Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





X. Хеппи бёздей, ПакаДур! 4 страница



Владелица телефона отвечает на звонок, являя нашему вниманию образчик редкостной говорливости и исключительной раскомплексованности. Она, по всей видимости, страдает частичной афазией, в результате чего позабыла такие элементарные слова, как «личная жизнь» и «потайной уголок души». Она беседует с неким Жан-Жаком, громко объясняя тому, что нет, нет и нет, она не пойдет к Франсису и Селине, так как Селина — жуткая стерва. Жан-Жак, похоже, настроен более миролюбиво, что нам явно не на руку, поскольку девица переходит на крик. Она приводит, стоит признать, довольно яркие примеры, свидетельствующие о полном отсутствии у вышеупомянутой Селины такта и вежливости (ничего не принесла на последнюю вечеринку, явилась на день рождения Жан-Жака без подарка, тогда как на ее праздник ей презентовали лампу, не предложила поделить пополам расходы на бензин, когда они ездили на выходные в Онфлер, и т. д. и т. п.).

Затем девица переключается на сына Франсиса и Селины, утверждая, что это капризный и дурно воспитанный нахал. К тому же, добавляет она, редкостный урод. И вообще, пацан ей глубоко противен; глядя на него, ей с каждым днем все меньше и меньше хочется иметь детей.

После этой тирады девица, судя по всему, дает отбой. Но поскольку ей явно мало того, что она порядком нас достала своим предыдущим звонком, она решает не останавливаться на достигнутом и звонит сама.

Она набирает некую подругу по имени Софи и сообщает этой самой Софи, что та ни за что не догадается, что ей ответил Жан-Жак, когда она отказалась — имея на то веские основания — идти на ужин к этой старой мымре Селине. Она со смехом добавляет, что эта корова поправилась за год самое меньшее на десять кило и что если так и дальше пойдет, то скоро ее бесформенная туша будет влезать лишь в безобразные зеленые занавески, что жалко болтаются в ее убогой гостиной цвета мочи. Затем девица подливает масла в огонь, заново повествуя о несносном поведении отпрыска Селины, и развивает тему, кровожадно утверждая, что еще немного и этот паршивец вынудит ее на самое ужасное из детоубийств.

— Месье Колер?

— Да, это я.

Явившаяся за мной медсестра звучно шаркает шлепанцами по кафельному полу. Одна рука уперта в бедро, во рту — жвачка. Вид самый что ни на есть изнуренный.

— Вам сначала к анестезиологу, — бросает она.

По пути, в одном из многочисленных коридоров, она останавливается перекинуться парой слов с приятельницей, тоже медсестрой, и расстается с ней ровно через десять минут, предварительно поинтересовавшись, куда та предпочитает пойти обедать: в «Квик» или «Фланч» [25].

Анестезиолог, женщина лет пятидесяти, которая, судя по всему, совершенно незнакома с волшебным действием дезодоранта (знаю-знаю, я сегодня крайне язвительный), забрасывает меня вопросами о том, чем болели мои родственники. Похоже, она добивается, чтобы я докопался до биологического сбоя, который мог произойти в организме одной из моих двоюродных прабабушек. Заверив, что, насколько мне известно, с моими предками ничего серьезного не случалось, я сообщаю одну важную деталь, которая напрямую касается моей реакции на анестезирующие средства.

В последний раз, когда мне делали небольшую операцию, я, будучи по природе своей натурой нервической (думаю, это никого не удивит), предпринял попытку пуститься в бега сразу же после ее окончания, еще даже полностью не проснувшись: как выяснилось, искусственный сон вызывает у меня что-то вроде приступов лунатизма.

Анестезиолог, как мне кажется, по достоинству оценивает эти ценные сведения и заносит их в мою карточку. У меня создается впечатление, что я в хороших руках.

Начиная с этого момента я теряю всякую власть над своей экзистенцией. Меня лишают всего. Любое, даже самое малозначащее решение за меня принимают другие. Медсестра отводит ПакаДура в палату. Приказывает ему раздеться в присутствии ее самой и пары лежащих в кровати мужиков, которые, по счастью, в отключке. Пока ПакаДур дожидается, трясясь от холода в чем мать родила в этом одновременно темном и белом ледяном помещении, появляется санитар и принимается точить лясы с медсестрой. Затем он приказывает ПакаДуру лечь на носилки. ПакаДур повинуется, окончательно переставая что-либо понимать. Это ужасно. Потом оцепеневшего ПакаДура поднимают куда-то на грузовом лифте, везут по длинным коридорам и оставляют совершенно одного у стены в таком холодном и темном коридоре, что кажется, будто я очутился голышом в открытом поле где-нибудь в январе месяце.

Проходит добрых полчаса, прежде чем анестезиологи подбирают окоченевшее бездыханное тело ПакаДура. Они переговариваются о каких-то своих проблемах. Колют ПакаДура в руку шприцем, подсоединенным к длинной трубке, и — бум.


 

VI.
ПакаДур тусуется
со своим другом Жюльеном,
или ПидорЛенд II


Первое, что я замечаю, придя в себя, — это огромный поднос с суши. Я поднимаю голову, и официант-японец спрашивает:

— Соус хотите?

Что еще можно подумать, кроме того, что это сон? Все сходится: я был голоден, а поскольку сон является выражением наших желаний, то я, словно по волшебству, перенесся («Beam me up, Scotty» [26]) в один из ресторанчиков, где подают суши, это вкуснейшее блюдо из сырой рыбы, приправленной хреном или имбирем (которое я готов есть даже на завшивевшей заднице кандидата в мертвецы).

— Ну как, дружище, очухался?

Надо же, Жюльен тоже участвует в моем сне. Это клево. Мы с ним знакомы с четырнадцати лет. Поначалу мы просто приятельствовали, ни больше ни меньше. Но к шестнадцати годам, в эпоху моих первых амурных похождений, моя наклевывающаяся педесексуальность помогла ему признаться в своей.

Мы вместе куролесили в родном Кемпере. В школе появлялись не часто, предпочитая ей «Кафе искусств» на набережной реки Оде. Там мы пили виски и читали друг другу отрывки из «Песен Мальдорора» или «Любовника» Дюрас, давясь от смеха, как два болвана (которыми мы, по сути, и были), и имитируя однообразную манеру гениальнейшей Маргерит:

«Дверь распахивается в грохочущий ветер. Мимо идет мужчина. Он уже здесь. Он входит в замкнутое пространство. Один. Дверь закрывается. Неожиданно, вместе с ним, — морской запах йода, соли, синее сверкание глаз ясного дня, звездной ночи. Он поднимается, вслушивается в доносящиеся издалека звуки танца и произносит: «Вы помните? Это музыка С. Тьяла».

— А потом мы уехали в Париж и поступили на философский факультет в один и тот же универ. Там мы тоже не утруждали себя хождением на лекции, предпочитая слоняться по почерневшим от времени кабакам Монмартра, где бессвязно спорили о пессимизме Шопенгауэра, иронии Сократа или о жестких рамках картезианства.

 

Как хорошо, что Жюльен участвует в моем сне. Я очень люблю этого парнишку.

— Ну что, ПаКа, оклемался?

Мы занимаем два из шести стульев, имеющихся в этой японской забегаловке. Жюльен рассказывает, что приехал за мной, как договаривались. Но когда он открыл дверь палаты, то застал следующую картину: лежащий на высокой больничной кровати ПакаДур с головой нырнул в шкаф, из которого торчат только его ноги и задница. На последней к тому же красуется огромный, красный от крови пластырь. Пара мужиков, находившихся в той же палате, пребывали, по его словам, в глубоком шоке от увиденного. Затем ПакаДур якобы обернулся (я с трудом в это верю, поэтому предпочитаю вставить «якобы») и сказал Жюльену:

«Помоги мне найти джинсы... ай... ПаКа... идти... домой».

Разумеется, — друзья на то и существуют — Жюльен якобы тут же наложил категоричное и непреклонное вето на это «несколько» преждевременное решение. Тогда ПаКа якобы послушно улегся обратно в койку и позвонил СеБу, которому в конце разговора якобы сказал:

«Пакя, папа».

Каких-нибудь полчаса спустя я якобы вконец затрахал Жюльена, убеждая его, что полностью пришел в себя («Говорю же тебе, я в порядке») и что больше всего на свете мне хочется отведать суши.

— Надеюсь, ты не собираешься, как последний кретин, отправиться завтра утром на работу? — спрашивает Жюльен.

— Не-а, я в отпуске, — отвечаю я.

— Куда-нибудь намылился?

— Не могу, у меня сейчас с бабками хреново. Правда, придется сгонять в Кемпер — на побывку к родичам. По сути, это единственное, что мне нужно сделать за время отпуска. Та еще работенка. It’s a dirty job but somebody gotta do it [27]. Ведь я — классический случай единственного сынули.

— Я завтра собираюсь махнуть на тачке к матери. Если тебе катит, можешь переночевать у меня, утром поедем вместе.

Я только «за». Чем быстрее я исполню свой обязательный раз в два года сыновний долг, тем скорее вернусь обратно, освободившись от повинности перед верховным главнокомандующим, коим является моя матушка:

«Надень свитер, а то простудишься. Да, тебе давно пора поменять работу. На этой у тебя никаких перспектив, к тому же они так мало платят. Господи Боже! Какие эксплуататгоры... Будь моя воля... Хотя, с другой стороны, учитывая, что сейчас творится вокруг, это было бы не совсем разумно. Нет, ты все-таки слишком легко одет, я сейчас сама принесу тебе кофту».

Жюльен живет в крошечной квартире-студии недалеко от площади Аббес. У выхода из метро какой-то парень предлагает нам купить травки. Мы скидываемся «фифти-фифти» и получаем в обмен очень даже нехилый пакетик. Затем заворачиваем в лавку аптекаря, где я приобретаю прописанный доктором Аннибальдусом раствор, которым полагается нежно обрабатывать соответствующее место, чтобы облегчить его страдания.

Дома (неописуемый бордельер: кучи грязного белья на полу, в раковине горы тарелок с засохшими остатками пищи, первоначальный вид которой не смог бы определить даже самый точный микроскоп) Жюльен включает подсоединенный к усилителю плеер и ставит «Homogenic» Бьорк. Мы садимся и, потягивая пиво, набиваем косяк.

— Я просто диву даюсь: у меня нигде ничего не болит. Потрясающе, я совершенно ничего не чувствую, — произношу я, не на шутку удивленный. — Никакой боли. Ничегошеньки.

Мы пускаемся в псевдофилософские разговоры, которые после пары-тройки стаканов перетекают в неудобоваримый делирий, разобраться в коем не смог бы ни один нормальный и — главное — трезвый человек. Как, впрочем, и мы сами. Я обрываю Жюльена в самый разгар дискуссии, когда он пытается доказать мне, что Бога нет, при помощи математических выкладок какой-то левой теории, имеющей смутное отношение к бесконечности. Меня распирает желание сходить по-большому. Этот недоносок начинает ржать.

— Я признаю, мой дорогой Жюльен, что эта банальность грубо погружает нас в жестокую прозу жизни, однако мы просто обязаны прислушиваться к собственному телу, ибо это помогает лучше понять и осознать отдельные метафизические положения. Я не удивлюсь, если, действуя подобным образом, мы познаем конкретное отображение вещи в себе и, возможно, даже сможем постичь квинтэссенцию и основу ницшеанского видения вечного возвращения.

Я исчезаю в сортире, пока Жюльен буквально усыхает со смеху (очень эмоциональный парнишка!). На этом этапе все идет хорошо. Я отлепляю пластырь и констатирую, что анус больше не кровоточит. Затем усаживаюсь на толчок и принимаюсь тужиться. Плюх! Готово! (ПакаДур обожает какать! Это так приятно, будто заново родился!)

В ту самую минуту, когда я уже тянусь за туалетной бумагой, все мое существо пронизывает острая боль. В предыдущие дни мне довелось пережить самый невыносимый зуд своей жизни. Сегодня же я имею дело с самой нестерпимой болью своей жизни. И — повторюсь — на свете нет слов, которые могли бы ее передать. Мои ощущения, усиленные эффектом от травки, близки к тому, что один в один напоминает страшный глюк. Я испускаю дикий вопль, кое-как, не подтершись, натягиваю портки, выбегаю из клозета и — бум.

 

Первый, кого я вижу, это склонившийся надо мной Жюльен. Он справляется, как я себя чувствую.

— Хреново, иначе я бы не шлепнулся в обморок, остолоп!

— Верно подмечено, — соглашается он.

Я иду обратно в туалет, подтираюсь и смазываю задницу лекарством. Щиплет по-страшному, это все, что можно сказать.

Я накапываю себе стаканчик, чтобы оправиться от перенесенного потрясения, и мы замастыриваем еще по косяку.

Но довольно скоро нам становится тесно в этом домике кума тыквы, и мы решаем переместиться в какой-нибудь кабак.

Жюльен не прочь покадрить и предлагает затусоваться в ПидорЛенде. Я же придерживаюсь мнения, что это далеко, что уже поздно, что завтра мы рискуем продрыхнуть до двух часов дня и что мне не в кайф выезжать после обеда. Я пытаюсь внушить Жюльену, что это не совсем благоразумно. Но он, естественно, только этого и ждал: он тут же обзывает меня занудой и старой кошелкой, чем наносит огромный удар по моему самолюбию и посредством сей НЕБОЛЬШОЙ хитрости вынуждает принять его предложение.

Мы паркуемся и выбираем бар, название которого вылетело у меня из головы, скажем, «Гом Ункулус» (я решительно не могу запомнить названия ни одного гей-заведения).

Эта смесь бара и арт-галереи, где выставлены картины в стиле «хип-хоп», а педики дрыгаются с бокалом шампанского в руках под какой-то смертельно унылый джингл, с самого начала напрягает нас.

Однако ни в данный момент, ни в ближайшие несколько часов нам совершенно не катит слоняться из кабака в кабак. Поэтому мы вливаемся, затусовываемся, кочуем от компании к компании.

Затем мы с Жюльеном разделяемся — без каких-либо предупреждений с моей или с его стороны, ибо без всяких слов чувствуем, что в этом заведении есть масса возможностей поклеить в одиночку и ни одной — вдвоем.

Такова жизнь. Привычка превращает в рефлекс любую, даже самую низменную тактику.

Я пристраиваюсь на диване около какой-то девицы, которая беседует с относительно симпотным парнем (педик or not педик, that is often the question [28]). Я томительно долго и без всякого интереса слушаю их разговор. Девица разглагольствует о креативном воображении. В частности, она заявляет:

«Наблюдения жизненно необходимы для подпитки моего креативного воображения».

Пораспространявшись определенное время, — которое представляется мне нескончаемо долгим, — про функционирование извилистых потемок своего креативного воображения, девица наконец решает поинтересоваться у своего собеседника, чем тот занимается. Парень отвечает, что он художник. Девица восклицает:

«Художник? Ты, наверное, безмерно страдаешь?»

 

Я делаю ноги.

 

Затем я подхожу к группе гомиков, которые, по всей очевидности, празднуют чей-то день рождения. Они разрезают огромный, суперкитчевый бело-розовый торт. Один из них — очкарик лет сорока с вьющимися каштановыми волосами, судя по всему, преподаватель философии или филологии, — пробует кусочек торта и голосом кондового левого интеллектуала провозглашает:

«Отныне никаких сомнений — Бог действительно существует, и сие райское наслаждение служит тому наглядным подтверждением!»

Бляха-муха в гребаный рот, куда же подевался Жюльен? Я больше ни минуты не вынесу в этом храме интеллектуального ничтожества. Проваливать отсюда, проваливать. Я обхожу весь первый этаж и даже заглядываю в клозет (уж я-то знаю Жюльена). Но моего друга и след простыл. Я поднимаюсь по лестнице и наконец-то нахожу его: он стоит, облокотившись на балюстраду, с бокалом пива в руке и вежливым смайлом до ушей и увлеченно беседует с молоденьким совершенно отпадным зайцем.

— Да, Максим, познакомься, это ПаКа. ПаКа, это Максим. Я как раз спрашивал Максима, не хочет ли он составить нам компанию и поехать ко мне, — произносит (как всегда, уверенным тоном) Жюльен.

Парнишка не против. Я же чем больше смотрю на его смазливую мордашку (все остальное у него тоже очень даже ничего), тем больше чувствую себя в форме. Мы не торопясь допиваем пиво и идем к машине Жюльена.

В тачке я прихожу к выводу, что Максим вполне адекватный мальчик, даже если я и не представляю его своим закадычным другом. Он недавно перебрался в столицу из своего родного Тура, и от него еще так и веет наивностью, целомудрием (ничего, Париж это быстро исправит) и простодушием. Я нахожу это приятным исключением.

Максиму лет восемнадцать-двадцать.

Приблизительно, ибо мне и в голову не приходит поинтересоваться его возрастом. Парнишка как заведенный повторяет, что это для него в новинку и поэтому возбуждает, но одновременно и немного пугает его (он лепечет это, словно желая убедиться, что мы не собираемся причинять ему зла; это своего рода терапия, цель которой — разрушить словом снедающие его страхи), поскольку полностью выходит за привычные ему рамки. Восхитительно плотоядный взгляд Жюльена (не говоря уже о моем) наглядно свидетельствует о том, что мой друг твердо намерен хорошенько расширить и углубить привычки Максика.

Дома (втроем в его студии вообще не протолкнешься) Жюльен ставит компакт, от которого мы сразу уходим в астрал. Мы забиваем пару крепких косяков и предлагаем один из них Максу. Тот, оказывается, ни разу не пробовал шмаль, однако не строит из себя ханжу и охотно пыхает, сильно затягиваясь и подолгу задерживая дым в своих детских легких. Несколько минут спустя нам кажется, что он летит над Парижем на спине кислотно-зеленой чайки и это ярко окрашенное перепончатолапое пернатое напевает на воляпюке нечто, отдаленно похожее на «Старманию»:

— Бля-я, музон просто класс... я парю... я слышу абсолютно все, вплоть до самых незначительных звуков... это феерически, грандиозно, — заявляет он (вконец обдолбанный).

Зрачки его обалденных небесно-голубых глаз расширены до предела. Этот пронзительный взгляд и сочные алые губы, слегка приоткрытые под действием торчалова, делают его еще аппетитнее. В уголках его губ застыла капелька слюны, и от подобного зрелища мой член резко устремляется вверх.

Максим полностью поглощен тем, что открывается его новому, просветлевшему сознанию. Я на мгновение вспоминаю скрупулезные прослушивания музыкальных отрывков, детальные просмотры кинофильмов, неистовые чтения литературных и философских текстов, которые мы с Жюльеном устраивали, когда вкусили прелестей плана. Мне неожиданно кажется, что это было очень-очень давно. Да, больше десяти лет назад (охренеть можно!).

— Согласен, слышать новые звуки — это приятно. Но зачем ограничиваться слуховыми ощущениями, когда можно усладить все тело? — произношу я, естественно, не без задней мысли.

— К примеру, если ты разденешься перед нами, то познаешь совершенно новые ощущения как своим телом, оттого что оно обнажено, так и в своем сознании, оттого что оно согласилось на это, — подхватывает Жюльен. В голове у него та же задняя мысль, что и у меня; она зреет, наливается силами, чтобы рано или поздно стать реальностью.

Максик упирается, пытаясь уйти от ответа. Тогда в качестве компромиссного решения я предлагаю стрип-партию на раздевание. Эта простенькая игра (которая, естественно, не более чем предлог) заключается в том, что при каждом неправильном ответе на заданный вопрос играющий снимает с себя какой-нибудь предмет одежды. Первый, кто окажется в чем мать родила, считается проигравшим и становится рабом двух остальных участников (в мягком варианте, уточняю я, чтобы не перепугать сверх меры нашего гостя).

Макс колеблется, но в конце концов соглашается вкусить желанного плода. Он очень целомудренный мальчик («Нет, что вы, я не буду, нет, нет...»), и, без сомнения, это заводит его еще больше. В общем, мы получаем его принципиальное согласие. Однако Макс требует внести в правила игры небольшую поправку: начиная с этой минуты любой имеющийся на нас предмет будет рассматриваться как одежда.

Мы по наивности принимаем его условие, и игра начинается. По воле жребия нашему юному другу выпадает отвечать первым. Ему достается вопрос: «Какие популярные певцы исполняли „Реппу Lane?“» Он несколько секунд размышляет, после чего раздосадованно ссылается на провал памяти, глупый и совершенно недопустимый. И достает кошелек, с усмешкой глядя на вытянувшиеся рожи Жюльена и ПакаДура. Мы же вынуждены констатировать, что мошна молодого хитрюги полна звонких монет — идеального средства от раздевания.

Ввиду такого поворота дел (и учитывая, что ни мне, ни Жюльену за исключением одежды расставаться больше не с чем) мы просто обязаны проявлять чудеса эрудиции, если, конечно, хотим насладиться созерцанием сладкого мальчика в костюме Адама, да еще и предоставленного в наше полное распоряжение.

Но события развиваются в прямо противоположном направлении: небесные силы словно сговорились против бедных Жюльена и ПаКа. Максиму неизменно достаются вопросы типа «Какого цвета гномы из комиксов про штрумпфов?», «Кто автор романа „Мадам Бовари?“» или «Кто снял фильм „Инопланетянин?“» (как правило, наш юный друг знает ответ на каждый второй вопрос, даже если Бальзак не имеет никакого отношениям «Мадам Бовари»...).

Мы же с дружбаном словно оказались у врат Фив, в пасти Сфинкса, и тот терзает нас загадками, разрешить которые мы не в силах. Например: «Что означает китайское выражение „Нанзи Жу“?», «На каком поле для игры в гольф можно пройти по мосту, который был построен 800 лет назад?» или «Где живут змеи?» (правильный ответ: «в норе», японский городовой...).

Однако мы худо или бедно держимся, тем более что Максик не знает ответа на вопрос «Как зовут робота, которым управляет Актарус?» (маловат еще, сопляк, для Гольдорака... [29]), ни на вопрос «Кто стоит у истоков фильма „Житие Брайана?“» (хи-хи). В результате через полчаса после начала игры Максиму удается сохранить футболку и трусы, Жюльену — трусы и носки, а мне — одни лишь трусы.

Вопрос для Жюльена: «Сколько Библий Гуттенберга дошло до наших дней?» Жюльен уверенно отвечает: «Тридцать две!» (типа уж он-то знает!), после чего, естественно, вынужден снять один носок (на нем, соответственно, остаются трусы и еще один носок).

Вопрос для Макса: «Что было символом первых христиан?» Он называет не рыбу, а крест и нерешительным и от этого еще более чувственным жестом принимается стягивать футболку, открывая нашему взору свой торс, который, на счастье, оказывается худым, но достаточно мускулистым и — самое главное — БЕЗ ЕДИНОГО волоска.

Вопрос ПакаДуру: «Кто снял фильм „М“?» Уф, штаники остаются при мне. Максим протестующе заявляет, что это несправедливо, поскольку мне, мол, всегда достаются «слишком легкие» вопросы.

Я просто диву даюсь, как заводит эта игра. Обычно мне абсолютно по барабану раздеться в чьем-либо присутствии, однако стоит признать — вероятность того, что вы можете проиграть и попасть в рабство, пробуждает некоторую стыдливость. Как-то не хочется. Пусть уж лучше на вашем месте будет кто-нибудь другой.

Вопрос для мистера Жюльена: «Что входит в состав коктейля „Клак Вель-вет“?» Он отвечает (по-прежнему крайне самоуверенно): «Смесь настойки анноны и экстракта дистиллированной ванили» (вместо «шампанское и темное пиво») — и стягивает второй носок. Тем самым наши шансы уравниваются, ибо на каждом из нас отныне красуется лишь по фиговому листку.

Вопрос для Максима: «Кто автор книг „Жюстина“ и „Жюльетта“?» Оказывается, Макс совершенно не знаком с творчеством маркиза де Сада, и, как следствие сего головокружительного падения, красавчику приходится встать (он напряжен до предела, и от него всякого можно ожидать) и снять перед нами последнюю деталь своего туалета. Перед нами с Жюльеном предстает:

«орудие похотливости воистину редких размеров, [в сочетании с] длиной в один фут и окружностью в восемь дюймов. Этот сухой, подвижный и крайне энергичный инструмент [будет пребывать] в возбужденном состоянии в течение всех пяти или шести часов, что [будет длиться] сеанс, не опускаясь ни на минуту».

Жюльен подходит к неподвижно стоящему Максу и целует нашего раба взасос. Я же нагибаюсь и протискиваюсь между ними, чтобы воздать должное достоинству юного Ганимеда. Мы перебираемся на антресоли и устраиваемся на кровати. Уложив Макса на спину, мы поочередно припадаем к его жезлу, обильно смачивая его слюной, и одновременно дрочим его по всей длине, но так, чтобы при этом не закрывать головку плотью (рекомендуется для тех, кому нравится ощущение скольжения).

Мы проделываем все мыслимые и немыслимые комбинации взаимного минета. Однако, когда дело доходит до содомии, взаимозаменяемость становится невозможной: Макс, без сомнения, полный пассив (мы, разумеется, предпринимаем попытку расшевелить его, но от этого у него сразу все падает), а я, как ни странно, не испытываю в этот вечер ни малейшего желания быть на крючке (моя задница на ремонте, так что звиняйте).

В итоге мы с Жюльеном приходуем Макса поочередно, а тот, пока ему вставляет мой приятель, отсасывает у меня и наоборот.

Затем, выбившись из сил, мы нежимся в объятиях друг друга. Перед тем как заснуть, я, неожиданно охваченный тревогой, говорю Жюльену:

— Не исключено, что завтра я не смогу просраться. Ты только прикинь, какая страшная драма разыгрывается в моем существовании!

Этот придурок фыркает от смеха. Я думаю про себя, что такова жизнь: хорошо смеется тот, кто смеется последним.


 

VII.
Мадам ПакаДур-старшая
и мадам Пульдю


 

На следующий день, — что было вполне предсказуемо (я же предупреждал, бляха-муха!) — мы, то есть Жюльен, наш любовник и я, просыпаемся в пятнадцать тридцать в состоянии дикого бодуна.

Максим опаздывает на занятия (наш зайчик учится на первом курсе медфака), поэтому ограничивается тем, что вливает в себя на бегу чашку кофе. Перед выходом он целует нас и горячо благодарит за проведенный вечер: все было просто супер и т. д. и т. п.

Утренний кофе всегда вызывает у меня неудержимое желание сходить по-большому. Его потребление является сильным стимулятором, оказывающим мгновенное воздействие на функционирование моего кишечника и блуждающего нерва. Не будь кофе, я бы, по всей вероятности, ad vitam eternam [30] страдал запорами. Пока я поглощаю сей напиток, Жюльен привязывается ко мне с тем, что он считает разговором, однако, учитывая тот факт, что по утрам я не в состоянии выдавить из себя ни слова, правильнее было бы сказать, что он заводит длинный и утомительный монолог, который я не прерываю, но в который и не пытаюсь вслушаться.

Оба-на. Так и есть. Первый позыв. Буду ли я постыдно терпеть или найду в себе мужество снова пройти сквозь вчерашние муки? Конечно, пока терпится, я терплю: я никогда не был и не намерен становиться мазохистом (это слишком больно). Поэтому я изо всех сил сжимаю сфинктер. Крепко-крепко.

Мое лицо, наверное, уже давно приняло помидорный оттенок. Ничего страшного, ибо мое поведение явно не мешает Жюльену, который, судя по всему (и учитывая, что его голос доносится до меня издалека), начинает кипятиться, отстаивая идею, которая интересует его одного.

Когда меня наконец отпускает, я ощущаю такой прилив энергии, что даже телефонирую старикам, чтобы обрадовать их известием о своем неминуемом появлении к ужину. После дюжины миллиардов наставлений я вешаю трубку, не дожидаясь, пока маманя выразит желание пообщаться с Жюльеном, чтобы потребовать от него клятвенного обещания перед Богом и всем Человечеством ехать медленно и осторожно.

Однако Жюльен не знает, что такое ездить медленно, поэтому до Кемпера мы добираемся, как обычно: с выжатой до упора педалью газа и надрывающейся автомагнитолой, которая выплевывает то «Pet Shop Boys», то «Sonic Youth», to просто старый добрый «Noir Désir».

 

Подъезд родительского дома. Я выхожу.

— Мое желание войти сейчас в этот дом сопоставимо разве что с желанием работать в «Артур Андерсен Консалтинг», — шутливо бросаю я Жюльену в открытое окно машины.

— Ты к ним надолго? — спрашивает он.

— Максимум на три дня, но можешь не сомневаться: относительность времени растянет их на три нескончаемых века...

— Я пробуду у матери примерно столько же. Правда, пересечься нам с тобой не удастся, потому что завтра мы уезжаем к моему дяде в Брест. Мужайся, паря, мужайся. Может, попробуешь звякнуть Стефани? Е-мое, я уже сто лет ее не видел...

— А я — лет пять. Прикинь, Пьерик мне как-то сказал по телефону, что три года назад она вышла замуж. Мада-а-амой стала...

— Да ты что?! Стефани? Невероятно! Обалдеть! Чтобы Стефани Дебри смотала удочки... Куда катится мир?

— Давай я звякну ей и тогда, надеюсь, смогу ответить на этот животрепещущий вопрос. Набери меня, когда появишься. В любом случае, я отрулю обратно в Париж вместе с тобой, ОК?

— Но проблемо, парниша.

Я захлопываю дверцу авто и, когда Жюльен отъезжает, говорю себе:

«Не имей сто рублей...»

Я захожу в подъезд. Лифт не работает, и мне приходится подниматься на пятый этаж пешком. Я достаю ключи, которые так и не вернул предкам (мать этого бы не пережила), и открываю входную дверь. Стэнли, палевый лабрадор моих родителей, с визгом бросается на меня, бурно выражая свою радость, и лижет меня своим длинным мясистым и слюнявым языком так активно и настойчиво, что я немедленно вспоминаю о том, насколько вонючая на самом деле эта псина.

Из кухни выходит отец. На нем красуется фартук с надписью «I’m the cook! [31]». В левой руке он держит наполовину ошкуренный огурец, а в правой — нож, которым он этот огурец ошкуривал.

— Стэнли, фу! Хватит! Замолчи! Ну, здравствуй, сын, — говорит он, целуя меня. — Мама отдыхает в большой комнате. Она очень волновалась, как ты доберешься. Ты ведь ее знаешь. А теперь от переживаний у нее разыгралась сильная мигрень.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.