришь.

Я вот уже смотрю на четвертое царствование. На первое я смотрел детскими глазами и видел только окончание его университетским под

ростком; второе пришлось мне созерцать и юношею и возмужалым человеком, в самом цвете лет; третье застало меня уже отцом подрастающих детей, уже многое испытавшим, но еще готовым на борьбу и новую жизнь; наконец, четвертое я встречаю одряхлевшим, но не отжившим нравственно стариком. Итак, я обращаю мой старческий взгляд назад, на то, что я видел и что мне казалось в самую пору моей умственной зрелости.

Что вызвало эманципацию крестьян в России, как начало начал нашего прогресса, а вместе с тем и всех современных событий? После печальных дней севастопольского погрома весть об эманципации была первою зарею новой эры и вот потрясающее событие 1–го марта 1881 года может считаться финалом 20–летнего спектакля, разыгрывавшегося пред нашими глазами; спектакль, конечно, не одноактный, но надо молиться и надеяться, что финалы других актов будут более во вкусе честных и здравомыслящих сынов России!

Я был в то время попечителем Одесского учебного округа, когда первая весть об эманципации доставлена была туда брюссельскою газетою «Independance Belge». Студенты лицея достали где — то нумер этой газеты, прочли новость и тотчас же несколько из них отправились в гостиницу пить вино за здоровье государя и крестьян. Жандармский генерал Черкесов тотчас же донес о происшествии в Петербург и сообщил мне о случившемся; а я знал это уже прежде от самих студентов и не находил в этом ничего худого; узнав однако же, что Черкесов писал в Петербург, принужден был известить министра Норова о происшедшем с моим оправдательным комментарием. К счастью, генерал — губернатор Строганов посмотрел неожиданно для меня, как — то слегка на происшествие, может быть и потому, что Черкесов, которого он не жаловал, слишком поторопился без него с доносом.

«Одесский вестник» того времени был передан генерал — губернатором через меня лицею. Я поручил редакцию профессорам] Богдановс — кому и Георгиевскому, и, когда в столичных периодических изданиях начали появляться статейки, затрагивавшие крестьянский вопрос, то и редакция «Одесского вестника» издалека коснулась этого горючего материала. Боже мой, поднялась какая тревога!

Несмотря на самые глухие, самые неопределенные намеки о некоторых выгодах улучшения крепостного быта (как называли тогда официально предстоящую эманципацию), полетели на меня в Петербург с разных сторон доносы. Два из них, самые главные, пересланы были потом мне: один из министерства внутренних дел (от Ланского), а другой — из министерства народного просвещения (от Ковалевского). Первый настрочен был на пяти листах губернским предводителем херсонского дворянства (имя этого почтенного деятеля я уже позабыл, да, по правде, оно и не стоило того, чтобы о нем помнить); там я сравнивался, буквально, с Маратом, Прудоном и т. п. Другой донос шел на «Одесский вестник» от самого генерал — губернатора (Строганова), т. е. также на меня, как на председателя цензурного комитета, хотя эта газета не могла, по закону, выходить в свет без предварительной цензуры генерал — губернатора.

В Киеве, куда я перешел попечителем из Одессы, другая история: там польские помещики жаловались на студентов, своих соплеменников, за их сближение с народом, на хохломанов, подстрекающих народ против панов.

Киевский генерал — губернатор Васильчиков сообщил мне, что один богатый польский помещик (Киевской губернии) — отец — донес ему на своих сыновей за их сближение с крестьянами. А в то же время «Колокол» Герцена звонил во всю ивановскую; запрещенный до того, что цензура не пропускала даже его имени, он читался всеми, не исключая и учеников гимназий, нарасхват; как утаить от детей, что занимало так сильно их отцов и старших братьев!!

Еду в Петербург, призванный на съезд попечителей 1860 г.; глазам и ушам не верю, что вижу и слышу. В Твери, где я остановился по делам моего тверского имения, я нашел вечером у предводителя дворянства собрание дворян человек 50 и более, и что там говорилось почти публично, и в каких выражениях проявлялось недовольство, этого я никогда не забуду; и за что же? Это были не крепостники, а прогрессисты, недовольные прогрессом и называвшие его анархиею.

Приезжаю в самый Петербург. Еще хуже: недовольство еще ярче. Тут является ко мне один из соседей по тверскому имению, застает у меня Н.Х.Бунге, назначенного тогда в ректоры киевского университета и участвовавшего в редакционной комиссии. Я не знал, куда деваться, когда помещик напал на члена ненавистной ему комиссии. «Вы хотите крови! — восклицал он, — она польется реками!» и т. п.

Но это был, по крайней мере, крепостник и потому недовольный ex officio1. Вечером в тот же день приходит ко мне доктор Шульц, имевший вход в банкирские дома, знакомый коротко со многими художниками, вообще, человек довольно сметливый. «Ну, — говорит он мне, — все уверены, что в России должна быть революция; при этом государе, опытные люди полагают, она еще не вспыхнет, но после него непременно». — «Полноте, любезный, молоть чепуху», — отвечаю я. — «Поживите в Петербурге; так увидите сами, какая перемена вышла в 4 года (я выехал из С. — Петербурга, собственно, в 1857 г.)!» — были последние слова Шульца.

И, прожив недели три в Петербурге, действительно было чему удивляться: распущенности ли с одной стороны, или безалаберности с другой; то слышались довольно громко, почти публично, самые ярокрас — ные бредни и вызовы, то запрещались весьма скромные журнальные статьи. Вообще, предшествовавшее непосредственно эманципации время оставило у меня впечатление чего — то смутного, неопределенного, недозволявшего понять, должно ли радоваться тому, что предстоит, или только рукою махнуть.

Все это я привожу себе на память в доказательство того, что общественное мнение сильно расшевелилось вопросом об эманципации, но из этого, конечно, не следует, что вопрос был расшевелен обществен — По обязанности (лат.).

ным мнением. Он был поднят, несомненно, сверху. Причин к тому, как все мы знаем, было не мало в то время.

Только три рода людей из культурного класса встречал я, в то время не одобрявших эманципации: во — первых, завзятых и неисправимых крепостников из эгоизма и личных интересов; во — вторых, крепостников по принципу. «Все государство рухнет, — говорили эти, — без крепостных людей».

«Поверьте, Николай Иванович, — говорил мне бессарабский губернатор, — это все придумывают наши враги, французы и англичане; они, пожалуй, вставили такой крючок и в мирный договор, зная, что ничем так не ослабишь Россию, как уничтожив или ослабив связь между простым народом и дворянством». — «Вот увидите, ваше превосходительство, помяните мое слово, увидите, что государство ужасно потерпит, — говорил мне один окружной начальник, — когда сократятся, после эман — ципации, помещичьи запашки, вывоз зерна уменьшиться так, что на заграничные доходы нечего более рассчитывать».

К третьему роду противников эманципации принадлежали люди, хотя и близорукие, но не так ограниченные; они очень наивно утверждали, что нужно прежде образовать, а потом освобождать. Любопытно, что и между самими крестьянами, по крайней мере, нашей юго — западной окраины, встречались противники эманципации, в том смысле, что, мол, «нехай будет по — прежнему, чтобы еще гирше1 не было». Это случалось и мне не раз слышать.

За эманципацию были все ученые, учащаяся молодежь, люди, именуемые передовыми 1840–х годов; все крестьяне, не очень забитые, особливо же дворовые, и, наконец, интеллигентная и передовая часть дворянства, надеявшаяся с уничтожением крепостного права получить от главы государства представительное правительство для страны, тем более что сам государь инициативу эманципации клал в руки дворянства; государь же и его правительство, конечно, усматривали в уничтожении крепостного права самое главное и самое современное средство к поднятию экономического быта всего государства, к увеличению его доходов и к сближению с западными государствами, сделавшемуся крайне необходимым для культуры отсталой от Запада во всех отношениях России.

Вопрос об эманципации был, как известно, не новый. Еще при Александре I — м рассказывали, что он хотел, после уничтожения крепостного права в Прибалтийском крае, сделать то же самое на соседней Псковской губернии. И только, будто бы, опасение какого — то покушения на жизнь государя и заговора, открытого рижским генерал — губернатором Паулуччи, остановили Александра.

При Николае [I — м] не раз проносились слухи о непременном намерении императора освободить крестьян и в Юго — Западном крае. Бибиков введением инвентарей, очевидно, подготавливал акт освобождения.

При Николае [I — м] же происходило не мало возмущений между крестьянами [в конце 1840–х годов]. Одно из них, витебское, я помню,

Хуже (укр.).

наделало много шума в Петербурге; рассказывали, что какой — то подрядчик, недовольный помещиками, разъезжал, переодетый в генеральский мундир, выдавая себя за наследника, и объявлял крестьянам, чтобы они шли в Петербург к самому государю, указ которого об освобождении скрыт помещиками и попами; крестьяне, как мне сказывали, в числе 10000, двинулись, не послушав и самого начальника края, и только военною силою были остановлены на полпути.

С каждым годом в конце 1840–х годов все чаще и чаще доставлялись сведения из провинций об уголовных преступлениях крепостных против своих господ и помещиков. Наконец, во время Крымской войны, при формировке ополчений, крестьяне Юго — Западного края изъявили намерение поголовно идти в казаки, т. е. выйти из крепостной зависимости. Понадобились даже местами и пушки для усмирения. А после Крымской войны целые массы крестьян (это я сам видел) устремились из новороссийских и соседних губерний, спеша к какому — то сроку, будто бы назначенному от царя для их освобождения, перейти через Днепр. Только кавалерийскому отряду удалось остановить невдалеке от Днепра уходивших и возвратить на прежние места.

Между тем в волжских провинциях и до Крымской войны ходили прокламации, присланные из — за границы; они призывали народ к топорам, напоминали ему о «вот тебе, бабушка, и Юрьев день» и т. п.

Итак, причин, и причин самых жгучих, для уничтожения крепостного права в России, вскоре после несчастной Крымской войны, было довольно. Это ясно, как Божий день. Но и без того запоздалая эманци — пация должна была явиться еще в такое зловещее время, когда везде скоплялся горючий материал для решения и других взрывчатых вопросов. Затронув один, можно было поджечь и другие.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.