Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





X. Хеппи бёздей, ПакаДур! 5 страница



Как если бы меня нужно было предупредить о царящей в доме атмосфере, отец многозначительно смотрит на меня с выражением, которое я давно уже выучил наизусть. Это его обычная мимика, заменяющая слова, которые он сгорает от желания произнести, но никогда так и не осмелится сказать; слова, которые можно резюмировать следующим образом:

«Ты ведь знаешь, что твоя мать с прибабахом».

Но и я ничего не говорю. Более того, не исключено, что я тоже делаю СВОЕ ОБЫЧНОЕ выражение лица, которое символизирует мой извечный ответ:

«Да-да, я в курсе. Представь себе, пару-тройку раз у меня была возможность в этом убедиться...»

— Ну что, Паскаль, проходи на кухню. Что тебе предложить: виски, ежевичный ликер? Кажется, у меня еще где-то было порто. Или, если хочешь, кока-колу, — произносит отец в своей обычной манере радушного хозяина.

Временами он сильно напоминает мне аристократа, у которого все всегда «комильфо».

— Угу, валяй кока-колу. Неплохая идея, а то мне что-то не хочется алкоголя, — отвечаю я, одновременно думая про себя, что иначе мне один путь — прямиком в сортир.

Моя «птичья болезнь» еще не прошла, а в подобных случаях я стараюсь не пить дня два. Как правило, следующий после пьянки день я посвящаю восстановлению гигиены питания, очищению организма и работе над обменом веществ (не всегда, но случается).

Отец наливает напитки: мне, как предполагалось, кока-колу, а себе — четыре порции виски.

— Я знавал тебя гораздо менее умеренным. Помнишь тот раз, когда мы с мамой уехали на выходные? Когда она впервые согласилась оставить тебя одного? Сколько тебе было? Лет шестнадцать-семнадцать? Вы с друзьями-приятелями устроили попойку у нас в гостиной. Вылакали все, что у меня было, негодяи. После чего мы с мамой обнаружили тебя и ту девочку... твою подружку, как, кстати, ее звали? — спрашивает он.

— Стефани Лебри, — отвечаю я.

Я прекрасно помню, что мы тогда здорово нажрались (Жюльен заблевал весь родительский ковер из ангорской шерсти), но нам со Стефани все было мало, и мы, как два идиота, поспорили, что сможем выпить по литру бретонского самогона. С той поры я твердо усвоил, что это пойло строго противопоказано человеческой печени, и при малейшем, даже смутном воспоминании о его запахе меня неизменно выворачивает наизнанку.

— Да-да, точно, Стефани. Мы нашли вас на кухне на полу в луже рвоты. Ах, вы мои проказники! Ах, поросята! А лицо мамы, когда ты пришел в себя? Ты помнишь, какое лицо у нее было?

Еще бы я не помнил, какое лицо у нее было! Она потом добрую неделю лила крокодиловы слезы. Пилила меня из-за этой истории три долгих месяца, проедала мне плешь тем, что я, видите ли, мог умереть, а она бы этого не перенесла.

Ибо я единственный и горячо любимый сын. Стоило мне дорасти до более или менее сознательного возраста, как она не замедлила поведать мне о том, что три ребеночка, которые были до меня, не захотели остаться у нее в животе и что я единственный согласился задержаться (я сидел в тот момент на диване; представляю, какие глаза у меня были, не исключено даже, что я плакал). А поскольку потом она чуть было не умерла при родах, по крайней мере по ее утверждениям (однако я советую НИКОГДА не слушать, что говорит моя мать), мое появление на свет — это своего рода чудо, о котором она в течение вот уже двадцати семи лет слагает невразумительные и абсолютно неправдоподобные легенды.

После моего рождения ее главная задача и единственный смысл жизни свелись к тому, чтобы не дать мне умереть. Она осуществляла это всеми силами и способами, которыми только может наделить природа мать-истеричку. Ничего сложнее и придумать нельзя, ибо, по ее понятиям, мир полон опасностей. Тысячи раз я чуть было не отправился на тот свет и не увлек за собой в царство Аида и свою мать.

Малейший намек на грипп, даже самый безобидный, становился поводом к тому, чтобы мчаться через весь Кемпер (так уж повелось, что ведет всегда моя мать, поскольку она, мол, дико нервничает, когда за руль садится отец; к тому же, учитывая, что за последние тридцать лет отец ни разу не притронулся к машине, вполне вероятно, что он теперь и ключ в зажигание вставить не сумеет) в отделение «скорой помощи». Там она ставила на уши всех дежурных ординаторов, истерично требуя обратить особое внимание на мой случай, ибо для нее было очевидно, что я умираю от менингита и что жить мне осталось считанные минуты.

Из всего вышесказанного, думаю, вполне понятно, что ее отношения с дошкольными и школьными учреждениями — это отдельная песня. Все началось с детского сада, куда моя мать, наперекор всем предписаниям департамента образования, отдавать меня категорически отказалась, утверждая, что воспитательница, мол, немного не в себе (да еще и с садистскими наклонностями).

Окна гостиной родительской квартиры выходят — всего в каких-нибудь пятидесяти метрах — на детсадовский двор. Умение жить в коллективе — для меня это нечто новое. Стоит признать, это самое положительное из того, что я вынес из своей нынешней работы. Этой удачной попытке предшествовали десятки случаев тотальной несовместимости и глубокого, эпидермического неприятия меня группой.

Полное отсутствие желания быть сопричастным. Отторжение сплоченности, которая возникала у других детей во время игр.

И пока мои сверстники, с потеками краски на щеках, с повязкой из гофрированной бумаги в волосах, играли с обручем и били в барабан (какой бред, блин, когда я теперь об этом вспоминаю), я, ПаКа, заливался горючими слезами, вцепившись до боли в руках в зеленую ограду двора и не сводя глаз со своего дома, куда я так хотел попасть, чтобы наконец власть наиграться (сидя в полном одиночестве у себя в комнате, как в книгах Гийома Дюстана [32]: «Я беру Большого Джима. Он лупит другого Большого Джима. Ай! Большой Джим делает очень больно»  [33]).

В одно прекрасное утро, в разгар десятичасовой прогулки, в сад заявилась моя маман и, брызгая слюной и бешено выпучив глаза, не в силах больше сдерживаться, закатила дикий скандал воспитательнице. Последняя, видите ли, проявила неслыханную жестокость, оставив меня одного. Сей проступок был тем более непростительным и чудовищным, что я, по утверждениям матери, был «совершенно расхристанный». Выслушав ее, можно было подумать, что бедный, всеми брошенный ребенок в одних трусах и босиком горько плакал на заледенелом дворе концентрационного лагеря где-нибудь в пригороде Варшавы. Я больше никогда не видел эту воспитательницу, как, впрочем, и никакую другую, вплоть до поступления в начальную школу.

Поведение моей родительницы крайне двусмысленно: с одной стороны, она постоянно попрекает меня тем, что ей приходится из-за меня переживать (например, если я не буду спать по восемь часов в день, то этим заставлю ее переживать), но, с другой стороны, остервенело отстаивает мои интересы, защищая от всего на свете. Ибо всем известно, что общество так и норовит ущемить мои права и садистски надругается над моей личностью. Заскоки моей мамаши временами приводили к воистину невероятным последствиям. Так, например, когда я был в седьмом классе, она написала ставшую эпохальной записку, в которой объясняла причины моего отсутствия.

Я пропустил тогда занятия, поскольку, как это часто случалось, моя родительница сочла, что я бледноват, слабоват или просто не так пукнул. В то время она жаловалась на ревматические боли в правой руке, и врач, несомненно, для того, чтобы сделать ей приятное и, самое главное, чтобы отвязаться от нее, наложил ей первую в истории медицины шину с эффектом плацебо. Когда меня отпустили в школу и я принес завучу ту злополучную записку, она оказалась столь плохо написанной, а материнская подпись — столь неправдоподобной, что месье Гишар тут же заподозрил неладное.

Надо сказать, что я достаточно часто пропускал занятия (как минимум, раз в неделю), и завуч давно точил на меня зуб. Поэтому он смерил меня взглядом человека, который все просек, радуясь про себя, что я наконец-то попался. И настрочил в моем дневнике послание матери, где сообщал, что я подделывал ее подпись и прогуливал таким образом уроки.

Маман рвала и метала. Она весь вечер обдумывала способ, которым разобьет в пух и прах это гнусное оскорбление и отмоет ПакаПлотьЕеПлоти от позора. Мы с отцом советовали ей успокоиться, говорили, что все это неважно и уж никак не заслуживает макиавеллиевских планов грандиозного скандала. Но моя мать и слушать нас не хотела, утверждая, что если ЭТО (то есть ложь и бессовестная травля ее сына) неважно, то в таком случае вообще ничто, даже самая вопиющая несправедливость, не имеет значения.

В конце концов она склонилась к тому, чтобы ответить на выпад письменно — ее послание следует в моем дневнике непосредственно за кляузой месье Гишара. Я сохранил этот дневник. Он по-прежнему у меня. Он, как ничто другое, передает атмосферу, в которой я вырос. Маманя, чрезвычайно довольная собой, ответила на агрессию следующей водородной бомбой:

 

Дорогой месье!

Составляя записку для моего сына Паскаля Колера, ученика 7 Б класса, по поводу его отсутствия в школе с понедельника 1 февраля по воскресенье 7 февраля включительно, я не уточнила (поскольку не имею привычки делиться с посторонними подробностями о своей жизни), что в последнее время страдаю болями в руке, которой обычно пишу. Соответственно, записку Вам я написала единственной оставшейся мне рукой: левой. Последнее более чем объясняет посредственное качество почерка.

Ниже я привожу все возможные варианты своей подписи. Вам остается лишь выбрать тот, который Вас больше всего устраивает.

Прошу принять, месье завуч, уверения в моем глубоком почтении.

Маман действительно расписалась добрый десяток раз. Я же сгорал со стыда всякий раз, когда был вынужден с жалким видом показывать свой дневник не только месье Гишару (который при чтении мамашиной прозы моментально стал цвета зеленого яблока), но и своим преподавателям, поскольку, стоит напомнить, речь шла о дневнике и, соответственно, они тоже смогли сполна оценить всю глубину маманиного безумства.

 

Маман с большим трудом добралась из гостиной на кухню, где сидим мы с отцом. Она одета в старый шерстяной халат, который я видел на ней сотни тысяч раз, когда психосоматические расстройства и приступы истерии, случающиеся каждые три дня, мешали ей одеться нормально.

Руки ее прижаты к вискам, словно она боится, что ее серое вещество неожиданно выскользнет из черепушки и разобьется о кафельный пол.

— Добрый вечер, мама. Ну как ты? — спрашиваю я и тут же спохватываюсь: за то благословенное время, что я провел вдали от нее, я растерял все самые элементарные рефлексы выживания, главный из которых заключается в том, чтобы НИКОГДА не интересоваться, как у нее дела. Это в равной степени бессмысленно и бесполезно.

— Добрый вечер, солнышко, — отвечает она, целуя меня (я чувствую, как она пытается опереться о меня: она изо всех сил показывает, что не может поступить по-другому, так как иначе просто упадет от изнеможения), — не очень хорошо. Я переволновалась из-за тебя, и у меня разыгралась сильная мигрень.

— Зря ты так, мама. Ты переживала только потому, что знала, что я приеду на машине с Жюльеном. Но как тогда быть с теми случаями, когда я разъезжаю на машине по всему Парижу, а ты об этом и не знаешь? — парирую я, чрезвычайно довольный своим аргументом, который, по моему разумению, должен заткнуть ей рот.

Ибо в отношениях с родителями всегда надеешься на окончательную победу, даже если, как ни парадоксально, заранее знаешь, что нет ничего невозможнее.

— Прекрати, Паскаль. Теперь я до конца своих дней глаз не сомкну! — полушутливо отвечает она.

С тех пор как я стал совершеннолетним, я столько капал мамане на мозги, требуя свободы, что ей пришлось разработать новую тактику. В данном случае она коварно действует по принципу «читай между строк», намекая тем самым «я, мол, поняла, что ты интуитивно раскусил мою уловку». По сути дела, эта шутливая нотка является скрытым признанием в том, что она прекрасно осознает, как нелегко мне приходится. Но я тоже не дурак: поступая подобным образом, она обеспечивает себе спокойную уверенность в том, что и дальше сможет прикапываться ко мне.

Ужин проходит практически без эксцессов, хотя маман и пытается продемонстрировать, что просто физически неспособна проглотить ничего из того, что состряпал, как обычно, папа. Но это не новость: от одного вида пищи у нее начинает болеть печень. Когда же мы приступаем к вкуснейшей утке с апельсинами (отец превосходно готовит), маман бросается к шкафчику, точнее, шкафищу с лекарствами, извлекает оттуда склянку «маалокса» и залпом опустошает ее перед нами, словно желая пробудить в нас чувство вины («Видите, мол, каково мне приходится?»).

Она уверяет, что безумно страдает, однако в этот вечер, равно как и во все остальные, Господь Бог не оставляет нас, и маманя в очередной раз переживает саму себя. Нам даже не приходится срочно вызывать врача ни для нее, ни для меня. В этом смысле можно смело утверждать, что вечер прошел хорошо.

Мы не виделись около полугода, поэтому я без особого труда нахожу темы для разговора. Дело обходится без затянувшихся пауз, обычно таких частых и мучительных. Наконец наступает минута, тысячи раз повторявшаяся в прошлом: маман спрашивает, не пора ли мне баиньки («Иначе ты так и не отдохнешь, правда? А, Паскаль?»). Я и не пытаюсь сопротивляться, поскольку сто раз предпочитаю преспокойно отправиться к себе в комнату (типичную комнату тинэйджера, в которой ровным счетом ничего не изменилось — страшно подумать) и погрузиться в книгу Уилла Селфа «Наоборот», которую я привез с собой. Две новеллы. В первой рассказывается о девушке, у которой начал расти пенис. Во второй — вариация на ту же тему — речь идет о журналисте, страстном игроке в регби, который обнаруживает у себя на коленке влагалище и вкушает прелестей полового акта через это отверстие.

В дверь стучится маман — она пришла пожелать мне спокойной ночи (и едва удерживается от того, чтобы не подоткнуть любимому сыночку одеяло).

— Что ты читаешь? — интересуется она.

— Так, один роман. История про игрока в регби, у которого обнаружили неизлечимую болезнь, — отвечаю я (несколько упрощая сюжет).

— Надо же, какой грустный сюжет! — ахает она.

— И не говори. Но автор все же оставляет нам проблеск надежды, — заключаю я.

Наутро я просыпаюсь ровно в тот момент, когда отец уходит на работу. Он у меня руководящий работник в почтовом ведомстве. Помнится, в мой Пака-Мелкий период, когда папа брал меня с собой на работу, я был сильно поражен его властными манерами. Настоящий мелкопоместный князек. Еще бы, ведь на работе он может разрядиться, вырваться из цепких когтей моей мамули. Когтей, в которых на данный момент оказался я. Подливая мне отменного крепкого кофе («Может, тебе стоило бы пить поменьше кофе? А, Паскаль? Это ведь вредно для здоровья. А, Паскаль?»), она методично убалтывает меня в надежде, что я расколюсь и поведаю ей о своей личной жизни, а именно: есть ли у меня девушка или нет?

Я отвечаю, что бывает по-всякому, но пока, мол, ничего серьезного. Я мог бы часами распространяться о том, что принято стыдливо называть замалчиванием. Но раз уж я перешел на личности, то скажу просто: на все, что касается моей педесексуальности, маманя смотрит сквозь железобетонные шоры.

В первый и последний раз, когда она застала меня целующимся у себя в комнате с приятелем, она моментально задвинула увиденное в самый дальний уголок своего подсознания и выдала НЕЧТО:

 

«Прекратите дурить, а то еще, чего доброго, заразите друг друга микробами».

 

Я продолжаю о чем-то беседовать с матерью, но почему-то больше не слышу собственный голос. Учитывая, что я сдерживаюсь со вчерашнего вечера, а кофе, напоминаю, является в моем случае сильнейшим стимулятором дефекации, я неожиданно испытываю ОГРОМНОЕ желание испражниться. И это несмотря на мой ужас при одной мысли о том, что все окончится так же печально, как позавчера утром. Я перестаю заморачиваться с маманей и несусь в тубзик, чтобы облегчиться и сделать примочку.

Но тут мои страхи расцветают пышным цветом. Я пытаюсь максимально мягко вытолкнуть кал из прямой кишки через свой еще не зарубцевавшийся анус. Но, очевидно, никакие меры предосторожности не могут быть достаточными для того, чтобы избежать чувства боли, которое незамедлительно напоминает о себе. Стоит признать: по сравнению с тем, что было позавчера, боль куда более выносима. В обморок я больше не упаду. Но кайфом это тоже не назовешь: меня прошибает холодный пот и, того и гляди, вырвет. Йодный раствор, которым я промакиваю свои боевые раны, безумно щиплет, отчего у меня вырываются разные «ай» и «уй». Маман тут же подлетает к двери туалета:

— Паскаль, золотце, у тебя все в порядке? Что случилось? У тебя что-то болит? Может, позвонить врачу?

Когда я выхожу из туалета, родительница бросает на меня полный ужаса взгляд и перепуганно кудахчет:

— Господи боже, да на тебе лица нет! У тебя нелады со здоровьем? Ты что-то скрываешь? Давай я позвоню врачу...

Вот уже двадцать семь лет, как она канифолит мне мозги. Более четверти века, как она достает меня своими бесконечными тревогами и наставлениями. А теперь вот в довершение всего хочет заставить рассказать о состоянии моего заднего прохода! Похоже, сегодня она вознамерилась перейти все мыслимые и немыслимые границы приличия, расспрашивая нашего семейного врача (к которому, когда я был ПакаКиндером, меня водили, самое малое, по три раза в месяц) о состоянии ануса своего двадцатисемилетнего сына!

Представляю, как моя старушка заливается слезами:

«Доктор, умоляю, скажите, что с ним!»

А врач отвечает:

«Ваш взрослый сын подхватил генитальные кондиломы. Не беспокойтесь, мадам Колер, это не страшно. Это венерические разрастания, являющиеся, если угодно, разновидностью бородавок. На медицинском жаргоне мы называем их „поражения, вызванные папилломавирусом“. Как правило, эти бородавки образуются на половых органах, но иногда, как у нашего Паскаля, непосредственно в анусе и вокруг него. Заболевание это заразное и передается при содомии. У тех, кто практикует активную содомию, как, например, партнеры вашего сынули, кондиломы образуются на половом члене, тогда как у того, кто практикует пассивную содомию, вроде присутствующего здесь Паскаля, страдает прежде всего задний проход.

Ах, озорник! Ах, шалопай! Ведь используй он презервативы, ничего бы не случилось...»

Гребаный рот, бля! Я практикую НЕ ТОЛЬКО пассивную содомию! Это во-первых, бля!

— Послушай, мама, ОТВЯНЬ ОТ МЕНЯ!!! — говорю я ей, еле сдерживаясь, на грани нервного срыва. — Я подцепил какую-то гадость в заднице, и врачам пришлось выжигать ее лазером. Тебе этого достаточно, или ты предпочитаешь перейти ко второму разделу, посвященному неприятным подробностям???

Маманя в свою очередь меняется в лице, становясь цвета обезжиренного творога.

— Мне очень больно слышать, как ты кричишь на меня. Я просто беспокоилась о твоем здоровье. Но ты хотя бы лечишься, а? А, Паскаль?

У меня опускаются руки. Я не пробыл здесь и полдня, как мне уже не терпится поскорее сбежать от этого промывания нейронов (за которым по плану следует отжим). Пользуясь тем, что мамане нужно в магазин, я звоню Стефани Лебри, чтобы узнать, свободна ли она, и, возможно, получить тогда повод свалить наконец из дома. После третьего звонка она снимает трубку:

— Алло.

— Добрый день. Это Стефани Лебри?

— Да, это Стефани Пульдю. Кто говорит?

— ПаКа Колер.

— ПаКа! Невероятно! Как дела, дорогой?

— Отлично. Вот приехал навестить родителей и подумал, что было бы здорово увидеться с тобой. Если ты свободна, можно что-нибудь организовать.

Стефани отвечает, что без проблем. У нее сейчас много свободного времени, и я могу при желании прийти к ней пообедать где-нибудь в час дня. Я соглашаюсь.

 

Я оставляю на холодильнике записку для маман, чтобы та не обзванивала службу спасения, «скорую помощь», национальную жандармерию и частных детективов, и в назначенный час (точнее, несколько позже, так как я вечно опаздываю) приезжаю на автобусе к Стефани. Она живет в самом центре Кемпера, на соборной площади.

Когда она открывает дверь своей просторной квартиры, в руках у нее младенец. Ему примерно полгода-год, хотя, по правде говоря, я абсолютно ничего не смыслю в младенцах.

— Приветы, ПаКа. Извини, у меня там обед Мартина подгорает. Ты не мог бы подержать его пару секунд? Спасибо!

И бац! Мы со Стеф не виделись целых пять лет, и вот на тебе — она всучила мне своего отпрыска, о существовании которого я и не подозревал вплоть до сей минуты. Стефани смешивает в миксере мясо с овощами и, выкладывая эту бесформенную массу в тарелку (на дне которой нарисован огромный слон в халате), объясняет, как важно не перегреть еду, ибо в противном случае малыш может обжечь себе язык.

Я словно очутился в четвертом измерении. Что она там такое делает? Да что же она такое делает, блин? Почему она так суетится? Выливает содержимое одной посудины, наполняет другую. Ни минуты покоя. Я ничего не понимаю (и оттого чувствую себя немного не в кассу).

Я принимаюсь изучать существо, которое, в свою очередь, внимательно разглядывает меня своими большими круглыми голубыми глазами, глубоко посаженными в полулысой голове. Я не знаю, как нужно его держать, и, несмотря на все мои ухищрения, младенец то и дело свисает то в одну, то в другую сторону. От этого у него, естественно, начинается отрыжка, и в какой-то момент — «Харк!» — на мою футболку выливается желтая желчеобразная и тошнотворно пахнущая жидкость.

— Извини, что отрываю, Стефани. Малыша только что вырвало на меня, и, если ты сейчас же не возьмешь его, чтобы я мог оттереть футболку, со мной скоро случится то же самое, — произношу я с глубочайшим отвращением.

Как рвотная масса такого крошечного существа может быть столь омерзительно зловонной?

Стефани забирает у меня своего спиногрыза. Я стягиваю футболку, изо всех сил стараясь, чтобы блевотина не попала мне на волосы, поскольку в противном случае у меня точно крыша поедет. Я застирываю испачканное место в умывальнике, но, поскольку милое дитя выложилось не на шутку, оставшееся время я провожу в футболке, одну половину которой можно хоть выжимать.

Обед проходит в совершенно невозможной обстановке. «Прости, пожалуйста». Стефани повторяет «Прости, пожалуйста» всякий раз, как я раскрываю рот. Она спрашивает, чем я занимаюсь, но, когда я начинаю отвечать, она произносит «Прости, пожалуйста» и выходит на кухню за баночкой пюре для младенца. Спустя какое-то время она возвращается с заветной баночкой в руках (я обожаю такое пюре и всегда считал, что его делают специально для взрослых, и особенно для ПаКа) и:

— Прости, пожалуйста. Ммм... так что ты рассказывал?

— Ммм... ничего особенного. Все хорошо. Работа оставляет желать лучшего, но я стараюсь крутиться, чтобы не зацикливаться на этом, так что...

Тут звонит телефон. Стефани извиняется и идет отвечать. На связи ее супруг. Она вешает трубку и сообщает, что мы сможем познакомиться, так как он заедет на обед. Он работает торговым представителем (по булочкам-бриошам) и сейчас как раз находится неподалеку. Он будет дома минут через пятнадцать.

— Да... Прости, пожалуйста. Так чем ты занимаешься? — спрашивает она, надевая Мартину нагрудник (с изображением Винни-Пуха) и поднося ему ко рту ложку пюре.

Я прикладываю все мыслимые и немыслимые усилия, чтобы не потерять нить разговора. Но, по всей видимости, Стефани Лебри, в замужестве Пульдю и мать семейства, не слышит ни слова из того, что я рассказываю. К тому же младенец начинает засматриваться на меня, что сильно отвлекает его от процесса заглатывания пищи.

Ни одна из ложек не достигает конечной цели, и их содержимое неизменно оказывается на слюнявчике, откуда моя бывшая подружка соскребает его обратно в ложку, надеясь предпринять вторую, а то и третью попытку.

Я мог бы выдать ей, что стал первой Драг Королевой [34]-космонавтом, который ступил на Юпитер со словами: «Для Человека это ничтожный шаг. Но для Созданий Ночи это шаг гигантский».

И даже если бы из огромных колонок, установленных на моей ракете, в просторы вселенной выливалось «I will survive» [35] в чистейшем стиле мегадэнс, Стефани и это бы не удивило. Она продолжала бы гнуть свое:

— Ага, классно. Ммм... Прости, пожалуйста, ПаКа, ты только не обижайся, ты мог бы подвинуть стул поближе ко мне, а то Мартин отвлекается на тебя, и я боюсь, что он так ничего и не съест...

Я держу себя в руках: даже если мне иногда и случается закатывать сцены, я как-никак способен контролировать себя. Я покорно беру под козырек. Однако в какой-то момент мне начинает казаться, что у меня тихо едет крыша: я вдруг осознаю, что распинаюсь перед Стефани о своей жизни, сидя с ней бок о бок и даже не видя ее лица. Я говорю себе: в машине, положим, так безопаснее. На исповеди так принято. Но на этой кухне с девственно белой мебелью, по которой за сто верст видно, что она досталась им ценой неимоверных усилий:

«Дорогой, скажи (чмок, чмок, чмок), когда ты купишь мне кухню „Мобалпа“? (сюси-пуси). Нравится, дорогой? Шо, беж жубов?» — нет, здесь я нахожу это крайне неприятным и абсолютно неприемлемым.

 

Выжав из себя пару удручающих банальностей о своей жизни, я интересуюсь у Стефани (исключительно из вежливости, так как чем дальше, тем больше мне становится безразлично, что она делает или не делает), что нового у нее. Типа поддерживаю разговор. Не больше. По неведомой мне причине вместо ответа она принимается методично и в подробностях описывать свои роды (вероятно, с ней такое бывает):

— У Мартина было тазовое предлежание, — начинает она.

Я чуть было не ляпаю «В каком еще тазу он лежал?», но, поскольку в голосе Стефани мне слышится некая значительность, я говорю себе, что лучше не выеживаться, а быстренько врубить соображалку и выдать, желательно как можно скорее, взгляд из разряда «стопроцентное сочувствие и ни капли издевки».

Она продолжает:

— Так вот, он вышел вперед ягодицами, а не головой.

— Да что ты?! И отчего же такое случается? — спрашиваю я, делая вид, что мне безумно интересно.

Однако она, напротив, никогда не была столь серьезной:

— Примерно на тридцать второй неделе беременности плод должен перевернуться. И тогда твой врач может вмешаться, чтобы правильно расположить ребенка в матке. Он начинает крутить руками твой огромный живот, и это так больно, так больно... Ты даже не представляешь, как это ужасно!

Что за пакости она мне рассказывает?! К тому же, по сути, мы только сейчас приступили к еде: к свернутой трубочкой ветчине на дольке дыни. Почему бы ей хотя бы из приличия не закрыть варежку и не приберечь этот исчерпывающий и омерзительный рассказ для другого случая (если, конечно, подходящий момент для такого рода историй вообще существует)?

— Но поскольку у него ничего не получилось, пришлось оставить все как есть. Как ты понимаешь, в таком случае ребенку намного сложнее выйти. Поэтому врачи сделали мне эпизиотомию, иными словами, если угодно, рассекли промежность, чтобы увеличить вагинальное отверстие.

Нет, мне не угодно! Она что, хочет меня до блевоты довести этой чернухой? Нужно было, пожалуй, захватить с собой историю болезни, где расписано про мои генитальные кондиломы. Мы бы дивно провели время: Стефани делилась бы подробностями о своей матке, а я — о своем очке.

Появляется ее муж. Будем надеяться, что его присутствие поможет раз и навсегда прервать поток ее излияний про появление на свет малыша Мартина.

Он представляется: «Стефан». Я тоже: «Паскаль». Мы пожимаем друг другу руку (он сильно сдавливает мою, показывая, что он-то настоящий мужик, а не какой-нибудь вонючий гомик).

— Чем занималась сегодня моя любимая женушка? — спрашивает он, обнимая Стефани за плечи и целуя в шею, пока та ополаскивает в мойке тарелки.

Стефани отвечает, что почти ничего не успела сделать, так как все время возилась с Мартином. Правда, ей все же удалось выкроить минутку и пройтись с Кароль по магазинам. Она перемерила штук шесть платьев, прежде чем решилась приобрести одно из них (она демонстрирует обновку), чем вконец вывела из себя продавщицу, которая якобы аж вся покраснела.

Муж смотрит на нее понимающим и одновременно насмешливым взглядом. На его лице написано умиление, которое вновь и вновь вызывают в нем пустые и дорогостоящие забавы молодой матери-домохозяйки. Его вид свидетельствует о том, что ему, конечно, и хотелось бы, чтобы все происходило по-другому, но в то же время он знает, что это невозможно: его жена есть его жена. Ее не переделаешь. Она — стрекоза, он — муравей, который тащит в дом каждую кроху. Он — Тарзан, она — Джейн.

Стефани идет укладывать мелкого. Она берет его на руки и подносит ко мне, призывая поцеловать меня «клепко-преклепко». Дите повинуется, но, когда мать отлепляет его губы, вантузом присосавшиеся к моей щеке, все констатируют, что между нами протянулась длинная ниточка липкой слюны. Стефани со смехом протягивает мне бумажную салфетку. Она, разумеется, находит эту сцену забавной. Не исключено даже, что она говорит про себя: «Какая прелесть!»

Стефани относит кулек в комнату, а Стефан ловит момент, чтобы задать мне НАИГЛАВНЕЙШИЙ вопрос, без которого, по мнению на редкость многих наших братьев по разуму, отношения между людьми просто немыслимы:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.