Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глеб Горбовский 2 страница



– У меня умер муж, – заговорила как бы сама с собой, задумчиво, без лишних эмоций. – Погиб на дороге. «Запорожец» всмятку.

Наступила неловкая пауза, потому что Потапов ожидал всего, чего угодно, только не этого.

– Не верите?

– Почему же… Хотя… Неужели у вас был муж? Значит, вы – совершеннолетняя? Простите за глупый вопрос. Вы такая розовая… Еще раз простите. Чепуху несу.

– Нет, почему же. Муж или почти муж. Мы жили с ним. Свадьбы, правда, не успели сыграть, но заявление подали. В магазин для новобрачных приглашения получили. Родители Николаю «Запорожец» подарили. Он поехал за стульями в мебельный и разбился. «Запорожец» всмятку. Представляете? Две недели тому назад.

Более всего поразила Потапова фраза про «Запорожец» всмятку. Явно чужая фразочка, не ею первоначально произнесенная, но впечатавшаяся в ее мозг огненным клеймом. Она‑то, фразочка эта, и заставила Потапова мгновенно поверить в искренность слов девушки. Поверить и содрогнуться.

Мария тогда на пляже жестоко обгорела. Потапов бегал в аптечный ларек за одеколоном и кремом. Девушку, отдыхавшую от несчастья, не пощадило даже солнце. И Потапов, не задумываясь, предложил ей все, что имел: силу, внимание, улыбку, сердце и наконец – руку. Предложил, хотя и сумбурно, но ласково, потому что знал: обгорела девушка не столько снаружи, сколько внутри.

Мария не прогнала Потапова. Она его стерпела. Сперва – как дополнительную боль (больнее всего – боль первая, все последующие боли как бы разбавляют собой предыдущую), затем терпела его как лекарство или средство, смягчающее, охлаждающее, затягивающее – успокаивающее.

Для самого Потапова на всю дальнейшую жизнь Мария так и осталась розовой (не от понятия «кровь с молоком», но как бы от ожога). Она постоянно затем пылала, горячилась, кипела. Кожа ее на ощупь была всегда жаркой, от прикосновений моментально покрывалась яркими пятнами.

По прошествии лет Потапов незаметно для себя в общении с женой стал осторожничать, боясь, в свою очередь, непоправимо обжечься о ее лучезарное сердечко. Чаще всего помалкивал, проскальзывая мимо Марии к себе в комнату или выскальзывая на работу, в чуждую ему деловитость, которая хотя и была чуждой, но обнимала плотно, от прикосновений не вздрагивала и не краснела. Помалкивал, проскальзывал, бежал и вдруг понял: зарвался, перехватил, ибо сделался одинок даже дома. И тут на глаза попались книги. Книги, обступившие его и одновременно незримые, нависшие над ним, как небо, которое горожане чаще всего не замечают, глядя себе под ноги, чтобы не поскользнуться. Книги, которые, если их попросить, подскажут, что спастись от одиночества можно лишь в себе, не в своей комнате, но в просторах вселенной духа – вселенной куда более необъятной, нежели космос со всеми его звездами, планетами, болидами и прочей пылью.

Свою пляжную сговорчивость Мария оправдывала в дальнейшем чуть ли не с медицинской точки зрения, и прежде всего – обширным, в первую очередь нравственным шоком, в котором находилась после гибели жениха. Она считала, что увести ее в тогдашнем состоянии мог кто угодно, то есть любой, даже негодяй, и то, что увел именно Потапов, не самая худшая из случайностей. Потапову она была даже благодарна. За помощь, не за любовь. За любовь не благодарят, как не благодарят воздух за наличие в нем кислорода. Просто – дышат.

Сын у Марии родился через семь месяцев после ее пляжного «ожога». Ребенка объявили недоношенным. Потапов исподтишка приглядывался к новорожденному, пытаясь обнаружить признаки недоразвитости, и, не найдя таковых, затаил по отношению к сыну если не обиду, то хроническую настороженность. Восемнадцать лет прошло, а Потапов и сегодня при взгляде на сына (или на дверь его комнаты) впадает в мимолетное, как головокружение от папиросной затяжки, состояние растерянности. Короче говоря, не было у Потапова стопроцентной уверенности, своего ли он сына растил. Справиться у Марии не посмел. Только однажды, в разгар какой‑то особенно молчаливой, яростно‑тихой размолвки, когда решался вопрос о школьной медали Сергея, на скептическое хмыканье Потапова Мария ответила истеричным шепотом:

– Да не твой он, не твой, успокойся. И никогда твоим не будет.

– А… чей?

– И не мой. Ничей. Божий, ветром надуло! Из космоса… Сомневаешься, а ты поцелуй его. Да‑да, поцелуй, обойми, к сердцу прижми! И сразу, дурак, поймешь, чей он. Ничего не любишь, кроме своего одиночества придуманного! А ты поцелуй, попробуй… Что? Кишка тонка?! И откуда только гордыня, столько гордыни у… сапожника, откуда?!

Сын и впрямь не был похож на Потапова, удался в мать. А в остальном – что ж, здоров, неглуп, симпатичен. Вот только холодноват в семье. Да и в кого ему горячим быть? Не скрытен – пренебрежителен. Как где‑то в седьмом классе выскользнул из рук, так до сих пор и не заманить его обратно в друзья. Потапов догадывался, что Сергей презирает его за принадлежность к «административно‑бюрократическому клану» (пятнадцать лет на унылых должностях зама по производству ликерно‑водочного, парторгом стекольного и теперь вот – директора обувной фабрики), что Сергей водится с какими‑то умниками, которые питают его гнусной философией отказа от семьи, общества, что сынок его что‑то там такое почитывает с машинописных листов, что в Технологическом он изнывает от скуки и что держится он в институте благодаря отцовской фамилии. Нет, не блажью всполошившегося родителя, но пробудившимся долгом отца объяснял себе Потапов свои недавние действия, когда пришлось говорить с малознакомым полковником из военкомата, просить, чтобы взяли близорукого Сергея в армию до истечения отсрочки.

А в результате и сам Потапов не то чтобы не любит сына – побаивается его. Как побаиваются не тайны – секрета. В итоге – печаль.

Позже, когда Потапов пристальнее посмотрит на себя, когда над ним рассеются ветры сомнений и спадет нервная мгла с души, обмороженное безлюбьем сердце Потапова ощутит в отношении своей неудачной семьи подобие благодарности – за толчок (или пинок) в сторону обретения Потаповым себя, или свободы, что одно и то же. Но это – потом. А сегодня в мыслях… снотворные таблетки, призрачные, книжные, вернее – телеэкранные цыгане, сами книги, глыбистой, еще недвижной лавиной нависшие над его диваном, божьи коровки, джинсы, вздорные мысли и все остальное…

Перед дверью сына полуодетый Потапов раскачал правую руку, нелепо помахав ею возле головы, затаил дыхание и неуклюже, с лакейской опаской постучал костяшками пальцев о филенку. Створки разошлись. В дверях стояла девушка. В розовых блестящих штанах‑бананах. Вся какая‑то лучистая, изящная, почти прозрачная. На губах дерзкая (от страха?) улыбка. Подсиненные, расплывчатые, детски неглубокие глаза увеличены вширь всеми доступными способами до состояния изумления и даже ужаса.

– Здравствуйте, меня зовут Настя. А вы – Иван Кузьмич.

– Вот именно, – усмехнулся Потапов внезапно, как чихнул. – Прошу прощения за мой видок, но мне, знаете ли, необходимы старые джинсы. Чтобы ехать за город.

– За грибами?! Возьмите меня с собой? – Девушка отпрыгнула с прохода назад и одновременно вверх, словно пускаясь в пляску.

– Сергей! – позвал Потапов, не переступая порога.

– А его нет.

– То есть как это «нет»?

– А мы поцапались. Я ему жениться на себе предложила, так он чуть в форточку не вылетел. Как муха навозная. Слово за слово, обо всем понемногу. Я ему: хочешь мужиком стать – иди в армию служить. В десантники! Оттуда знаете какие лихие ребята возвращаются? А Сережа ваш про какую‑то близорукость объясняет. Хотя очков никаких не носит. Что вы так на меня смотрите, Иван Кузьмич? Разве я не дело говорю? Сережа здоров, спортивен. Проявил бы себя в экстермальных условиях… В институт бы с боевой медалью вернулся, а то и с орденом!

– В каких, в каких условиях?! – наливался смехом Потапов.

– В экс… ну, знаете сами, о чем говорю. Он бы – в десантники, а я – ждать. Вот здесь, в его комнате. Хоть три года.

– Шутить изволите?

– Нет. Фантазирую всего лишь. Иван Кузьмич! – Девушка схватила Потапова за руки и, мгновенно обмякнув, повисла на его руках, будто сознание потеряла. – Дяденька миленький! Не гоните… Устройте лучше на работу. Возьмите секретаршей к себе. У вас уже старенькая секретарша. А я мигом на машинке стучать научусь. Буду вас чаем поить.

– Постой, постой… А как же Сергей? Почему ты про армию заговорила? Ты что, с военкомом… полковником Булановым знакома?

– С Булановым не знакома. А Сереже помогу… Если на работу устроите и общежитием обеспечите. И сыночка ему рожу!

И тут девушка вновь обрела олимпийское спокойствие, от попятившегося Потапова отшатнулась, словно и не взывала только что о помощи, а всего лишь гимнастическое упражнение проделала, восстанавливающее бодрость духа и норму кровообращения.

В коридоре замурлыкал телефон. В трубке – голос Сергея:

– Ушла?

– Кто? – не сразу нашелся Потапов. – A‑а… Нет еще. Что передать?

– Ничего. Понимаешь, отец… По‑моему, она ненормальная. Агитирует в десантники. Это с моей‑то близорукостью!

– Близорукость минимальная. Минус единица.

– И вообще желает: «Если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой». Ее песенка. Отправь ее куда‑нибудь. Только осторожно.

– Она что же – твоя невеста?

– Ты ш‑штоо?! Знаешь, она такая настырная оказалась! Вдобавок ей жить негде, как выяснилось. Покорми и отправь. Постой, а ты разве не на работе еще?

– Так надо. Где у тебя старые джинсы?

– На спинке стула. Под рубахой, кажется. Ты чего – за грибами?

– К цыганам! А ежели повезет – в десантники!

– Не понял…

– Подробности письмом, сынок.

Потапов положил трубку на аппарат и, распрямляясь, едва не сбил с ног не скрывавшую любопытства Настю.

– Скажите, а на вопрос «она твоя невеста?» что он вам ответил? Ладно, не переживайте. Чихала я на его ответы. Между прочим, от Сережи у меня через восемь месяцев и двадцать девять дней ребеночек будет. Скорей всего.

Потапов, легонько подталкивая девушку в острое плечико, повел ее на кухню, где, вскипятив воду, развел в чайных чашках бразильского растворимого кофе, напластал консервированной ветчины, сыра, круглого хлеба. Усадил за стол.

– Ну, хорошо. Допустим, вы – невеста. Тогда почему – в десантники? Разве Сергею не нужно учиться?

– Чему учиться? Умножать тоску на скуку? Учиться надо красиво жить! Чтобы ярко и сильно! Чтобы стать в итоге… мудрым старичком, полезным стране, а не просто пенсионером.

– Не просто пенсионером, значит – персональным пенсионером? – все еще мысленно похохатывая, уточнил Потапов.

– Не роботом с прохудившимися внутренностями, а героем жизни!

Потапов перестал жевать. Старательно похлопал тяжелыми от сна ресницами.

– Что ж, Настя… Лучше уверенность в себе, нежели негасимая печаль во взоре. Вы мне нравитесь. И все же, если Сергей вас отвергнет, что тогда? Не с колокольни без парашюта, надеюсь?

– Еще чего. Думаете, завяну? Я сильная. У меня ощущение такое, будто живу я не за себя одну, а за многих… Послушайте, а вдруг у меня двойня будет?!

Девушка обращалась с пищей бесцеремонно, от души накладывала, намазывала, жевала. Чашку с кофе брала уверенно, как кружку с водой. Мизинчиков при этом, слава богу, не оттопыривала. Прихлебывала азартно. По всему было видно: ни Потапова, ни еще кого в этом мире не стеснялась.

– Скажите, Настя… Значит, вам нравится жить?

– С кем? С вашим Сергеем?

– Да нет… Я вообще. Довольны вы своей жизнью? Лично я – не очень.

– Довольна. Правда, не всегда. Во всяком случае – сегодня нравится. А что это вы интересуетесь? Если денег хотите одолжить – можно без предисловий. Не откажусь.

– Вам нужны деньги?

– Не «нам», а мне. Немного. Рублей десять. На такси. По ночам я на такси езжу. Так безопаснее.

– Но… ведь сейчас утро, – соображал Потапов, что ему делать.

– А я от вас до вечера никуда не уйду.

Глядя в небесно‑прозрачные, казалось, вечно безоблачные глаза Насти, Потапов прикидывал: стоит ли ему откровенничать с девушкой? С одной стороны – стоит: живая, свежая душа, не посвященная в затхлые традиции их семейки; такая запросто может одарить неподдельным сочувствием. С другой стороны – легкомысленна, бесцеремонна, слишком молода. На любимую мозоль наступить способна. По неопытности. На смех поднять может.

Как всякий человек, не привыкший в быту к длительному одиночеству, Потапов, ощутив одиночество духовное, нуждался теперь в искреннем сочувствии. У жены – не допросишься, сама на судьбу обижена: вместо принца подсунули Потапова. Любые его, Потапова, мысли, нестандартные их варианты, не говоря о деяниях, Мария воспринимает как блажь, каприз, вздор. Сын, конечно, выслушает, внешне проявит участие, но участие сына слишком иронично и отдает участием миссионера, приехавшего к туземцам на броневике и ведущего свою проповедь, не выходя из машины – при помощи мегафона.

Потапов еще раз глянул Насте в глаза, словно из родничка зачерпнул. И все‑таки говорить с ней на равных поостерегся. Убрав со стола, прошел к себе в кабинет, извлек из бумажника десятку, отнес денежку на кухню и как можно небрежнее, стоя вполоборота к Насте, протянул девушке. Ждать долго не пришлось. Бумажка тут нее упорхнула с его ладони.

– Настя, скажите, вам знакомо ощущение внезапной свободы? Живешь в себе, как в бутылке, и вдруг – откупорили! Даже не в бутылке, а как бы в стену замурованный живешь. И вдруг – отмуровали! Случайно. Словно кто‑то гвоздь в эту стену вбивал и кирпич вышиб.

– А кто кирпич‑то вышиб? Если я, то с вас причитается.

– Поэт Сергей Есенин. Сегодня ночью он мне сказал: пошли ты их всех… в огород! На чучело.

«А девушка весьма самоуверенна… или совсем ненормальная», – успел подумать Потапов, перед тем как ощутить очередной за нынешнее утро прилив сил, будто грудь его задышала в две пары легких, а кровь по жилам устремилась в обратную сторону – туда, к молодости.

Потапов наскоро переоделся в сыновние джинсы, отыскал под вешалкой дачные, в летней засохшей грязи кроссовки, переобулся; на плечи набросил потертую спортивную «непромокашку». Голову обтянул вязаной лыжной шапочкой. И стал внешне молодым человеком, то есть представителем самой обширной возрастной категории людей от пятнадцати до пятидесяти лет, обряженных в бодряще‑унылую униформу конца двадцатого века.

– Ну, вот что, милая девушка, мне пора. У меня появилась цель. А времени для ее достижения мало. Остаетесь в помещении или выходите вместе со мной на воздух?

Набросив широкоплечую, какую‑то всю раздутую изнутри курточку, Настя молча направилась к выходу.

– Постойте! – поманил Потапов девушку пальцем из глубины квартиры. – Идите‑ка сюда. Чего‑то спрошу.

Поколебавшись, Настя приблизилась к Потапову.

– Пройдемте в мой кабинет. Да смелее, черт побери!

Прошли в кабинет. Все это время Настя держалась от Потапова на почтительном расстоянии.

– Иван Кузьмич, если вы пьяненький – я убегу.

– Я абсолютно трезвенький. А пригласил, чтобы спросить: что это такое?

Настя проследила за направлением указательного пальца хозяина кабинета.

– Это шкаф.

– А в шкафу, в шкафу‑то что?!

– Ну… книги.

– Угадала, книги. Но книги – какие?! Взгляни: Шекспир, Лез Толстой, Достоевский, Бальзак, Данте, Пушкин, Томас Манн, Есенин, наконец! Слыхала о таких? Нет, ты, Настя, не смейся. Не смешно. Ты лучше скажи: ничего… такого не ощущаешь, сверхъестественного? Это же второй космос! Духовный. Какие умы, имена какие! Да здесь, в этих книгах, все великие истины законсервированы! А я… Годами валяюсь тут, на диване… Как это: от жажды помираю у ручья. И не пользуюсь! Чужой этим книгам. Правда, время от времени убеждаю себя: вот разгребу малость делишки, соберусь внутренне и положу на стол книгу! Стану читать. Хотя бы по вечерам, перед сном хотя бы, как перед смертью. И какие делишки разгребать, стол‑то у меня, посмотри, Настя, пустой, как в мебельном магазине. Мои делишки – там, на фабричке, а с фабрички я рано или поздно уйду. Сбегу. Не тюрьма, конечно. Но радоваться отучила. Знаешь, Настя, а я ведь веселый был! Общительный. Мог даже сплясать… Если хорошо попросят.

– Устали, – предположила Настя.

– Постарел… Ты это хочешь сказать? Молчи, ребенок. Я от людей отвык. Руководить людьми, Настя, вредно и страшно. Внешне все пристойно: живешь с ними в одном доме, работаешь на одном предприятии, одной выпечки хлеб жуешь, а сам как бы все время за стеклянной перегородкой находишься. Все тебя видят, даже докричаться до тебя могут, а… дыхания твоего – не слышат!

– А вы разбейте стеклышко.

– Вот, вот оно! – забарабанил пальцами по стеклу книжного шкафа. – И разбивать не надо: отодвинул и… дыши! Читатель корешков, заглавий! Открою и стану питаться. Их энергией. И все мои хвори выйдут из меня. Передставляешь, Настя, вчера вечером у меня хватило воли протянуть руку и взять книгу. Стихи Сергея Есенина!

– Ха! Нашли с чего начинать культурную революцию.

– Понимаешь, его стихи о березках, о деревне поманили меня куда‑то туда, где есть еще молодость, восторг. Захотелось в траву ничком упасть! Под дождь сунуться! Чтобы отмыться от всей этой пыли городской…

– Съездили бы на дачу.

– У меня нет дачи. Кому с ней возиться? Я не о том. Живем, Настя, на земле – миг. Вздрагиваем, а то и ломаемся от любого грубого прикосновения. Друг друга любим только во время войны, или болезни, или еще какой всеобщей беды, когда всем тошно и всех обнять хочется. И ведь не стеклянные, не бездушные. Плакать умеем. По крайней мере в детстве умели. А главное – смертные все. Обреченные. И так бессердечно обходимся друг с другом. Так незаботливо!

– Это вы о себе?

– Это я о всех. И о себе. В первую очередь. После Есенина взялся я за Льва Толстого. За позднего Льва Толстого, у которого помимо таланта за плечами уже отшумела солидная жизнь. Со всеми ее приправами. И наскочил я на «Смерть Ивана Ильича». Жуткая, понимаешь ли, история про человека, заболевшего раком. Очень современная и очень страшная история. И так меня этот рассказ за горло взял – ну просто дышать нечем стало. Отбросил, не дочитав!

– А говорите: «питаться стану, энергией». Выходит, что и от них вред человеку? – повела Настя своими современными, «эстрадными» глазками в сторону книг.

– Короче говоря – струсил. Переметнулся к Пушкину. За противоядием. На слух все его стихи знакомы будто, а для души – неведомы оказались. Читаю Пушкина и вдруг начинаю сочувствие получать, начинаю понимать, что Пушкину тоже страшно, что Пушкин со мной на равных страдает. И сразу – легче. «Но не хочу, о други, умирать. Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать!» Вот поддержка, вот лекарство! О чем это я?

– О Пушкине.

– Нет, не о Пушкине – о себе. Ты, Настя, иди, пожалуй. А я почитаю еще. Поэму «Цыганы».

– Вы ж за город ехать собирались! К живым цыганам. В Сережины джинсы переоделись. Я же вижу: вам проветриться необходимо. Устали вы, не в себе малость.

– Там видно будет. Может, и проветрюсь. А ты иди.

– Куда?

– А к себе домой?

– Некуда мне идти…

– Постой‑постой… Как это – «некуда»? Ты ведь прописана где‑то? У любого‑каждого своя жилплощадь имеется, свои квадратные метры. По крайней мере – у нас, в Советском Союзе.

– А я не из вашего города.

– А из какого ты города?

– Из города Щелкуны.

– Это где ж такой?

– В лесу на лужайке. Восемь домиков.

– Погоди‑ка… Ты что же, такая сиятельная, такая, как говорит Сергей, попсовая вся, модная и, выходит – бездомная?

– Иван Кузьмич, торопитесь: цель остынет. А про жилплощадь… Я добровольно бездомная: у меня ненависть к домашнему хозяйству. Из глубины истории передалась, от многих поколений затюканных, но не сломленных женщин – наследство. Уверяю вас, что не пропаду. Обратите лучше внимание на мои розовые штаны. Как они вам?

– Штаны, говоришь?

– А прическа? А… походочка? – отпрянула Настя от Потапова.

– А ты, Настя, и впрямь не такая несчастненькая, не такая беспомощная, хотел я сказать. Оставайся в Сережиной комнате, до его возвращения из десантников. Он тебя обнаружил в этом мире, ему и заботу проявлять…

– Я хочу с вами. К цыганам.

Потапов впервые несуетливо, даже внимательно посмотрел на девушку. «Она же несовершеннолетняя», – улыбнулся догадке.

– Со мной тебе трудно будет. Я отвык от детей. Сын вырос, а дочери никогда не было. Понятия не имею, как их воспитывать, теперешних дочек.

– Я костер умею разводить. Чай организую в лесу. Нельзя вам в цыгане одному, при своей‑то должности, без шофера Васи.

– Откуда тебе про Васю известно? Подслушивала? А про цыган? И вообще – откуда ты?! Ах, да… Я и позабыл: из Щелкунов. Сергея давно знаешь?

– Если честно – вторую ночь. Да вы не беспокойтесь, мы ее врозь провели: Сергей в кресле уснул.

– А первую? Ладно… Без подробностей! – Потапов стукнул костяшками пальцев о письменный стол и сделал строгое лицо.

Настя едва не расхохоталась, взвизгнув от восторга.

– Ты где работаешь?

– У вас на фабрике. Работала. Подметки клеила. После ПТУ.

– Во вторую, что ли, смену сегодня?

– Я уже полгода не работаю. Уволили.

– За что?

– За опоздание. Не за одно, конечно. Я – сова. Ночью не сплю. Утром от постели не отклеиться. И еще: пререкаюсь.

– Значит, выгнали, а не уволили. Теперь припоминаю что‑то такое.

– Ничего вы не припоминаете, потому что без вашего ума оформили. Через зама. Вы только завитушку на приказе вывели фломастером. Я в пятом пункте значилась. Меня в кадрах с документами ознакомили. Мы для вас кто? Так… палочки‑галочки. Пунктики.

– Не болтай чепухи! Да если хочешь знать – я сам сегодня не только опоздал, вообще – прогуливаю! Мотаю!

– Ну… вам‑то разве кто запретит мотать?

В передней заскулил телефонный аппарат.

– Вот, слышишь?! Наверняка Озоруев по мою душу звонит. Я тебе, Настя, серьезно говорю: будет изрядный скандал. Хай будет. Потому что на работу я не пойду вовсе. Ни сегодня, ни завтра, ни еще когда. Потому что я улетаю! В космос! К Пушкину, к Есенину, к Толстому! Всё. Теперь решено без возврата. Никакой я не директор. Хватит притворяться. Скажи, Настя, разве я похож на директора?

Девушка нарочито дотошно принялась рассматривать свое бывшее начальство, затиснутое в молодежные доспехи, заходила Потапову за спину, кружась вокруг него, хотя и увлеченно, однако недоверчиво, с прежней опаской.

– Ой, как интересно… – пролепетала с сомнением в голосе.

На улицу вышли вместе. Потапов взглянул на часы: без четверти десять. Из календарного окошка на циферблате выглядывало тридцать первое число.

Август завершался прозрачными днями с бездонным небом, онемевшими от безветрия деревьями, раздавшейся вширь и ввысь вселенной. Недавние грозовые дожди, от которых шумно, с нескрываемым удовольствием освободилось небо, облагородили город, согнали с его крыш и асфальтированных пространств тяжелую летнюю пыль.

Вглядываясь в распахнутое настежь утро, Потапов на какое‑то время позабыл, что он не один. Сидевшие возле парадного бабушки скорей всего не узнали в Потапове Потапова, неизменно отбывавшего из дома на фабрику в черной «Волге»; все их внимание переключилось нынче на розовые штаны простоволосой Насти, чья золотисто‑пушистая прическа вспыхнула в затененном дворике, будто второе, «карликовое» солнце.

На мгновение Потапов забыл себя повседневного, поднадоевшего, себя администратора, депутата райсовета, забыл, что ему нельзя, «не положено» быть другим, неказенным, не увешанным веригами обязанностей и ответственностей, забыл себя всегдашнего, настоящего, а вспомнил – себя подлинного, то есть освобожденного от условностей быта, растворенного, как сахар в березовом соке, в пространстве и времени бытия.

Настя поспевала за ним, позабыв всего лишь о найденной в квартире Потапова улыбке, которая так и осталась на ее губах; усердно перебирая ногами, иногда припускала за Потаповым во весь опор, как бездомная собачонка, ухватившаяся за случайную ласку. На ее плече висела спортивная сумка, где брякало что‑то посудное.

К вокзалу добирались пешим ходом. На изгибе одной из центральных асфальтированных улиц, которая в этом месте переходила в небольшую площадь с цветочной клумбой посередине, из проносившегося какого‑то не в меру веселого грузовика просыпались на асфальт стеклянные иголочки, блестящие, шуршащие и – великое множество. Поверхность асфальта в одно мгновение будто инеем окидало. Веселый грузовик, не останавливаясь, понесся в сторону городских окраин, скорей всего – на городскую свалку. И тут же по рассыпанным стеклянным палочкам проехал негромкий, весь какой‑то плавный «икарус» интуристского назначения. Из‑под его широких скатов послышался отчетливый хруст ломающихся хрупких изделий (Потапов едва не произнес «созданий»). Стеклянные эти палочки столь явственно и в то же время безропотно ломались, что Потапов с Настей, не сговариваясь, поёжились.

На бульваре, ведущем к вокзальной площади, в тени густо‑зеленых аккуратных молоденьких лип, еще не признающих завтрашней осени, расположилась как бы небольшая ярмарка: множество столиков, тележек, лотков, уставленных снедью – жареной рыбой, котлетами, плюшками‑пампушками, соками, пепси‑колой, лимонадом, усыпанные конфетами, печеньем; тут же ящики с яблоками, сливами, сладким перцем. В ногах путались использованные картонные стаканчики. Тянуло душноватым, жирным дымом от двух жаровен с шашлыками и цыплятами. Народу возле угощений – негусто. Трудовой день в разгаре. Питались тут в основном приезжие и проезжие, что проникали на бульвар с привокзальной площади, ориентируясь на запахи и на звон порожних бутылок.

Потапов ухватил с прилавка пластиковый мешочек с изображением волка, мысленно поедающего зайца, набросал в пакет пирожков, насовал туда же бутербродов, конфет, уложил четыре бутылки пепси. Расплатился. И тут Настя, наблюдавшая за Потаповым, глазам своим не веря, засекла молниеносное движение потаповской руки, нырнувшей куда‑то за баррикаду из сигаретных пачек, выложенную на одном из столиков разбитной коробейницей с одутловатым, густо осыпанным пудрой лицом.

В руке Потапова скользкой рыбиной посверкивала бутылка коньяка. Не таясь, держа посудину зажатой меж двух пальцев, Потапов направился в сторону вокзала, не только не расплатившись за «три звездочки», но даже не оглянувшись на остолбеневшую буфетчицу.

Вспоминая случившееся, Настя так и не смогла решить, что ее тогда потрясло больше: то, что Потапов совершил кражу, или то, что смолчала, не подняла бучу буфетчица?

Нагнав Потапова у привокзальной площади, Настя мягко, но решительно отобрала у него бутылку. И бегом, словно эстафетную палочку, отнесла «товар» на прежнее место. Тетка принять его наотрез отказалась. Замахала на девушку руками, как на привидение. С лица торговки, будто снег из свинцовой тучки, просыпалась пудра. На пирожки с саго.

– Знать ничего не знаю! – оттолкнула разгневанная женщина протянутую Настей бутылку. Девушка растерянно оглянулась по сторонам и возле соседнего столика отметила человека в милицейской форме.

«Вот теперь ясненько, почему старуха от коньяка шарахнулась». Проворно сунув золотоголовую стекляшку в близстоящую урну, девушка заторопилась на вокзал.

Потапова Настя обнаружила в зале ожидания. Он сидел на диване и… курил. Некурящий Потапов дымил как паровоз! Идиотски пыхтел, не взатяжку. Дурачился, балагурил, нарываясь на скандал. По правую руку от Потапова терпеливо морщился какой‑то очкарик, пожилой, напоминавший сельского учителя. По левую – величественная дама, тоже в возрасте, с негнущейся спиной, с очень высоким туловищем. Потапов дымил нагло, откровенно, вызывающе. И никто ему не перечил, даже крепкий еще парень, одолживший директору сигарету и сидевший в данную минуту напротив «инцидента». Наоборот, все как бы даже радовались этому обстоятельству, восторженно сверкая прослезившимися глазами.

Приблизившись, Настя ловким, аккуратным движением выхватила изо рта Потапова сигарету и, невозмутимо поколыхивая розовыми штанами, проследовала к выходу на перрон.

Старичок очкарик, тайно наблюдавший за курением Потапова, как за собственным пищеварением, после Настиной выходки так и подпрыгнул от изумления, на какой‑то миг сравнявшись в росте с величественной дамой.

– Какая наглость! – рявкнул старичок густым, еще не прохудившимся басом.

– Это моя дочь, – пояснил Потапов.

– Я говорю, какая наглость – курить в зале помещения, то бишь в зале ожидания!

– Правильно, – согласился Потапов. – Сегодня я наглый. Дерзкий. Непредсказуемый. Сегодня я могу не только закурить там, где не положено, но и все, что угодно, сделать могу. Хотите, крикну «ура» или «караул»? Урну переверну? На электрические часы плюну? Все равно они стоят, а когда ходят – врут! Хотите?!

Старичок внимательно посмотрел Потапову в глаза и вдруг панически заерзал по сиденью.

– Так хотите или нет?

– Не хочу.

– И я не хочу. Но – могу. Верите?

– Охотно.

– Сегодня мой день, – приподнялся Потапов с дивана, шурша мешком с провизией.

Перед тем как выйти на перрон, Потапов задержался у газетного полуавтомата и, размахнувшись, словно здороваясь от души, потянул рукоятку механизма. Из щели выскользнула газета. Бесплатная. Потапов пошарил в кармане пятак и опустил его в монетоприемник. Получилась «операция наоборот». Как хотел, так и получилось. Именно это и радовало.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.