|
|||
Николай Раевский 7 страницаНа военной службе в таких случаях было принято слегка щелкнуть шпорами и поклониться по-военному, не сгибая корпуса. Шпор у меня не было, и я ограничился только согласительным поклоном. Первая моя лекция была посвящена сыпному и возвратному тифам. Подготовить ее мне было нетрудно. Во-первых, во время Гражданской войны я сам дважды переболел возвратным, что не было редкостью. Я говорю, конечно, не о приступах возвратного тифа, которых бывает обычно три, а иногда и больше, а именно о двух заболеваниях в течение полутора лет. Возвратный тиф дает иммунитет очень непродолжительный, всего полгода. Переболел я дважды и сыпным тифом, что бывает весьма редко. Примерно один случай на двести. Пришлось мне во время Гражданской войны, во время Первой мировой этих заболеваний, по крайней мере на европейском театре войны, не было, ухаживать за тифозными, помогая фельдшерам, а когда оба наши фельдшера сами свалились, мне, как единственному офицеру, кое-что понимавшему в лечебном деле, руководить лечением, а потом и эвакуацией больных. Прибавлю еще, что, выздоравливая в ростовской клинике от тяжелого возвратного тифа, я попросил разрешения посещать вместе со студентами специальные лекции о лечении этих больных в условиях фронта. На первой лекции присутствовал начальник и меня похвалил. С интересом, как мне показалось, слушали меня и заключенные, собравшиеся в значительном количестве, хотя посещение этих лекций не было обязательным. Подходящего помещения у нас на этот предмет не было, и лекции читались только в теплое время на открытом воздухе. В итоге за два теплых сезона я выступал с лекциями о различных заразных болезнях не менее двадцати раз. Где-нибудь, быть может, сохранились какие-нибудь остатки этих лекций, которые я предварительно все же излагал на оберточной бумаге.
Сегодня 19 августа 1984 года. Вчера было 18, по старому 5, вечно памятный и вечно печальный для меня день. Шестьдесят четыре года тому назад, 5 августа 1920 года, у селения Фридрихсфельд в Северной Таврии погибли мои дорогие ребята-добровольцы: шестнадцатилетний Вася Каншин, внук Римского-Корсакова, и восемнадцатилетний Коля Соколов, сын директора чайной фирмы Кузнецова. Обоих я любил как родных, особенно Васю, в котором было еще много детского. Коля, наоборот, был вполне взрослый юноша, кончивший годом раньше реальное училище в Москве. Вася – петербургский гимназист. Они были приняты в нашу 4-ю батарею Дроздовской артиллерийской бригады, когда я был в отпуске, но все-таки за их смерть я чувствую себя в какой-то мере ответственным. Васе его родственник генерал Генерального штаба предлагал перейти к себе в Севастополь, но Каншин отказался. Говорил мне потом: – Господин поручик, мне бы было стыдно перед всеми и в особенности перед вами. Васенька состоял у нас телефонистом. 5 августа советская граната, разорвавшаяся на позиции, почти оторвала ему руку. Фельдшер не смог остановить кровотечение, врачей не было. Раненый вскоре потерял сознание. Состояние было безнадежное, но все же его положили на подводу и повезли на перевязочный пункт в больницу соседнего селения Гохштед. Когда телега уже была готова отъехать, Коля подбежал к ней и, глядя на умиравшего друга, сказал: – Если предстоит умереть, так лучше уже сразу, а не как Вася. Минут через двадцать на наблюдательном пункте шрапнель оторвала ему голову и затем только разорвалась, наполнив вышку паровой мельницы, где помещался этот пункт, едким дымом. Все остальные бывшие там люди, несколько человек, уцелели. Впоследствии, когда мы были в Галлиполи, я прочел в константинопольской русской газете объявление: “Госпожа Робер Нику, швейцарская гражданка, разыскивает своего брата Колю Соколова”. Я послал ей несколько машинописных страниц моей книги “Добровольцы. Повесть Крымских дней”, над которой тогда работал. Это произошло уже в Болгарии. Под измененными фамилиями я вывел в ней обоих моих покойных друзей. Госпожа Робер-Нику в ответном письме писала мне, что ее брата я могу назвать его настоящим именем. Исполняю ее желание. Впрочем, я исполнил его уже давно. С родственниками Васи мне списаться не удалось, и я сделал то же самое по своей инициативе. Буду вспоминать 5 августа до конца моей затянувшейся жизни.
Мое литературное выступление за все три года пребывания в лагере, обслуживавшем стеклозавод, состоялось только однажды. Мне не очень-то приятно вспоминать об этой несомненной неудаче. Профессиональных литераторов, как во Львовской тюрьме, здесь не было. Себя самого я в то время не мог причислить к их сословию. Было зато немало культурных людей, знавших и любивших отечественную, да и не только отечественную литературу. Имелся один профессиональный актер, отбывавший здесь наказание по какому-то уголовному делу, мне неизвестному. Был также и недурной музыкант, пьяница-скрипач, сидевший по делу весьма гнусному. Он изнасиловал малолетнюю девочку. Была, наконец, певица с очень неплохим голосом, попавшая под суд в качестве профессиональной проститутки. Всех этих людей я решил использовать для задуманного мной культурного дела. Начальству, как и в предыдущем Энском лагере, было известно, что будучи в эмиграции, я много работал по Пушкину. Начальник санчасти не раз беседовал со мной по этому поводу. Он отнесся очень сочувственно к моей идее организовать в лагере пушкинский вечер и рекомендовал меня заведующему культурно-воспитательной частью. Это был офицер военного времени с очень скромным образованием, насколько помню, всего семь классов, но весьма толковый и благожелательный. Ему моя идея тоже понравилась, и он взялся за нее хлопотать перед высшим лагерным начальством. Мне казалось, что он был рад случаю отличиться. Нигде, по-видимому, в лагерях пушкинских вечеров не устраивают, а в его лагере таковой будет. По моему предложению культурно-воспитательный начальник поручил актеру организовать постановку какой-нибудь небольшой пушкинской пьесы. Раза три мы заседали втроем – начальник, актер и я, вырабатывая программу вечера. Начальник, надо ему отдать справедливость, держался скромно, а мы старались представлять дело так, как будто он главное действующее лицо, а мы выполняем его указания. Для постановки актер выбрал сцену в корчме у литовской границы из “Бориса Годунова”. Дней за десять до срока я вручил начальнику текст своего литературного доклада и кантату в честь Пушкина, которой должен был закончиться вечер. Стихов я никогда в жизни не писал, даже будучи влюбленным гимназистом, но на этот раз рискнул все-таки составить вирши в честь великого поэта. Именно вирши, не более того. Некоторые строфы у меня сохранились в памяти:
Славься, славься, великий поэт. Ты ясное солнце, ты радостный свет, Тебя величает советский народ, И слава твоя в целом свете растет. Славься, славься, торжественный день, Славься, поэта бессмертная тень...
С уголовником-музыкантом я уговорился, что он прорепетирует этот текст на музыку Глинки “Славься, славься” с хором, небольшим нашим оркестром и солисткой. Дня за три до вечера культурно-воспитательный начальник с удовлетворением сказал мне, что высшее начальство одобрило всю программу: и театральную постановку, и стихотворение Пушкина “Товарищ, верь”, которое намеревался прочесть я, и мой доклад, и, наконец, громко говоря, кантату для хора, оркестра и солистов. Памятный день лагерного пушкинского вечера наступил. На нашем обширном дворе было устроено подобие открытой сцены и стол для докладчика. Народу собралось множество, в том числе не только заключенные КР, но и лагерные блатные. Их, как оказалось, привлекала театральная постановка. Несколько слов, весьма толковых, сказал начальник культурно-воспитательной части. Затем слово было предоставлено мне, и я начал свой доклад. Говорил наизусть. Читать по бумажке я не привык и не люблю. Для культурных заключенных доклад представлял несомненный интерес. Я рассказал о своих находках пушкинских материалов в Чехословакии и привел (в переводе, конечно) полный текст письма Пушкина графине Фикельмон, которое мне в свое время сообщил князь Кляри-и-Альдринген. Это было первое публичное оглашение нового пушкинского письма. Я помню его наизусть. В Праге я только однажды прочел это письмо в подлиннике и в переводе в квартире князя Петра Петровича Долгорукого, где присутствовало человек пять, не больше, приглашенных князем гостей. Письмо я подверг подробному анализу. Довольно много говорил я и о самой графине Фикельмон, и о ее супруге, австрийском после в Петербурге Шарле-Луи, и по-немецки Карле-Людвиге, графе Фикельмон, и вот эта-то затянувшаяся часть моего доклада и не понравилась блатным. Они начали прерывать меня криками: “Довольно, довольно, хватит! Постановку! А то времени не будет”. При таком настроении уголовников, а их было большинство, доклад нужно было как можно скорее кончать. Я приготовил еще несколько страниц о значении обнаруженного мною нового письма Пушкина и обширной выписки из дневника графини Фикельмон о дуэли и смерти Пушкина, но все это пришлось выпустить. Доклад был скомкан. Меня наградили аплодисментами, но они были довольно жидкими. Аплодировали КР‑заключенные и, вероятно, скорее по обязанности, офицеры охраны и другие работники лагеря, занимавшие первые ряды. В начале литературной части я продекламировал разрешенное начальством известное послание Пушкина к Чаадаеву “Товарищ, верь”. Затем началась очень неплохо разыгранная сцена из “Бориса Годунова”. На этот раз дружно аплодировали и блатные. Представление им понравилось. Моя заключительная кантата “Славься, славься” не удалась, хотя была тщательно прорепетирована музыкантом. Виновата была певица, которая уронила листок с текстом, который она не потрудилась выучить, и пела что-то невразумительное. В итоге у меня от вечера получилось впечатление неудачи. Но не все интеллигентные слушатели это впечатление разделяли. Вечер в течение нескольких дней оживленно обсуждали. Мария Ивановна Ус попросила у меня полный текст доклада. Сказала при этом: – Мне вас жалко было, Николай Алексеевич, когда блатные устроили скандал, но вы сами виноваты: разве можно такой серьезный доклад читать нашей публике? Один интеллигентный заключенный, поляк, бывший русский гимназист, попросил разрешения поговорить со мной наедине. Я, конечно, не отказал. – Знаете, Раевский, – сказал этот поляк, – мне было интересно слушать, как вы с пафосом призывали к ниспровержению существующего строя, а начальство вам аплодировало. – Ну, что вы, что вы! Откуда вы это взяли? – А эти стихи, – бывший гимназист прочел уверенно: “Товарищ, верь: взойдет она, звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут наши имена!” Что это такое, как не покушение на ниспровержение, и, признайтесь, вы сами так думали, когда декламировали эти стихи? Что было сказать? Я не признался.
Я уже упомянул о том, что в лагере помимо всего прочего я принялся сочинять роман. Не только принялся, но почти до конца сочинил его первую часть. До сих пор я не обнародовал ни одного беллетристического произведения, кроме небольшого отрывка “Новороссийск”, в котором я описал катастрофу Добровольческой армии 14 марта 1920 года. Отрывок был напечатан в студенческом журнале, издававшемся в Праге. Больше я ничего не только не напечатал, но и не сочинил, несмотря на то, что была полная возможность. И вот сейчас в лагерной обстановке я пытался сочинить роман, который был задуман как большое трехтомное произведение. В нем не должно было пахнуть политикой. Я на ней обжегся, и она мне надоела. Я принялся сочинять роман приключений “Остров Бугенвиль”. Есть такой остров в Тихом океане, самый большой в группе Соломоновых островов, расположенных к востоку от Новой Гвинеи. Очень, очень далеко от России и от нашей жизни. Она мне тоже надоела. Начал я обдумывать этот роман давно, еще летом тридцать седьмого года. Я тогда отдыхал в уютном русском пансионе на севере Чехии. Его организовала бывшая московская барыня, немка по национальности, но вполне русская по духу. В довоенные времена у богатых людей было модой проводить лето где-нибудь за границей, чаще всего во Франции. Там, на южном берегу, некоторые семьи построили себе небольшие, а иногда и большие виллы. Экономная немка, хотя была богатой женщиной – у мужа ее имелась большая фабрика в Подмосковье – решила купить себе уголок в гораздо более дешевой Австрии. Уголок этот она выбрала в северной Чехии, где купила небольшую усадьбу с двухэтажным комфортабельным домом. После революции этот уголок и оставался ее единственным имуществом. Вдова фабриканта – он погиб в восемнадцатом году – превратила его в пансион по цене, доступной более-менее благополучным эмигрантам. К числу их принадлежал в то время и я. В Германии в это время уже в течение нескольких лет властвовал Гитлер. Настроение чехов было тревожное, но мы, как-то так получилось, думали об опасности войны гораздо меньше, чем хозяева страны. Общество в пансионе составилось интересное, жили мы весело, а я лично почти каждый вечер, уже лежа в постели, обдумывал одну-другую главы будущего романа, но даже плана его не нанес на бумагу. Будущих его героев я уже видел ясно. Это были русские исследователи-энтомологи, которых я и хотел отправить далеко-далеко, в Тихий океан. Пришло мне на мысль, что следует выбрать эпиграф. Им стал любимый мой стих Гумилева “Слышу голос музы дальних странствий…” Очень дальних. Остров Бугенвиль, в то время еще очень мало исследованный, находится почти на противоположной стороне земного шара, примерно за двенадцать тысяч километров от Праги. Героями романа я выбрал людей, главным содержанием жизни которых была не политика, как у многих, даже большинства интеллигентных русских людей того времени, а... бабочки. Да, товарищи, бабочки, эти чудесные летуньи, которым некоторые русские люди, немногие, правда, в том числе и мои будущие герои, посвятили всю свою жизнь. Я создал мысленно такого Владимира Николаевича Северова (не смешивать с Северцевым, такой зоолог действительно существовал). Мой Владимир Николаевич не списан ни с кого, в нем нет черт и моего руководителя Николая Яковлевича Кузнецова, который заведовал, можно сказать, бабочками Российской империи, являясь главой соответствующего отделения Зоологического музея Академии Наук. Повторяю: Владимир Николаевич Северов и его дочь Елена – всецело создание моего воображения. Северов и его дочь, лепитедорологи, говоря научным языком, то есть специалисты по бабочкам, должны были отправиться на остров Бугенвиль в качестве эмигрантов, шел двенадцатый год, с него начинается мой роман. Северов, недавно потерявший любимую жену, по-прежнему занимал вместе с дочерью огромную девятикомнатную квартиру на Литейном проспекте. Елена, по-домашнему Лена, Леночка, была еще гимназистской предпоследнего класса одной привилегированной частной гимназии. Лену в школе считали будущей ученой знаменитостью, но сама скромная девочка себя таковой не считала. Я сказал “девочка” – ей было всего шестнадцать лет, но можно сказать и “барышня”. Во всяком случае не девушка, как бы мы сказали теперь. Девушками называли преимущественно прислугу: “Девушка, принесите воды”, “Девушка, сходите на почту”, “Девушка, сделайте то-то и то-то”. Так вот, девочка Северова или, если угодно, барышня Северова, но не иначе. Итак, действие первой части романа развертывалось в дореволюционном Петербурге-Петрограде и в губернском городе Верном, предке нашей теперешней Алма-Аты. Владимира Николаевича Северова очень интересовала фауна бабочек Семиреченской области, в те времена совсем плохо исследованная, и он решил как следует ею заняться вместе с Леной, ставшей после смерти матери его помощницей не по хозяйству, а по науке. На Днестре, недалеко от Жванца, он приобрел в качестве летней дачи небольшой хутор. В одной из первых глав Лена Северова в географическом кружке своей гимназии читает доклад о Соломоновых островах с демонстрацией тамошних бабочек из академической коллекции. Специалисты сразу скажут мне: “Как же так? Неверно это. Кто бы разрешил на какой-то гимназический доклад брать бабочек из академической коллекции”. Из основной коллекции, конечно, нет, но Владимир Николаевич собственной властью наколол с десяток экземпляров из богатой коллекции дуплетов того же отделения, а ими он волен был распоряжаться. Не стану я, конечно, рассказывать содержания доклада Лены, не буду подробно описывать и ее именины в мае 1912 года. В квартире гостеприимного Владимира Николаевича собрались почти все выдающиеся энтомологи Петербурга, и, что может показаться читателям интереснее, на этом же собрании присутствовал в качестве гостя знаменитый экономист академик Петр Бернгардович Струве, некогда установитель марксизма, некоторое время эмигрант и знакомец Владимира Ильича Ленина, потом профессор Петербургского Политехнического института, а в конце концов, как многие об этом знают, Министр иностранных дел правительства генерала Врангеля. На именинном застолье у Северовых Петр Бернгардович Струве (я позволю себе привести покойного академика на это вымышленное собрание) присутствовал как профессор Политехнического института. Однако для большинства присутствующих он был прежде всего редактором небольшой книжки “Вехи”, первое издание которой вышло в 1909 году и произвело в интеллигентских кругах впечатление разорвавшейся бомбы. Но я решил писать и говорить не о политике и, в частности, не о “Вехах”. Не буду излагать содержание обдуманного и написанного в лагере. Эта часть романа безвозвратно погибла и пока не восстановлена. Но я не раз обещал читателям моих книг и слушателям моих докладов написать все-таки полностью “Остров Бугенвиль”. Скажу только, что от мысли сочинить трилогию, первая часть которой происходит в Петербурге-Петрограде, вторая – в Париже и только третья, главная, на Тихоокеанском острове, я отказался. Это слишком громоздко и потребовало бы чрезвычайно много времени, а мне девяносто лет, и с этим приходится считаться. Все же надеюсь в ближайшие годы, если они для меня состоятся, написать однотомник, действие которого происходит целиком на Тихоокеанском острове, а герои будут прежние – энтомологи. Это будет повествование о бабочках, которыми автор до 1914 года серьезно занимался. В русской литературе, к слову сказать, художественных произведений, посвященных бабочкам, очень мало. Я знаю только прелестный рассказ, всем известный, “Бабочки” и превосходную небольшую повесть знаменитого ныне русско-американского писателя Владимира Владимировича Набокова “Пильграм”. В сюжете не бабочки вообще, а только их одно семейство, так называемые стеклянницы, но повесть, как и все произведения покойного Владимира Владимировича, которые я читал, написана блестяще. К сожалению, я читал их очень мало. Надеюсь рано или поздно что-нибудь прочесть. Некоторые заграничные критики называют Владимира Владимировича великим русским писателем. Так это или не так, не мне судить, но стилист он изумительный, и читать его – подлинное наслаждение. Судьба написанной мною в лагере первой части “Бугенвиля” оказалась печальной. Я читал одну за другой написанные мною главы начальнику санчасти, который очень интересовался этим романом, и нескольким сотрудникам лагеря, как вольнонаемным, так и заключенным, но имел неосторожность не приглашать на эти чтения одну вольнонаемную фельдшерицу, особу чрезвычайно неприятную, циничную и бестактную. Не люблю плохо отзываться о людях, но не могу вспомнить о ней ничего хорошего, кроме разве того, что эта особа фельдшерицей была недурной, хотя однажды у нее вышла крупная неприятность с начальником из-за ее строптивости. Она заявила, что она, мол, вольнонаемная, Иван Петрович – заключенный, и его указания для нее не обязательны. Начальник, обычно мягкий, поговорил с ней строго. – Да, вы вольнонаемная, и за границей лагеря вы вольная, а Иван Петрович заключенный, но только там, не здесь. Здесь он врач, а вы фельдшерица, вы ему подчинены и потрудитесь исполнять все его назначения. За свою работу он отвечает передо мной и только передо мной. Не забудьте этого. Сила ее была в том, что муж ее, человек во всех отношениях достойный, убежденный коммунист, инвалид Великой Отечественной войны, занимал очень ответственную должность в лагере и, по-видимому, кое в чем принужден был считаться с мнением своей супруги. А она возненавидела заключенного Раевского всей душой. Возненавидела за то, что он не предложил ей слушать главы своего романа, и в отместку мне она настояла на том, что роман мой следует у меня отобрать и его изучить. Мало ли что КР Раевский мог там написать. Роман у меня действительно отобрали, и я его обратно не получил. После освобождения я написал начальнику лагеря частное письмо, где настойчиво просил вернуть мне это совершенно безобидное чисто художественное произведение. Начальник прислал мне письмо с извинениями и объяснениями. Произошла, мол, неприятность. Блатные проникли в его запертый кабинет, многое из него похитили и в том числе унесли мою рукопись, за что он, конечно, отвечать не может, но все же просит принять его извинения. Что оставалось делать? Предать дело забвению и навсегда забыть об “Острове Бугенвиле”? Так, пожалуй, и следовало поступить, но я уже сказал, что мне это не удалось, и “Остров Бугенвиль” остался висеть на моей авторской шее.
Расскажу об одном серьезном деле: истреблении лагерных клопов, что было мне в приказном порядке поручено начальником лагеря. Я имел неосторожность рассказать начальнику санчасти о том, что одним из объектов моей диссертации был постельный клоп. В начале столетия литература об этом неприятном насекомом насчитывала более восьмисот названий. В одной немецкой диссертации все эти работы были поименно перечислены. Мне кажется, что на такую работу способен только немец. Я основывался на исследованиях Антонио Берглезе, установившего в половой системе этого насекомого чрезвычайно любопытные вещи. Подробно говорить не буду, это дело интересно для специалистов. Скажу только, что для начала я решил проверить некоторые результаты, описанные Берглезе. Этот исследователь получил их еще в конце прошлого столетия, а в то время препарата, позволяющего размягчать хитин, из которого состоят покровы насекомых, еще не существовало, и исследование тонкой структуры насекомых было чрезвычайно затруднено. Теперь этот чрезвычайно ценный препарат был создан в Германии и по совету одного энтомолога, прибывшего из Ленинграда, я применил его для своей работы. Исследования Берглезе полностью подтвердились. В дальнейшем я пользовался в процессе работы над своей диссертацией другими объектами, тоже из числа клопов. Все это вкратце рассказал начальнику и полагал, что на этом дело и кончилось. Не тут-то было! Начальник санчасти доложил о моей диссертации начальнику лагеря, и оба они решили, что мне, как специалисту по клопам, следует поручить истребление этих насекомых в лагере. Специалистом по клопам я, конечно, не был, хотя довольно основательно изучил их анатомию, но дело ведь шло не об анатомии клопов, а об истреблении оных. А я до сих пор истреблял клопов только вручную в своей студенческой кабинке в пражском общежитии, куда клопы были завезены студентами, приезжавшими с Балкан, и в теплом помещении размножились чрезвычайно. А тут масштаб – три корпуса заключенных, что же делать? Приказ есть приказ. Я в течение трех дней обдумал свою задачу и доложил начальнику лагеря, как, по моему мнению, можно ее организовать. Сказал, во-первых, что истребить клопов в лагере полностью – задача неисполнимая. Они чрезвычайно жизнеспособные насекомые, а что касается яичек клопов, то их убить можно только парами циан-калия, что производится в Праге специальными бригадами, обслуживающими клопоистребление. О том, чтобы применить циан-калий у нас, не может быть и речи, так как для этого необходимо полностью эвакуировать один за другим все три корпуса и герметически их запечатать. Я этим делом никогда не занимался, но совершенно уверен в том, что в лагере оно неосуществимо. Начальник легко со мной согласился. Я немного опасался, что он скажет: “А я приказываю: клопы должны быть истреблены полностью”. К счастью, полковник оказался человеком разумным. Я сказал, что в наших условиях практически осуществимы две меры, которые, хотя и недостаточны для полного уничтожения этих насекомых, но, несомненно, значительно сократят их количество. Необходимо самым тщательным образом исследовать известку в каждом из корпусов и механически устранить все те места, где будут найдены следы этих насекомых. Затем, и эту меру я считаю еще более важной, надо пропустить через прожарку, она у нас, к счастью, хорошо работает и достаточно велика, все кровати и постельные принадлежности заключенных, а также по возможности и их одежду. Для этого необходимо, чтобы начальник дал соответствующие указания надзорслужбе, поскольку без ее вмешательства часть заключенных, наверное, не пожелает заняться этой работой. Оба начальника, и лагеря, и санчасти, согласились с моими предложениями. Для предложенной мной обработки стен в мое распоряжение был откомандирован старичок заключенный КР с очень плохим зрением. “Нашли кого назначить”, – подумал я, посмотрев на его работу с четверть часа. Мне стало совершенно ясно, что для обработки одного только корпуса этому бедняге потребуется по крайней мере месяц. Подумав как следует, я решил самостоятельно сделать то, что в официальном порядке было бы невозможно. Когда дня через два начальник решил проверить, что делается в корпусе, он был ошеломлен представившейся ему картиной. Двенадцать-пятнадцать молодых баб и девиц-украинок энергично отбивали участки подозрительной известки. В помещении стояла пыль коромыслом. Работа шла быстро и весело. Оставшись со мной наедине, начальник спросил удивленно: – Доктор Раевский, как же это вы устроили? – Да очень просто, гражданин начальник. Я просто сказал жившим здесь заключеным: “Ребята, скажите своим бабам, что надо вам помочь. Вы спать тут спокойно не сможете. Пускай работают”. В первые же удобные часы бабы и девки явились, работа закипела. Начальник улыбнулся и покачал головой: – Однако быстро вы, Раевский, усвоили наши нравы и обычаи. Начальнику надзорслужбы я сказал, что успех всего дела зависит именно от него. Без энергичного вмешательства его подчиненных блатные, конечно, ничего делать не станут. “Обругают меня, тем дело и кончится, а вы можете заставить и нужно, гражданин начальник, чтобы вы заставили”. Действительно, благодаря энергии и умению этого старшего лейтенанта дело быстро пошло на лад. Блатные очень быстро убедились в том, что распоряжения заключенного Раевского надо исполнять, потому что иначе он отправится к начальству и все равно придется работать. Не обошлось дело и без неприятности. В одном из больших помещений несколько стариков инвалидов решили, что для истребления клопов следует наполнить помещение дымом. Невероятная глупость, но она действительно имела место. Старики положили на деревянный пол несколько кирпичей, на них охапки откуда-то взятой соломы и ее подожгли. Прибежавшая охрана прекратила опасное безобразие, а начальник лагеря вызвал меня, заведующего клопоистреблением, и сказал: – Раевский, вас бы следовало посадить в карцер за недосмотр, но вы старый человек. Наказания я на вас не накладываю, но следите, чтобы они больше этого не делали. Мне известен случай, когда по инициативе дураков был сожжен громадный трехэтажный барак. Я обещал следить, и больше случаев применения дыма для борьбы с клопами не было. Перед тем как начать борьбу с клопами по предложенному мною плану, начальник санчасти предложил мне испробовать присланный из Харькова дуст. Было известно, что американский дуст, примененный впервые в Неаполе, дал отличные результаты. Говорили, что клопы там свирепствовали со времен римлян и ничего с ними сделать не могли. Американцы, мол, вывели их чуть ли не за одну неделю. Передавая мне коробку с препаратом, начальник сказал, что, по его сведениям, этот отечественного приготовления дуст мало эффективен, “но вы все-таки попробуйте, кто его знает, может быть, и пригодится”. Для проведения этого предположительно небезопасного опыта добровольцами назвались три лица: врач, сестра-хозяйка и я. Вечером мы насыпали в свои постели дуста, насыпали его на тело и затем улеглись, ожидая результатов. Могу засвидетельствовать, что клопы кусали нас всех троих ночью так же, как и без дуста. Я решил произвести более энергичный опыт. Взял небольшую металлическую коробочку, насыпал туда изрядное количество препарата и поместил в коробку с полдюжины клопов. Поутру, открыв коробку, я убедился в том, что они чувствуют себя прекрасно и ползают по дусту как ни в чем ни бывало. Доложил начальнику, что опыт дал отрицательный результат. Начальник развел руками: – Ну, что же, отрицательный результат – тоже результат. Этот препарат никуда не годится, и надо его выбросить. Зато очистка женщинами стен и систематическая прожарка всего инвентаря и постели дали результат определенно положительный. Заключенные стали спать гораздо спокойнее, клопов почти не было. Этот пробный опыт произвел на заключенных большое впечатление. Дальнейшая работа по обесклопливанию (пытаюсь создать новый термин) давала хорошие результаты уже почти без вмешательства охраны. Я приобрел даже некоторую популярность среди заключенных уголовников. К работе я привык, втянулся в нее, и в какой-то мере она меня удовлетворяла. Радовало в общем доброе отношение ко мне начальства и большинства заключенных. Почти иностранцем меня никто не называл, как назвала одна врач в первые дни моего пребывания во львовской тюрьме. Правда, и своим еще не считали, да и считал ли себя таковым я сам? Нет, не считал, и внимательные наблюдатели это замечали. Через несколько месяцев после переезда в лагерь, заключенная фельдшерица, которой предстояло скоро освобождение, вдруг обратилась ко мне со слезами на глазах:
|
|||
|