Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 24 страница



Так, в нашем русском государстве, с давних пор, слово самодержавие (автократизм) заключает в себе неправильное понятие о какой — то безграничной, несуществующей на свете власти; и потому всякое понятие об ограничении власти считается почти государственною изменою и строго преследуется цензурою, и система управления, основанная на общественном представительстве, рассматривается как нечто, совершенно несовместное и противное самодержавию.

Между тем, каждый мало — мальски образованный человек очень

Успех — это успеть (нем.). После меня хоть потоп (франц.).

хорошо понимает, что самодержавная власть в России постоянно ограничивается в ее наиболее благотворных проявлениях множеством различных и, главное, неопределенных условий так, что, пока самодержавная воля монарха дойдет до той цели, куда она была преимущественно направлена с высоты трона, влияние и действия ее оказываются не только ограниченными, но даже совершенно измененными. Да сверх того каждый закон, диктуемый самодержавной властью, получает свой raison d'etre из других источников, не всегда доставляющих чистую воду.

Правда, самодержавный монарх может по — своему благоусмотрению менять своих представителей, министров и наместников, но и сам должен более или менее подчиняться их влиянию и их намерениям, нередко вовсе несоответствующим намерениям и воле монарха; а пока это несоответствие успеет обнаружиться проходят иногда годы и целая жизнь одного поколения.

Не помню, кто — то из французских публицистов сравнивал министров и сановников Наполеона III с разными столярными инструментами: пилою, топором, долотом и проч., которыми по произволу и по надобности могла располагать искусная рука императора. Но на деле это не так бывает. Автократизм поручает не инструменту, а руке, владеющей тем или другим орудием; действие же этой руки и воля, управляющая ее действиями, не составляют одно и то же целое с автократическою волею.

Если же на свете не существует ни безгранично добрая, ни безгранично злая воля и власть, и понятие о безграничии самодержавной власти есть только относительное и более формальное, то почему же представительная система правления несовместима с самодержавием? Слова, слова, связанные с неясным и неправильным представлением сути дела, строят и несуществующие препятствия.

Представительство, в сущности, не только не ослабляет, но еще укрепляет самодержавную власть, сообщая проявлениям ее большую целесообразность и, так сказать, проницательность; ограничивает же оно власть не более, как и всякий закон, издаваемый самою же властью. Конечно, представительство, учреждаемое с единственною целью ограничения верховной власти, может ее не только ослабить, но и сделать ничтожною и поддельною. Но никто из честных и благоразумных патриотов не пожелает России ни такого представительства, ни такой власти. Мы — не французы и французское le roi regne, mais ne gouverne pas1 — не для нас писано. Нам необходимо, чтобы верховная власть у нас была сильною и неограниченно доброю и именно для этого ей и надо иметь твердую и надежную опору в общественном представительстве. Ведь финское представительство сбоку столицы империи не ослабляет же, а укрепляет власть всероссийского императора на границах Швеции; да и новое славянское представительство, им же самим учрежденное, верно, также не ослабило бы его власть, если бы Болгария осталась и за Россиею, после войны 1878 года.

Король царствует, но не правит (франц.).

Если я, а со мною, полагаю, и многие другие, заключаем из потрясающих наше общество событий, что власть ослабла у нас, то это прискорбное явление никто из здравомыслящих граждан не может приписать нашим двум новорожденным и едва прозябающим представительствам (земскому и городскому); не они, а старосветский, тяжелый для общества механизм нашей административной машины, оставленной без всякого изменения после таких двух коренных преобразований в государстве, какими были эманципация и судебная реформа, и потому сделавшейся несовместимым анахронизмом на новом пути, — вот что ослабляет и парализует власть.

Старые, заржавелые административные пружины не годятся более для нового механизма, сообщенного всей государственной машине. И теперь пришла самая крайняя пора подумать о переустройстве. Я очень опасаюсь, что событие 1 марта сильно повлияет на многие незрелые умы и страстные фанатические натуры. Их поражает и увлекает трескучий эффект зла сильнее, чем примеры добродетели.

Не забудем, что мы живем в такое время, когда личности в роде Брутов, Зандов и Равальяков1 уже успели популяризироваться и сомкнуться под покровительством нового учения. А такой громадный успех зла, какого оно достигло событием 1 марта, должен сильно повлиять на судьбы этой зловещей общины; она нравственно, вернее, злонравственно, окрепнет и привлечет к себе новых сподвижников. И если государства не примут заблаговременно радикальных мер к ослаблению господствующего антагонизма с обществом, то вербовка в ряды недовольных анархистов и коммунаров будет расти все более и более, пока они не сформируют status in statu. На их стороне тот же могущественный своим злонравием принцип, который сделал непобедимым и иезуитов, с тем только отличием, что у иезуитов благая цель оправдывает худые средства, а у новых адептов анархизма и нигилизма и цель и средства сливаются вместе и бьют в одну точку — разрушение существующего порядка.

Как же не соединиться против такого сильного врага государству и обществу, стараясь взаимно ослабить существующий антагонизм? И что другое, как не общественное представительство, дает наиболее надежное средство к этому союзу? Спешите! Dixi2.

Пора, однако же, перестать. Я высказал все накопившееся в душе и вызванное наружу событием 1 марта. Не знаю, возвращусь ли я еще раз в моем дневнике к этому предмету. А теперь пора возвратиться к биографии.

28 марта.

Но прежде, чем возвращусь к моей биографии, замечу, что прошлого года я в эту пору сильно озабочен был о состоянии моих полей; я вел тогда дневник о погоде и температуре. Нынешний год было не до того.

Ф.Равальяк (1578–1610) — убийца короля Франции Генриха IV. Я [все] сказал (лат.).

Я покупал новое имение и делал завещание; заметно стареюсь. Прошлого года выпавший в ноябре снег на талую землю угрожал озими большим вредом; все боялись, что густые, как войлок, всходы вымокнут; но в декабре начались сильные морозы, и, хотя снега навалило целые сугробы, земля замерзла под ним на аршин и более. Когда снег, лежавший до конца марта, стаял, то озими оказались нетронутыми и, как осенью, густыми и зелеными. Урожай прошлого, 1880 года, был у меня, однако же, не плохой и, если бы не дожди во время цвета пшеницы, был бы еще лучше; от этих дождей пострадал умолот, но все — таки урожай пшеницы, вообще, у меня был сам — восемь.

Сильные весенние морозы, в марте до 20° с лишком R, погубили множество деревьев в саду; пострадали особливо вишни, сливы, груши; у меня из 2000 погибло до 200. 5–го мая выпал снег и лежал два дня: пострадал виноград; не было ни яблоков, ни груш.

Про нынешний год еще труднее предсказать. Снег не падал на талую землю. Но снега вообще было мало до весны, и он зимою два раза сходил совсем, тогда как прошлого года не сходил ни разу. Отличные осенние всходы озими, густые, как и прошлогодние, стояли по неделям открытые, без снежного покрова. Впрочем, сильных морозов не было. В целую зиму раз или два доходило до 20° с лишком, и то на несколько часов. Зато теперь март необыкновенно холоден и сыр. Падал раза три снег и один раз лежал около двух недель, защитив всходы от мартовских ветров.

Тепла более 10–12° еще не было. Всходы не зеленые, как прошлогодние, а серые, желтоватые, но от дождей и мокрого снега начинают зеленеть; боюсь, не повредили бы им морозы в 2–5° на мокрую землю, не пострадали бы корни всходов.

Что я написал в дни первых чисел марта под впечатлением страшного события, я не перечитывал потом; помарки и поправки я делал только в то время, когда писал я взволнованный, спеша вылить на бумагу поток быстро следовавших одно за другими воспоминаний и мыслей.

Примечание. Замечу еще, что еще не могу отделаться от подозрения об участии в событии 1 марта не одних анархистов, а и лиц из других лагерей, участии, разумеется, не прямом, а чрез десятые руки, а доказательств подозрения ни теперь, ни после и, может быть, никогда не найдется; поэтому я и отношу его голословным, но тем не менее навязчивым.

Перехожу опять к делам давно прошедших дней. Не прошло и месяца после внезапной смерти отца, как мы все, мать, двое сестер и я, должны были предоставить наш дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое — какими крохами идти на улицу и думать о следующем дне. В это время явилась неожиданная помощь. Троюродный (если не ошибаюсь) брат отца, Андрей Филимонович Назарьев, сам обремененный семейством, у него было на руках три дочери (одна уже взрослая, две подростки), служивший заседателем в каком — то московском суде (помещавшемся близ Иверских ворот), предложил нам переехать к нему. Он с семейством жил у Пресненских пру

дов, в приходе Покрова в Кудрине, в собственном маленьком домике; внизу, в четырех комнатах, помещалось семейство Назарьевых, а мезонин с тремя комнатами и чердачком предоставлен был нам. Окна одной из комнат выходили на Девичье Поле, виднелись Воробьевы горы, и я, смотря на этот ландшафт, вспоминал подобный же вид из верхнего этажа нашего прежнего дома на Андроньев монастырь. Но вспоминать было нелегко, впрочем, не мне собственно, а старшим. Что я тогда? Разве 14–тилетнему подростку знакома бывает продолжительная грусть и недовольство судьбою?

Жизнь моя пошла по — прежнему, как заведенные часы. Два раза в день я путешествовал в университет по Никитской, что брало более 2 часов времени в день; об извозчиках и даже розвальнях теперь и подумать нельзя было.

Летом, в сухую погоду, куда ни шло, я бегал по Никитской исправно, но в грязь, осенью, ночью, ой, ой, ой, как плохо приходилось мне, бедному мальчику. Мой дядюшка, — так я называл, — Андрей Филимонович, был добрейшее и тишайшее существо тогдашнего чиновничьего мира; небольшого роста от природы, даже еще согнувшийся от постоянного писанья, он был истинный тип небольшого чиновника — муравья. Дома я его никогда иначе не видывал, как за бумагами, целую кипу которых он приносил с собою из суда, а в суде, разумеется, другого дела также не было; весь век свой добрейший Андрей Филимонович писал, писал и писал, за что и награжден был Владимирским крестом; про него не помню, но другой такой же типический чиновник удивлял меня всегда не на шутку вешанием своего Владимирского креста, за 30–летнюю службу, перед образом, по возвращении домой из присутственного места. Андрей Филимонович говорил мало и тихо; все его наслаждения ограничивались слушанием птичьего пения во время письменной работы, покуриванием табаку из длинного чубука с перышком вместо мундштука и чаепитием. Эта добрейшая и тишайшая душа поила иногда и меня чаем в ближайшем трактире, когда я заходил в суд у Иверских ворот, отвозил меня иногда на извозчике из университета домой, и однажды, этого я никогда не забывал, заметив у меня отставшую подошву, купил мне сапоги.

В семействе дядюшки Назарьева с жениной стороны, именно у сестры его жены, водились нечистые духи. Я почти всякий день слыхал рассказы о разных проделках домовых, обитавших, по общему убеждению, в квартире Надежды Осиповны (так звали невестку дяди); я было забыл все слышанные тогда россказни, как небылицы, но, прочитав в «Русском вестнике» статью профессора Вагнера1 о чудесах одного американского спирита, чрез 50 лет вспомнил снова о пресловутых похождениях Надежды Осиповны. Живо вспоминаю теперь, как и она сама, и ее домашние повествовали о том, что у них происходило дома по ночам

1 Н.П.Вагнер (1829–1907) — прозаик, зоолог, профессор Петербургского университета, увлекался спиритизмом, автор сборника философских сказок и притч «Сказки Кота Мурлыки».

и по вечерам: стук, шум, трескотня разного рода, шорох и ползанье по стенам и за обоями, переставление с места на место мебели по ночам, катание каких — то клубков и темных масс по полу.

Перемена квартиры не помогла, и в этом — то я нахожу сходство Надежды Осиповны с американским спиритом. И он, и она, как медиумы, вызывали одним личным присутствием духов из невидимого мира. И я помню также, что родственники Надежды Осиповны считали ее не то тронувшеюся, не то какою — то чудною, и посмеивались над нею, и как будто побаивались ее. Она была уже очень пожилая женщина, лет за 50, сухощавая, и пересказывала все испытываемое ею и ее домашними по ночам весьма наивно, как будто все это так и должно было быть. Жаль, что я тогда ничего не смыслил о медиумах: я бы подробнее вник — нул в странную личность Надежды Осиповны; а то я слушал ее россказни, как интересные сказки, смеялся от души, когда она описывала проделки своих домовых, и только. То верно, что это не была обманщица: не из чего и некого было обманывать. Вероятно также, что она подвергалась галлюцинациям; но вопрос, для меня нерешенный и в отношении к Надежде Осиповне, и в отношении к современным медиумам, тот — не свойственно ли некоторым личностям сообщать свои чисто субъективные галлюцинации и другим восприимчивым особам?

Мы жили в доме дяди, не платя ничего за квартиру более года. После, в 1837 году, сделавшись профессором в Дерпте, я считал себя обязанным отблагодарить доброго Андрея Филимоновича, и, признаюсь, не столько за даровой приют, сколько за сапоги. У дяди к тому времени подрос маленький сынишка, лет 10–ти, и я предложил отпустить его со мною в Дерпт для ученья на мой счет. Мальчик учился у какого — то попа и кое — как мараковал грамоту. Признаюсь, я потом не рад был жизни, что взял на себя такую обузу, не сообразив, насколько я в состоянии был справиться с нею. Я увидел потом, но поздно, что я тогда ничего не понимал в деле воспитания, считая его дюжинным делом. Я сделал из неудавшегося мне воспитания мальчика Назарьева одно заключение, которое, я думаю, относится и не ко мне только, а и ко многим другим, а именно: молодому неженатому человеку не нужно браться за воспитание ребенка; это опасное предприятие для нравственности воспитанника.

Я хотел приготовить маленького Николая к гимназии в Дерпте, и, по совету какого — то педагога, поместил его полупансионером в приготовительное училище Лаланда.

Меня не бывало по целым дням дома, и мальчик, приходивший из школы, оставался на руках жившей у меня в услужении очень почтенной и богомольной женщины (латышки и пиетистки1). Вскоре узнал я от нее, что мой Николай ворует. Вероятно, он привез [эту привычку] уже с собою из Москвы. Родные, отпуская его со мною, дали несколько денег мне на сохранение, и как мальчик ни в чем не нуждался, то я и запер его деньги в его присутствии вместе с моими в ящик комода.

1 Пиетизм (лат. pietas благочестие) — строгое благочестие, благочестивое настроение, поведение.

Служанка моя, почтенная Лена, чрез несколько же дней после нашего приезда, уведомила меня, что Николай что — то долго оставался возле комода, и она нашла потом ключ от ящика, где были деньги, на комоде; но могло быть, что я и сам забыл ключ на комоде. Стали наблюдать. Лена ухитрилась всунуть маленькую бумажку в замочную дыру ящика, положила ключ на прежнее место, сочли хорошенько мелкие деньги. На другой же день нашли бумажку вынутою и дефицит. Потом накрыли воришку и аи flagrant delit1.

Лена советовала непременно его высечь на месте преступления, уверив меня, что это очень помогает. Я в первый раз в жизни произвел эту операцию и весьма неловко; Лена была слишком слаба, чтобы хорошенько подержать мальчишку, оравшего во все горло и брыкавшего и руками, и ногами; я горячился, и розга не попадала по назначению. Воровство, впрочем, прекратилось. Но ученье шло, видимо, плохо, и место воровства заступила другая привычка, уже не знаю, привезенная ли также из Москвы или дерптского происхождения.

Однажды Лена уведомила меня, что наш Николай что — то пасмурен и часто уходит в нужное место; посмотрев пристальнее мальчику в лицо, я заметил также что — то нехорошее во взгляде: какую — то тусклость и смущение. «Что с тобою?» — спрашиваю. Вместо ответа — слезы. «Болен?» Ответа нет: слезы. «Он что — то рукою за нижнее место хватает», — говорит мне при нем Лена. — «Спусти штаны; покажи». Открывается paraphymosis и сильная опухоль члена. Я кладу мальчика на постель и сейчас же вправливаю. Услышав, что этого рода занятиям он предавался и в школе Лаланда, я взял его оттуда и отдал в пансион в городе Вер — ро, пользовавшийся большою известностью в то время.

Когда чрез год я, переехав в Петербург, женился и поселился вместе с женою, матерью и сестрами, то Николая я снова привез к себе в дом и поместил полупансионером в гимназию в надежде, что пребывание его в хорошем учебном заведении переменит его к лучшему, а жизнь в семействе окончательно исправит. Бился с ним я тут уже не один: и жена, и мать, и сестры принимали участие. Но ученье не шло на лад, а в голове были постоянные шалости, какое — то тупое упрямство, а потом явилось и желание идти в солдаты. «Гол, да сокол буду», — возражал Николай на все представления. Так, побившись с ним еще год, мы, наконец, принуждены были отправить его опять в Москву. Что из него вышло — не знаю; кто — то, кажется, говорил мне, что мой воспитанник получил место в московской полиции. Мог ли я ожидать, что сделаюсь воспитателем квартальных!

И другой птенец из семейства моего доброго Андрея Филимоновича, сын его старшей дочери, вышедшей замуж за какого — то офицера, по фамилии Солонина, и потом овдовевшей, попал ко мне на руки, когда я был уже попечителем в Киеве.

Считая себя все еще в долгу у этой семьи за доброту ее отца, я решился еще раз попробовать счастья в воспитании чужих детей, и при

С поличным (франц.).

нял маленького Солонину к себе, к своим детям, которые были старше его и могли подготовить несколько дикого и безграмотного ребенка.

Но и на этот раз не было удачи. Солонина, и по наружности очень похожий на Николая Назарьева, не поддавался нашей культуре. Я сам, конечно, не имел досуга заниматься воспитанием Солонины, но жена, сестры и на этот раз еще мои мальчики ничего не могли вдолбить; ученье на дому не шло, а в школу я боялся его отдать, чтобы не испортить еще более. Так и возвратил я и этого питомца обратно на руки его матери, не достигнув никакого результата от моей культуры.

Я включил эти два образчика неудачи в мою биографию потому, что они доказывают, во — первых, как трудно быть истинно благодарным, т. е. принести пользу своею благодарностью тому, кто оказал нам некогда истинное благодеяние; во — вторых, они подтверждают печальную истину, что добрый пример и добрая воля воспитателей не ведут еще к достижению благих результатов в деле воспитания. На деле выходит совершенно противное тому, чего мы хотели достигнуть, подавая пример детям собственною жизнью и собственными делами; об этом я буду иметь случай еще многое сказать впоследствии, а о трудности быть благодарным скажу теперь еще следующее.

Неуважение к заслугам, а еще более неблагодарность, представлялись всегда моему воображению в виде самых отвратительных гадин. В душе я никогда не был неблагодарным, но, увы! на деле я не сумел или даже не захотел (кто доберется до правды, роясь в хламе старого сердца!) быть благодарным именно там, где благодарность была священным долгом.

Правда, во всей моей жизни я нахожу не более трех случаев такого долга. Об одном из них я сейчас рассказал. В другом я имел твердое намерение отблагодарить, и не однажды, но судьба не дала мне этого сделать. Этот случай касается целого периода моей дерптской жизни; здесь скажу только, что я считал себя обязанным благодарностью почтенному семейству дерптского профессора Мойера, и именно его почтеннейшей теще, Екатерине Афанасьевне Протасовой, урожденной Буниной (сестре по отцу Василия Андреевича Жуковского). Я был принят в этом семействе как родной и, заняв потом профессуру Мойера, мечтал о женитьбе на его дочери, сыновней благодарности и пр., и пр. Мечтам юности не суждено было осуществиться, и я поневоле остался в долгу у незабвенной Екатерины Афанасьевны.

Наконец, третий и самый священный долг, оставшийся не так выполненным, как бы мне теперь (но, увы, поздно!) хотелось это сделать, был долг благодарности к моей матери и двум старшим сестрам. Со смерти отца, с 1824 по 1827 год, эти три женщины содержали меня своими трудами. Кое — какие крохи, оставшиеся после разгрома отцовского состояния, недолго тянулись; и мать, и сестры принялись за мелкие работы; одна из сестер поступила надзирательницею в какое — то благотворительное детское заведение в Москве и своим крохотным жалованием поддерживала существование семьи.

Переехав чрез год из дома дяди Андрея Филимоновича на наемную квартиру, мать решила отдавать одну половину квартиры в наймы на

хлебникам; один, и очень порядочный, человек скоро нашелся; это был студент математического факультета Жемчужников (бывший потом вице — губернатором в Каменец — Подольске, где я его и встретил чрез 37 лет, в 1862 г.). Жемчужников был человек достаточный, и потому мог платить за квартиру в две комнаты, стол, чай и пр. 300 руб[лей] ассигнациями, т. е. 75 р[ублей] сер[ебром] в год, а мать за всю квартиру (и, если не ошибаюсь, с отоплением) платила 300 р[ублей] ассигн[ациями] ежегодно; таковы были цены в то время!

Уроков я не мог давать: одна ходьба в университет с Пресненских прудов брала взад и вперед часа четыре времени, да мать и не хотела, чтобы я на себя работал, и еще менее того, чтобы я сделался стипендиатом или казеннокоштным; куда это — и руками, и ногами против казенных обязательств! Это считалось как будто чем — то унизительным: «Ты будешь, — говорилось, — чужой хлеб заедать; пока хоть какая — нибудь есть возможность, живи на нашем». Так и перебивались, как рыба об лед. К счастью нашему, в то блаженное время не платили за лекции, не носили мундиров, и даже когда введены были мундиры, то мне сшили сестры из старого фрака какую — то мундирную куртку с красным воротником, и я, чтобы не обнаружить несоблюдения формы, сидел на лекциях в шинели, выставляя на вид только светлые пуговицы и красный воротник.

Моя студенческая жизнь в Москве.

Как я или, лучше, мы пронищенствовали в Москве во время моего студенчества, это для меня осталось загадкою. Квартира и отопление были, правда, даровые у дяди (в течение года), а содержание? А платье? Две сестры, мать и две служанки и я на прибавку. Сестры работали; продавались кое — какие остатки, но как этого доставало — не понимаю. Иногда, только иногда, в торжественные праздники, присылались чрез меня или другим путем вспомоществования; помогал иногда мой крестный отец, Семен Андреевич Лукутин; помогали кое — какие старые знакомые.

Однажды матушка, узнав, что генерал Сипягин женится на второй жене после вдовства, уговорила меня пойти к нему с поздравлением и поднести хлеб — соль на новоселье. Сипягин был одно время патроном отца, заведовавшего некоторое время его делами по имениям; был заказан большой сдобный крендель и [я] явился поутру к генералу, поздравил его, передал хлеб — соль; а он, поблагодарив довольно любезно, приказал своему казначею выдать мне 25 рублей, но не сказал: ассигнациями, а просто: 25 рублей. И каково же было мое изумление, когда этот казначей потребовал с меня 2 рубля (четвертак) сдачи с белой бумажки, ходившей в то время с лажем1 и стоившей потому не 25, а 27 рублей!..

1 Лаж (франц. l'agio, ит. l'aggio) — отклонение в сторону превышения рыночного курса денежных знаков, векселей и других ценных бумаг от их нарицательной стоимости.

Чрез год наше положение несколько поправилось тем, что мы наняли квартиру побольше и стали сами держать нахлебников из студентов. Один из них, Жемчужников, прожил в год за триста рублей ассигнациями и имел от матушки за эти деньги одну довольно просторную комнату, стол в 3 перемены и два раза в день чай; правда, местность была довольно отдаленная от университета, Кудрино, но все — таки за 300 четвертаков, то есть за какие — нибудь 75 руб[лей] серебром, порядочное помещение и сытный стол доказывают, что в то благодатное для бедняков время можно было учиться, несмотря на бедность. Зато и ученье было таковское — на медные деньги.

Между тем Московский университет того времени мог похвалиться именами таких ученых, как Юст — Христиан Лодер (анатом), Фишер (зоолог), Гофман (ботаник); таких практиков — врачей, как М.Я.Мудров, Е.О.Мухин, Федор Андреевич Гильдебрандт1 (хирург); таких знатоков русского слова и русской старины, как Мерзляков2 и Каченовскийъ.

К сожалению, не все из этих известных профессоров пеклись о полном изложении своего предмета, а главное (за исключением Лодера), не владели достаточными научными средствами для преподавания своей науки; а сверх того, несравненно большая часть профессоров Московского университета составляли живой и уморительный контраст с своими знаменитыми коллегами.

Теперь нельзя себе составить и приблизительно понятия о том господстве комического элемента, который я застал еще в университете.

Мы, мальчиками 14–17 лет, ходили на лекции своего и другого факультетов нередко для потехи. И теперь без смеха нельзя себе представить Вас[илия] Мих[айловича] Котельницкого4, идущего в нанко–1 Г.И.Фишер фон Вальдгейм (1771–1853) — один из образованнейших натуралистов начала XIX в.; занимал кафедру минералогии и геогнозии в Москве с 1804 г. Много занимался ископаемыми России и по своей глубокой учености получил за рубежом прозвище «русский Кювье». Автор первых оригинальных русских учебников зоологии и минералогии, переведенных и на другие европейские языки. Кроме университета преподавал в московском отделении Медико — хирургической академии. Один из основателей знаменитого, действующего (с 1805 г.) поныне, Московского общества испытателей природы и Московского общества сельского хозяйства.

Г. — Ф.Гофман (1766–1826) — профессор ботаники в Москве с 1804 г., выдающийся исследователь в области тайнобрачных растений, основатель московского Ботанического сада; преподавал в Медико — хирургической академии. При Пирогове — студенте читал мало, так как был тяжело болен.

Ф.А.Гильдебрандт (1773–1845) — профессор хирургии в Москве с 1804 г., специалист по литотомии. Преподавал также в Медико — хирургической академии; много работал в военных госпиталях, особенно во время Отечественной войны 1812 г.

2 А.Ф.Мерзляков (1778–1830) — критик, теоретик литературы, поэт, переводчик, педагог, с 1810 г. ординарный профессор красноречия, стихотворства и языка российского, в 1817–1818 и с 1821 по 1828 гг. был деканом словесного отделения Московского университета.

3 М.Т.Каченовский (1775–1842) — историк, переводчик, критик, издатель, общественный деятель, с 1811 г. ординарный профессор теории изящных наук и археологии, с 1821 г. занимал кафедру истории, статистики и географии, с 1835 г. — кафедру истории и славянских наречий, с 1837 г. — ректор Московского университета.

4 В.М.Котельницкий (1770–1844) — преподавал фармакологию и смежные науки с 1804 г., профессор — с 1810 г.; при Пирогове был инспектором студентов и деканом.

вых1 бланжевых2 штанах в сапоги (а сапоги с кисточками), с кульком в одной руке и с фармакологиею Шпренгеля, перевод Иовского, под мышкою. Это он, Вас[илий] Мих[айлович] Котельницкий (проживавший в университете), идет утром с провизиею из Охотного ряда на лекцию. Он отдает кулек сторожу, сам ранехонько утром отправляется на лекцию, садится, вынимает из кармана очки и табакерку, нюхает звучно, с храпом, табак и, надев очки, раскрывает книгу, ставит свечку прямо перед собою и начинает читать слово в слово и притом с ошибками. Василий Михайлович с помощью очков читает в фармакологии Шпренгеля, перевод Иовского: «Клещевинное масло, oleum ricini, — китайцы придают ему горький вкус». Засим кладет книгу, нюхает с вхрапыванием табак и объясняет нам, смиренным его слушателям: «Вот, видишь ли, китайцы придают клещевинному — то маслу горький вкус». Мы между тем, смиренные слушатели, читаем в той же книге вместо «китайцев»: «кожицы придают ему горький вкус». У Василия Михайловича на лекции что ни день, то репетиция. «Ну — те — ка, ты там, Пишэ, — обращается он к одному студенту (сыну немецкого шляпного мастера), — ты приходи; постой — ка, я тебя вот из Тенара жигану. А! Что? Небось, замялся; а еще немец! Ну — те — ка, ты, Пирогов, скажи — ка мне, как французская водка по — латыни?»

— Spiritus gallicus.

— Молодец!

Другой экземпляр, curiosum своего рода, Алекс[ей] Леонтьев[ич] Ловецкий3, адъюнкт знаменитого Фишера, проф[ессор] естественной истории на медицинском факультете, делает с нами ботанические экскурсии на Воробьевых горах, то есть гуляет, срывает несколько цветков, называет их по имени, а когда мы приносим ему нашу находку и просим определить растение, мы уже знаем по опыту, что ответ один: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». Этот же ученый вдруг возжелал демонстрировать на лекции половые органы петуха и курицы (прежде за ним этого не водилось, — он демонстрировал иногда только картинки). Помощник его приготовляет ему препарат для демонстрации. Препарат лежит на тарелке, обвернутой вокруг салфеткою. Алексей Леонтьевич берет тарелку и, не отнимая салфетки, объясняет своей аудитории устройство половых органов петуха; но на самой средине демонстрации помощник, сконфуженный и изумленный, приближается к нему и говорит вполголоса:

— Алексей Леонтьевич! Ведь это курица.

— Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?

Со стороны помощника возражения; аудитория чрезвычайно довольна сюрпризом.

1 Нанка (франц. Nankin — название китайского города Нанкин) — прочная хлопчатобумажная ткань из толстой пряжи буровато — желтого цвета.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.