Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Как началась война



Как началась война

В субботу я сходил в Управление Закавказской железной дороги и получил бесплатный билет до Сталинграда, чтобы потом пересесть на пароход и провести свой отпуск на Волге.

Мой первый сезон в Тбилисском театре юного зрителя кончился. Я сыграл три большие роли и сломал ногу, спускаясь со сцены в зрительный зал. Пока лежал в больнице с подвешенной ногой, ухитрился перелицевать старое демисезонное пальто.

Потом были гастроли в Батуми. Там я увидел в первый раз море; вода оказалась не черной, хотя море и называется {255} «Черное». Целебное море — нога быстро зажила, и я перестал прихрамывать. Первый раз пил на набережной кофе по-турецки, почему-то с холодной прозрачной водой. Так делали все вокруг. Такой кофе я нигде потом больше не пил.

В первый раз увидел я и что такое тропические дожди и как быстро просыхает после них земля. Все в первый раз! Приморский бульвар, Пионерский парк, наполненный райскими запахами… И дельфины, много дельфинов. Они играли совсем близко у берега, их скользкие спины перекатывались, морды высоко высовывались из воды. Они показывали белые животы, казалось, вставали на хвост и стояли во весь рост. Когда я их увидел, подумал, что это киты.

В Батуми первый раз испытал я страх от взрыва снарядов. Дом, в котором я жил, вздрагивал, звенели разбивающиеся стекла… Ночная учебная тревога. А мы решили, что началась война с Турцией. Днем все рассказывали, кто что пережил в эту ночь. Сашка Гинзбург схватил чемодан и вместе с женой побежал в сторону Тбилиси. Кто-то спрятался под кровать… Много смеялись. Но смех был неспокойный, словно мы все были немного чокнутые.

Май месяц. Хороший месяц в Батуми. У нас успешно прошли гастроли. Правда, потеряли одного актера — утонул. Жалко было его — и человек хороший, и актер. Забыл его фамилию, помню только — начиналась на букву «Т». Он играл в спектакле «Музыкантская команда», поставленном Г. А. Товстоноговым. Играл трубача, бессловесную роль. Я потом заменил его в этой роли и, играя ее, всегда получал удовольствие.

Было во время гастролей и смешное. Смеялись над артистом, который всегда попадал в неловкое положение. Есть люди, с которыми вечно что-то случается; чаще всего это добрые люди. Какая-то женщина попросила его присмотреть за ребенком в детской коляске, а сама ушла в магазин. Ребенок проснулся, увидел перед собой чужого лысого дядю, начал реветь, кричать «мама!». А Коркашвили (такая была фамилия у актера) стал его успокаивать и катать коляску, отчего ребенок кричал еще громче. Собралась толпа. Выяснилось, что Коркашвили не знает, чей это ребенок. Он пытается объяснить, как было дело, а ребенок орет. Рассказу артиста не верят, предлагают забрать его в милицию, а тут как раз и милиция. И забрали его вместе с ребенком. Тут уж стал кричать Коркашвили, что мать ребенка в магазине. Ничего, отвечали ему, в милиции разберемся. {256} Как мать звать? Ах, не знаешь? Поехали в отделение! Коркашвили сопротивляется. Хорошо, что крик его услышала в магазине мать. Его уже обвиняли в том, что он пытался украсть ребенка.

В другой раз он сидел на высоком берегу и смотрел в бинокль вниз, рассматривая ракушки у самого моря. Вдруг почувствовал руку на плече, оглянулся — перед ним пограничник. Пограничник спрашивает: «Что вы здесь делаете, чем занимаетесь?» «А вот, — с удовольствием отвечает Коркашвили, — моллюсков разглядываю!» «Да? А ну пойдемте за мной!» — и отбирает бинокль. Пришли на пограничный пункт, разобрали весь бинокль, выяснили, кто такой Коркашвили, собрали бинокль, вернули ему назад и категорически заявили, чтобы с биноклем больше на берегу не появлялся. За шпиона приняли…

 

Первый раз я как настоящий артист отправляюсь с женой отдыхать на Волгу.

Жили мы в театре. Что-то произошло с финансами, и театрам запретили оплачивать приезжим артистам гостиницу или снимать для них квартиры и комнаты. А у артистов, конечно, не было денег, чтобы самим оплачивать жилье. Поэтому приезжие стали жить в театре. Мне досталась женская гримерная.

… Завтра мы уезжаем в Сталинград, на Волгу. Идут последние приготовления, а сегодня вечер в ресторане по случаю окончания сезона. Собралось несколько человек, в основном новенькие. Ну и, как в каждом театре, «старенькие», приветливые, гостеприимные, любители выпить за чужой счет. Смеялись, пели, произносили тосты, стараясь подражать местному обычаю. За год мы уже стали привыкать к грузинскому застолью. Но после русской водки вино казалось мне квасом.

Я рассказывал про Волгу, стараясь соблазнить других поехать отдыхать с нами на пароходе. Последние дни мне каждую ночь снилась Волга, пароходы, я слышал их запах, предвкушал удовольствие от того мгновения, когда вновь их увижу, услышу раскатистые протяжные и короткие гудки. И пароход, белый, чистый, с широкими палубами и уютными каютами подойдет к пристани и, тяжело вздохнув, застынет. И будет красоваться, впуская и выпуская пассажиров. Я вдохну знакомый с детства запах воблы, смолы, полыни, машинного отделения, запах своих земляков. Мы займем каюту первого класса. Теперь я артист, {257} я имею право ехать там, где мечтал ехать еще в детстве и куда поднимался только украдкой, чтобы хоть одним глазком взглянуть, что там делается. В детстве я знал только третий и четвертый класс с бочками, мешками, рогожными тюками, свиньями, коровами и лошадьми. Сколько эти нижние классы оставили в моей памяти песен, рассказов и запахов. Может быть, потому и люблю я пароходы… Ну вот, вспомнил фамилию утонувшего артиста — Хотько!

 

В субботу после ресторана угомонились поздно. Утром нас разбудили соседи. Они тоже проспали первое сообщение и с похмелья не разобрались, о какой такой войне говорят, когда все тихо, музыка играет, солнце в окна светит. Какая война? Где война? Глаза после короткой ночи не продираются.

— Вставайте! Проснитесь! Война! Немцы бомбили Киев, Минск…

Вот тогда глаза и продрались, когда плеснули в них войной.

Выбежали на улицу. Никакой войны, всё, как вчера, только выходной день, воскресенье. Тот же запах шашлыков, тот же крик мацоньщиков: «Ма‑а‑цо‑ни! Мацони-мацони!» Только транспорт весь почему-то быстрее бежит. И звучит взволнованный голос Левитана. Потом мы запомним его голос, он врежется в нашу память за четыре года войны и останется навсегда у тех, кто ее пережил. От этого голоса вздрагивали, его слушали жадно. Он возвещал об отступлении и наступлении, о потерях и победах. Голос этот начинал войну и закончил ее. Начинал скорбно, а закончил победно.

Улица была праздничной. Небо чистое, совсем не такое, каким показывают его в театре и в кино. Ни одного облачка. Не слышно взрывов, и ничего не горит. Ходят троллейбусы, трамваи, магазины открыты, рестораны работают. Вон напротив нашего Театра юного зрителя ресторан. Там кипит жизнь. А слева ресторан «Европа», в нем тоже зашевелились раньше времени. А пройди несколько шагов по Плехановскому — там хорошие хинкали и свежее пиво.

— Бу‑у‑ты‑ыл‑лки‑и поку-упаем! Буты-ылки!

— Земля! Земля, земля! — кричит торговец землей.

— Млако! Млако, млако‑о!

— Нужно сдать проездные билеты, они нам больше не нужны. Мы никуда не поедем, — говорю я жене.

— Почему? Поедем. Два‑три дня — и все кончится.

{258} Вот теперь похоже на войну — по радио выступает Молотов.

Иду в военкомат. Военкомат закрыт. Воскресенье. Как же так? Началась война, а военкомат закрыт и до понедельника его не откроют. Выходной день.

— Ма‑ацо‑они! Мацо‑о‑о‑ни!

— Буты‑ы‑ылки покупа-аем, буты‑ы‑ылки покупаем!

С базара несут кур, у кого две, у кого три, лапы связаны, живые головы клювами достают до асфальта, крылья раскрыты.

Во дворе курды справляют свадьбу. Бьют барабаны, воет зурна — идет свадебный танец.

Я не думал, не представлял себе, как начинается война. Видел эшелоны, уходившие на Ленинградскую товарную, когда мы расширяли свои северные границы, но тогда эта операция не называлась войной. Только потом, во время Отечественной, мы назвали войну с Финляндией войной, вспомнили ее героев.

Мне казалось, когда объявляется война, страна должна вздрогнуть, как мы и наши дома вздрогнули в Батуми. Но было по-другому, почти буднично. И все-таки в чем-то она чувствовалась, ощущалась. Под ложечкой сосало, и в душе поселилась тревога. Но каждый ее скрывал, и только транспорт не выдерживал, чаще сигналил, быстрей бежал по улицам…

Мы были больше чем уверены, что в ответ на бандитский обстрел наших городов крепко достанется тем, кто осмелился это сделать. Мы верили в нашу победу, но не представляли себе, какой ценой она нам достанется. Наши военные парады первого мая и седьмого ноября, особенно в Москве, демонстрировали нашу силу и в воздухе и на земле, парады и песни убеждали нас, что наши танки самые сильные, а самолеты летают быстрее и выше всех. Потому я и не понимал, что такое война. Когда воевали с Финляндией, нам показывали только героев — победителей; я не знал, сколько погибло в той войне, не считал ту войну войной: слишком маленькая страна Финляндия, чтобы воевать ей с такой огромной страной, как наша, или нам играть в настоящую войну с ней! Мы и сегодня не ведаем, сколько погибло в той «ненастоящей» войне…

Я был уверен, что мир капиталистов рухнет, ему пришел конец, он сам двинулся на свою погибель. Вот она, мировая революция! Недооценили, что с нами Ворошилов, первый красный офицер, и братишка наш Буденный, а с {259} ними весь народ! А кроме того — мировой пролетариат. И Сталин. У нас Сталин, и мы — сталинские соколы. Не допустим! Бить врага только на чужой территории! Разве не доказали это наши соколы на Халкин-Голе и в Финляндии на линии Манергейма?!

В понедельник пришел в военкомат, сдал военный билет и заявил: «Хочу идти на фронт!» Мужики говорят о войне. Вспоминают договор о ненападении. Говорят, что наши войска, наверное, уже перешли границу и бьют врага на чужой территории. Разговоры похожи на те, что ведутся об охоте или рыбной ловле — у кого какие трофеи, кто сколько поймал. Слышу: выкрикивают мою фамилию. Есть! Уже не по-штатскому, а по-военному отвечаю. И вдруг что-то екнуло не то в голове, не то в сердце.

— Вот тебе повестки, разнесешь по назначению, при вручении на корешке чтоб была подпись. Ясно?

— Ясно!

Почему мне дали разносить повестки? Ведь я плохо знаю город. Наверное, потому, что сам пришел в военкомат.

Иду. Разыскиваю. Нахожу. Стучу. Отпирают.

— Вам повестка. Мобилизация! Распишитесь.

Сын расписывается, отец расписывается. Женщины плачут.

В другой дом.

— Вам повестка! Мобилизация!..

— Нет никого дома, скажи, что нет дома. Понял?

Сорок повесток, сорок квартир, сорок росписей и много проклятий. Это тебе не театр, не современная пьеса, где только радость и ура-патриотизм. В жизни смотрят на тебя уже как на врага: плохую весть в дом принес.

Не все такие сознательные, как выписаны на бумаге. Многие посылали меня в такие места, что на бумаге не напишешь. Смотрели на меня так, словно именно я отнимаю мужей, сыновей и отцов. А я им доказывал, что сам добровольцем ухожу, вместе с ними.

Вот она, война-то, где начинается, не на полях и не в лесах. Войну я понял, когда разносил повестки. С утра и до вечера. Но это еще не война. Это расставание. Кто говорит: прощай! А кто — нет, нет, до свидания! И слезы. Вернулся в военкомат, сдал корешки с подписями. Мне вернули военный билет, сказали: «Вызовем». И я стал ждать.

В театре весь коллектив в сборе, никто не успел уехать в отпуск, и никого еще не забрал военкомат. Странно выглядит {260} отпускной театр — раздетая сцена, осиротевший партер. Еще не исчез запах юного зрителя, не улеглась пыль от детской беготни во время последнего спектакля… Отпуск отменяется. Временно. Директор информирует о последних сообщениях. Наши войска действительно перешли границу, враг отступает.

Секретарь партийной организации Ванечка Чиаурели вывесил карту в репетиционном помещении: мы окружили его, а он втыкал маленькие бумажные флажки в точки, которые уже заняли наши войска. Первые три дня по радио сообщали: наши вошли в Краков, подошли к Варшаве. Чиаурелиевские флажки продвигались на запад, Ванечка, или, как мы его звали, Вано, громил фрицев на карте.

У нас хорошее настроение. И вдруг — все наоборот. Немецкие войска прорвали оборону, наши войска отошли на новые позиции. Третьего июля Сталин выступает по радио. В голосе его тревога, совсем не по-сталински звучит его обращение: братья и сестры! И графин дрожит в его руке, слышно, как он мелкой дробью стучит о край стакана, как льется в стакан вода.

Настроение изменилось. Над страной нависла угроза. Родина в опасности. Возник вопрос, быть театру или не быть, когда такое обращение к братьям и сестрам? Нужен ли теперь детский театр среди многих других театров в городе, которые справятся и с нашей задачей? И нужно ли такое количество театров, когда война превратилась в народную, Отечественную?

Николай Яковлевич Маршак, художественный руководитель, настаивал, убеждал, что именно сейчас нужны детские театры. Дети не должны чувствовать войны. Сейчас как никогда нужно поднимать патриотический дух, развивать ненависть к немецкому фашизму и прославлять героев. Маршак оказался прав. Его выступление было подкреплено решением правительства.

Флажки на карте перешли с польской территории на нашу. Было страшно смотреть, с какой скоростью они передвигаются в глубь нашей страны.

Первыми на фронт провожали рабочих сцены, одного администратора и двух артистов. Говорили им напутственные речи, и в речах были слова, похожие на те, которыми провожают в последний путь. Мертвым не слышно, что о них говорят, а тут живые впервые узнали о себе, что они «наша гордость, наши лучшие товарищи по работе… самые дорогие и любимые… ступайте и не уроните честь… выполните {261} свой почетный долг… ваши места в театре останутся за вами… мы еще встретимся здесь, на этой сцене, где вы сейчас стоите… мы вас и поставили сюда, чтобы при возвращении мы приветствовали вас на тех же самых местах, где вы стоите. Счастливого вам пути!» Директор театра Константин Николаевич Вайсерман всегда говорил без бумажки. Бумажки появились после войны.

Мы проводили их хорошо.

Никто из них не вернулся…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.