Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Кошмар. Моя Джоконда



{266} Кошмар

Все чаще по ночам, во сне, приходят ко мне умершие мои друзья, товарищи и даже незнакомые люди. Просыпаясь, я пугаюсь этих снов и, лежа в постели, думаю о них. Сегодня одного из них, моего любимого артиста, я вытаскивал из воды. Он стоял во весь рост в прозрачной холодной воде и стоя спал в квадрате белого мрамора и кафеля.

Проходя мимо, я толкнул его рукой и окликнул:

— Павел Иванович!

Павел Иванович спокойно поднял веки и стал смотреть на меня широко открытыми, ничего не говорящими глазами. На ресницах, переливаясь в электрическом свете, горели капли воды, голова его была сухая. Я никогда не видел, не знал его таким: спокойным, молчаливым, бесконечно покорным. Его вытянутое легкое тело в сером костюме, в котором он ходил при жизни в театр и в котором его положили в гроб и отнесли на кладбище, стоя покачивалось в прозрачной воде, прижатое в угол из белого мрамора. Большой шахматный пол из белых и черных плит блестел под моими ногами.

— Что это такое? Что это такое?

— Это бассейн. Здесь отмывают умерших. Здесь только мертвые.

Толстый человек с опухшим лицом, с засученными рукавами, в клеенчатом фартуке, неподвижно стоял на черной плите и невозмутимо, спокойно отвечал на мои вопросы.

— А вы кто? Вы что такое? Вы что, работаете в театре?

— Нет, я — образ. Я — подобие человека. Я самый нормальный. Из всех тленных тленный.

Где я его видел? Где я видел это лицо? Я мучительно вспоминал и никак не мог вспомнить. Когда это было? Тленный… Нетленный… Как это перевести? Где я? В какой стране? Где переводчик? Тленный… Нетленный… Это же мой язык. Славянский язык… Мертвый и живой.

Вдруг прозвучал третий звонок. Наверное, это театр. А Павел Иванович в воде. Смотрит, открыв глаза, и ничего не говорит. Я вспомнил живого Павла Ивановича. Он же нетленный! Нетленный! Вы видите, он в костюме. Это — артист. Ему пора на выход. Слышите? Он опаздывает. Был третий звонок!

Я бросился к бассейну, вытащил Павла Ивановича из воды и положил на белый мрамор. На моих руках остался {267} след от его длинного, сразу отяжелевшего тела. Какая-то огромная сила ощущалась в его безучастных глазах, во всем его мокром теле. Она, эта сила, сжимала мою волю.

Павел Иванович лежал и смотрел на меня. А толстый человек отвечал на мои вопросы.

— Ему торопиться некуда. Он должен стоять и качаться. Ему еще долго качаться. Отсюда выхода нет. Отсюда никто не выходит. Звонки — для живых. Для живых звонки, слышите? Для тех, у кого есть сердце.

Где я видел это лицо, отекшее, заплывшее? Не понимаю, ничего не понимаю.

— Вас было пятеро, — напоминал мне толстый человек. — У вас была мать. Вы, ее маленькие дети, сидели за столом и ждали, когда она придет. Она долго не приходила. Самая маленькая сидела на столе. Помнишь? Горела керосиновая лампа. На столе — раскрытый букварь. Это было зимой. Вы сидели и ждали мать. Каждый из вас искал у себя и у другого сердце. Ха‑ха‑ха! Вы не знали, где оно находится, это сердце. Не найдя, вы сказали: «Нет у нас сердца. Мы бессердечные!» Вы кричали, вы хохотали, вы плясали: «Мы бессердечные, мы бессердечные!» И вдруг открылась дверь. Вы так и застыли. На пороге стояла мать. Совсем другая. Не такая, к которой вы привыкли. Она была чужая, страшная. Одной рукой держалась за косяк двери, а в другой сжимала пустой пузырек от уксусной эссенции. Глаза открытые, огромные. Такие же, как рот. Она выговорила, нет, прохрипела одно только слово: «Всё!» Очнувшись под кроватью, вы нашли свое сердце. Оно стучало в вашей маленькой детской груди. «А мы, дураки, его искали в голове!»

— В го‑ло‑ве м‑о‑о‑зг. Он тоже не выдерживает, — вдруг глухо прошептал Павел Иванович.

— Да, да, да, я знаю — кровоизлияние в мозг. Кровоизлияние в мозг.

— Это у Павла Ивановича, — напомнил мне толстый человек.

— А где же сердце? — спросил я у него.

— Оно у меня болело и остановилось. Лопнула цепь. Потом прозектор вскрыл и записал в историю болезни: инфаркт. Потом зашил грубой толстой ниткой, вот она — видишь? Нитка снимается. Нужно только снять шов, и ты увидишь мое сердце. Ты не бойся. Это делается просто. Вот так.

{268} Он обнажил свою грудь, вытянул длинную нитку, грудь распоролась, в ней висели огромные стенные часы без циферблата. Стрелки вложены в колесики, цепи болтались без гирь. Остановившийся медный маятник неподвижно стоял передо мной большим желтым пятном и спокойно смотрел на меня.

— Здесь висели гири, — продолжал толстый человек. — Тяжелые гири. Они мне давили вот сюда, под ложечку. Цепи натянулись и сковали мою грудь, как обруч сковывает бочку. А по обручу били, били, ударяли молотком. Обручи стали меня душить, тогда я натужился, в последний раз глубоко вздохнул, впустил в себя воздух, и цепи лопнули. Стало легко-легко. Я стал свободен. Я успокоился. И Павел Иванович, он тоже спокоен. В его истории записано: инсульт. Он его заработал в театре, на сцене.

— Да, да, на сцене. А где сцена? Сегодня какой спектакль? Я в нем не занят? Занят? Значит, я опоздал? Скорее на сцену… на сцену!.. Где шнурки? У меня ботинки расшнурованы.

— Спокойно, спокойно, тебя позовут, — сказал толстый. — Сорок человек сидят и слушают. Ты — сорок первый. Слушай и смотри. Идет спектакль «Карьера Артуро Уи».

И я увидел. В железном огромном ящике сидели сорок бритых голов. От каждой головы тянулись тонкие провода к маленькому столику, за которым сидел все тот же толстый человек, только голос его стал другим. Вместо лица — белая маска под серой шляпой. И усики. Человек или собака? Гав, гав, гав!

— В плане прошедших лет стоял ими рос о расширении и укрупнении цеха по переработке информации человеческой деятельности в области мышления. Мы уже многое сделали и получаем грандиозные результаты. Задача состоит в том, чтобы добиться стопроцентного охвата человеческих голов единомыслием. Для этого установлен ускоритель, к которому тянутся тонкие нити от ваших голов. Рекорды! Рекорды! Гав‑гав!

И вдруг все исчезло. Мраморный пол, как шахматная доска, раскрылся и закрыл сцену. Мы играем в шахматы. Я теперь не я, а конь. Я изображаю коня. У меня голые ноги. Стоит Фальстаф с длинным кнутом и хлещет меня по спине, по ногам. И кричит: «Ходи! Ходи! Твой ход!» Мои ноги нейдут, ступни примерзли к мраморному полу. Мне не больно. Меня бьют, а я не чувствую боли, только голова {269} разламывается, раскалывается голова. Я собираю всю свою волю, чтобы вспомнить этого толстого человека. Где я видел это лицо? Заплывшее, отекшее? Когда это было?

— А я тебе напомню. Ты видел меня в сумасшедшем доме. Там лежал твой брат. Врачи указали тебе на меня, сказали, что я — твой брат. Я смеялся, но ты не слышал моего смеха. Ты стоял и искал в моем распухшем лице черты своего родного брата. Ты начал сомневаться, ты даже снял с моего голого тела простыню и стал искать черную родинку. А у меня ее нет. Я слушал, как врач превращал здорового человека в больного, и я думал: «Кто из нас сумасшедший? Я, врач или ты?» В тот же вечер меня не стало. Я умер. За мной никто не пришел. Теперь я нормальный, теперь я тленный!

От страха я открыл рот, но звука в нем не было. Челюсть опустилась, а обратно не поднялась. Толстый человек протянул руку и спокойно продолжал:

— Ничего не говори, я все знаю. Ему плохо, ему очень плохо.

— Мой брат не сумасшедший, — вдруг вырвалось у меня. — Он контужен. Он на фронте, он эпилептик, он случайно попал туда, он не виноват.

— Случайно? Случайного нет ничего. Всему своя закономерность. Диалектика. Пришло такое время, и твоего брата стали бить. Маленького, палками по голове. Такие же маленькие, как он. Они били и кричали: «Кутейник, кутейник, попенок!» Они убежали, а он остался лежать. Вырос, его стали бить взрослые. Потом война, фронт. У меня есть письма. Он писал, а ты читал и выбрасывал, а я их подбирал и хранил. Вот они.

Он протянул руку, в которой была пачка писем. Первый листок был куском зеленой оберточной бумаги, исписанный редкими косыми строчками, без точек, без запятых. Я узнал почерк моего брата.

— Ты читай, читай.

Я читаю.

«Добрый день! Здравствуй, мой брат и твоя жена, и ваши детки сообщаю вам что я нахажусь сичас в маскве в институте Сербского».

— Институт Сербского — это Институт экспериментальной медицины, куда отправляют убийц, — сказал толстый.

— Да, да, да, я знаю. Там у входа стоит солдат. Он говорил со мной через решетку. Я думал, что это обыкновенная больница, удивился, что в больнице солдат.

{270} — Ты читай, читай.

«Мне проводют полностью проверку моего здоровья и после назначут лечение дома я не лечился да и нет у нас тех медикаментов которые мне были назначены институтом бехтерева и так почти с 1956 года не принимал никаких лечений и теперь я нахожусь в маскве в институте с 9 января жена приехать не может дом бросить ненакого да и вряд ли найдется денег на дорогу поэтому прошу пришлите мне в маскву на институт в чем прошу досвидания целую ваш брат».

В конце письма подпись и число.

— Я послал ему деньги. Послал!

— А он их не получил. Ему их не передали. Врачи нашли, что он здоров, и отправили в Бутырку. Твой брат убил женщину во время припадка. Она лежит здесь. Хочешь — пойдем, посмотрим. Я тебе ее покажу.

Он прошел в квадратный мраморный проем, в другую, такую же белую кафельную комнату, повернулся ко мне лицом и почему-то три раза ударил в ладоши.

Я стоял неподвижно и смотрел в пространство. Стена белого кафеля отражала красный пол с распластанным пятном в середине.

Пятно зашевелилось, поднялось, вытянулось во весь рост и заговорило:

— Я пришла за дровами. Мне нужны дрова. Мои дети мерзнут. Вот квитанция. Деньги я достала. Деньги я заняла… А ты брат? Ты его брат? Он ударил меня по голове! Поленом! Полено тяжелое. Он колол дрова. И меня расколол. Теперь я здесь.

— Я знаю. Брат болен. Его контузило на фронте, потом в спину пырнули штыком. Его долго лечили. Он сейчас жив. Живет хорошо. У него дети. Вот его письмо. Прочтите.

— У меня нет глаз. У меня их выбили. Я же расколотая.

— Я вам прочту, — ответил толстый человек, взял письмо, развернул и медленно, спокойно стал читать.

«Здравствуйте дорогие, многоуважаемые мои родные и ваши детки! Шлю вам задушевный привет и от души самые добрые пожелания в вашей жизни на благо нашей любимой родины и нашего светлого будущего! Не получая от вас продолжительное время никаких известий, не зная ничего о вашем здоровье, вообще о вашей жизни вынудило меня послать письмо авио заказным. По натуре своей мы люди добрые и сердечные я один из нашей семьи несчастный {271} страдаю этой болезнью которая мне преградила путь к счастливой жизни. Недавно выписавшись из больницы при чем невралгической возвратившись к своим родным а их у меня кроме вас вообще нет встретились различного рода неприятности. Дочка Ольга отец которой погиб на фронте войны собралась выйти замуж а сын с первого класса обучения перешел во второй класс. Все члены моей семьи с которыми прожил более десяти лет стали для меня исключительно близкими и родными. Со своей женой Анной Максимовной собираемся отдать за муж при чем не за плохого а знакомого для нас человека которого и мы и дочь Маруся знаем только с положительной стороны. Но совершить все это вернее говоря сделать свадьбу купить нужное и необходимое для невесты а таким образом заиметь близко родную для нас семью не имеем достаточных средств. Все главное из средств к существованию у нас это — корова и продать ее сейчас мне и моей семье вынудить остаться без крова. Дорогой брат имея корову и небольшую семью я в скором заимею все возможности к улучшению всех материально бытовых условий и благ. Не оставшись в долгу перед самыми близкими моими родными я в скором времени постараюсь выслать вам мяса или просто навестить вас лично. Имею все надежды к тому что в скором вы создадите все необходимые условия и окажете соответствующую помощь и сообщите о своей жизни».

В конце письма подпись и число.

Стало тихо-тихо.

— Вам не больно? У вас не болит голова?

Опять тихо-тихо.

— Может быть, открыть форточку?

Опять тишина.

Льется вода из крана в переполненный бассейн…

Павел Иванович сполз с мраморной плиты и опять стал стоя качаться, прижатый волной к стене белого кафеля. Голова сухая, капли воды блестят на ресницах. В квадратном проеме нет никого. За проемом — длинный коридор, а в конце — широкое окно. За окном живут люди, прижатые паутиной электрических проводов. Ползут трамваи, проходят троллейбусы, шуршат машины, плывут люди.

— Хорошо живет твой брат, весело.

— Кто это сказал? Кто это сказал?

Я спрашивал, я кричал, я звал, а услышать некому. Звук моего голоса повис и, не найдя никого, растаял. Я один, совсем один в пустом, белом, холодном зале.

{272} — Плохо. Очень плохо встречаться с мертвыми, — прошептал кто-то мне во сне.

Испугавшись дурной приметы, я вздрогнул и сразу же проснулся. За окном осенняя ночь. Форточка открыта, в нее дует холодный ветер, а я дрожу от только что приснившегося мне сна. Закрылся плотнее одеялом и мучительно стал вспоминать, звал меня к себе Павел Иванович или не звал. Кажется, не звал… Нет, звал.

— Спи. Ты мешаешь мне спать, все время вздрагиваешь. Эллениум принял?

— Принял.

— Ну и спи… Скажи мне что-нибудь хорошее. Ну, скажи!

Жена ждала-ждала. Так и не дождавшись, уснула.

Моя Джоконда

Никогда не знаешь, где кого найдешь и где и когда потеряешь. Я встретился с ней в Лувре. Наш театр приехал на гастроли в Париж. Придя в Лувр, я пошел искать «Джоконду».

Нашел быстро. Она висела в отдельной комнате, одна-единственная. Черный бархат во всю стену, а в середине ее портрет в золоченой раме. Я много слышал о «Джоконде», или, как еще ее называют — «Мона Лиза», много видел ее репродукций. И потому боялся встречи с нею. Боялся, что после рассказов искусствоведов, восторженных статей ничего особенного не увижу. Первое, что я обнаружил, — очень похожа. На всех «Джоконд», на любую «Мону Лизу»! Я обрадовался. Но когда пригляделся, когда и она меня заметила, я понял, что в ней нет ничего общего с теми, которых я знал. Мне даже показалось, что она уловила мои мысли и улыбнулась им.

«Что за черт! — подумал я. — Показалось или она действительно следит за всем, что со мною происходит? Она живая?.. И вовсе не такая красавица, как ее описывают. Простое деревенское лицо. Все, что присуще женщине, в ней есть. С ней можно разговаривать. Она все понимает. Только надо говорить не вслух — она и так обо всем догадывается». Она сама мне подсказала, что нужно делать. Я понял и перешел на другое место. Действительно, с этой стороны она была еще лучше.

{273} Я стал стесняться. Чувствую, недостоин ее, но когда я об этом подумал, в ее глазах пробежала смешинка и на левой щеке появилась ямочка. Мне послышалось: «Ты не прав. Мне хорошо. Мне нравится, когда ты так смотришь на меня. Смотри! Смотри!» И я смотрел.

Я подходил к ней близко, совсем близко, но не прикасался к ней. Избави Бог! Она вошла в меня. Я чувствовал ее всю. Я был заполнен ею. Я в нее влюбился. Первый раз в жизни влюбился не в живую, а в нарисованную. Я не мог оторваться от нее. Отходил в самый дальний угол, прятался за спины посетителей. Она меня находила. Одним глазом смотрела на меня, и я был счастлив.

Я вспомнил Пушкина.

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…

Как же мне теперь ее оставить? Как мне от нее уйти? Но она же не моя, она — для всех.

И я ушел. Я уехал. И когда потом вспоминал ее, думал: есть в Париже одна, совсем не похожая на парижанку. Она итальянка. А для меня — русопятка, моя Мона, моя Лизка.

Прошло пять лет. Я снова в Париже. Помнит ли она меня? Узнает ли? Вспомнит ли нашу встречу? Такая же она или совсем другая? Я ведь стал немножечко другим.

Иду в Лувр. Ее нет на том месте. Теперь она с другими. На обыкновенной стене, под толстым, пуленепробиваемым стеклом, за семью замками-печатями с «противоугонным» устройством.

Ее кто-то хотел похитить. Какой-то влюбленный, миллионер. Париж схватил этого негодяя. И теперь она под охраной.

Но мы встретились с ней, и она меня узнала. Она была такой же, как раньше. Все, все то же самое. И те же начались разговоры между нами. Только через толстое стекло.

И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.