Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Николай Раевский 9 страница



Рассказывал доктор и о других случаях, которые казались мне сомнительными. На хвастуна он был не похож, но все-таки тень сомнения в правдивости этих рассказов у меня в глубине души оставалась. Я знал довольно многих румын и мог убедиться в том, что к хвастовству они весьма склонны. Однако через несколько месяцев я убедился в том, что сомнения мои были безосновательны. Французы говорят, что “мир мал, мир тесен”, и я в этом за годы моей достаточно сложной жизни убеждался неоднократно. Будучи в заключении уже в Сибири, на одном из этапов я встретился с румыном, бывшим помощником начальника Сигуранцы, то есть Бухарестской охранки. Разговорились, и случайно я назвал фамилию нашего врача. Полицейский чиновник изумился:

– Как? Он здесь?

Я рассказал, как и что.

– Да вы знаете, кто он?

– Более или менее знаю, но у меня все же возникли небольшие сомнения.

– Да какие там сомнения! По своей службе я знаю о нем подробно. Да кто его не знает в Бухаресте? Один из лучших наших врачей. Вы говорите о большом доме. Это не дом, а великолепный исторический дворец. В нем более семидесяти покоев. К тому, о чем вы мне сказали, я могу еще кое-что прибавить. Этот врач помимо всего прочего поэт, выдающийся поэт, лауреат королевской премии по литературе и, кроме того, вы, наверное, удивитесь, один из лучших автомобильных гонщиков нашего королевства.

– Об этом он мне не рассказывал.

– А я вам говорю. Один из лучших гонщиков, и в одном из состязаний он занял второе место. Победителем оказался наш наследный принц. Он замечательный гонщик.

Сомнений у меня совершенно не осталось. Мы в лагере имели дело с человеком в самом деле замечательным.

Не знаю только, уцелел ли он, дожил ли до хрущевской амнистии. Его здоровье было в очень неважном состоянии.

Румынский врач произвел впечатление не только на меня. Очень он нравился и как врач, и как человек Марии Ивановне Ус, хотя французский язык она позабыла и говорить с ним по-настоящему не могла. Только понимала его замечания. И даже та пренеприятная личность, фельдшерица, которая погубила рукопись моего “Острова Бугенвиля”, и та отдавала ему должное, хотя по-французски не знала ни слова. Впрочем, доктор, как мог, объяснялся с ней по-русски. Он нашел и у нее туляремию в легкой форме, но эта особа никак не хотела согласиться с диагнозом, а он повторял свое:

– Мадам не желает иметь туляреми, но мадам имеет туляреми. Ничего нельзя делать.

К большому огорчению начальника, румына через три или четыре месяца перевели в другой, более крупный лагерь. До начальства дошли сведения о замечательных профессиональных качествах этого врача и их, видимо, пожелали использовать шире. Простились мы очень тепло. Пожелали друг другу всего наилучшего и высказали надежду на возможность новой встречи. К сожалению, она не состоялась, и судьба этого в высшей степени незаурядного человека осталась мне неизвестной. В Румынии о ней, конечно, знают.

 

Контингент заключенных я знал неплохо, главным образом заключенных КР. От уголовников и особенно от блатных я старался держаться подальше. Согласно инструкциям, заключенных КР не полагалось назначать на более-менее командные должности, но обойтись без них администрация лагерей никак не могла, поэтому фактически все ответственные должности обычно были заняты именно КР-заключенными. Я, например, допускался начальником и к вовсе секретным бумагам. К нам как-то приехало медицинское вольнонаемное начальство, и это обнаружилось, но приезжие врачи не обратили на это внимания. Очень возможно, что у них происходило то же самое. Без КР в лагерях обойтись было нельзя.

Но самому высшему начальству это очень не нравилось, и нас, так называемых “контриков”, понемногу стали отсылать в Сибирь. Меня пока держали здесь. Рабочая репутация у меня была хорошая, и начальник однажды, полушутя, назвал меня одним из китов санчасти. Киту позволяли пока плавать в лагере стеклозавода.

Рабочая репутация Марии Ивановны Ус тоже была хорошая, и, вдобавок, она была не КР, а уголовной заключенной. Это тоже было ценно и обеспечивало ей возможность оставаться в лагере. Когда на вопрос начальника, кого бы я мог рекомендовать на должность сестры-хозяйки, я назвал заключенную Ус, он с этим согласился.

Мария Ивановна, как я и думал, оказалась отличной сестрой-хозяйкой, энергичной, заботливой и очень сердечно относившейся к подведомственным ей заключенным. Сама сказала мне:

– Эти ребята относятся ко мне как к родной.

Было за что. Когда меня вопреки желанию местного начальства из этого лагеря все-таки изъяли, Мария Ивановна заставила меня выучить наизусть ее московский адрес, и после освобождения мы с ней списались. В пятьдесят девятом году я приехал в Москву по ее приглашению, остановился в ее квартире и провел у этой гостеприимной женщины целую неделю.

Следует рассказать, за что эта почтенная, честная женщина попала в число уголовных преступниц. Она состояла бухгалтером, у нее были две дочери. Время было катастрофическое, и, чтобы спасти девочек от голода, она совершила какие-то незаконные бухгалтерские операции, попросту говоря, допустила небольшую растрату. Многим это как-то сходило с рук, но ее уличили, арестовали, осудили и посадили на небольшой, правда, срок – пять лет. Меньше в то время редко кому давали. Это называлось “полкатушки” на языке заключенных, а целая катушка – десять лет. Дочери Марии Ивановны куда-то исчезли. Она считала их погибшими, но незадолго до того, как мы расстались, она внезапно узнала, что барышни находятся в Соединенных Штатах.

Потом, когда уже и Мария Ивановна, и я были на свободе, эти дочери уговаривали ее приехать к ним в Америку, где они неплохо устроены, но Мария Ивановна сказала мне, что с Россией она расстаться не может. А дочери пускай поступают по-своему.

Мы изредка переписывались, поздравляли обычно друг друга с государственными праздниками. Мария Ивановна особенно любила 1-е Мая. Постепенно переписка наша прекратилась. Мария Ивановна постарела, ослабела, и глаза у нее стали плохи, а потом испортились и мои. Сейчас, по случаю моего юбилея, я послал ей буклет – краткое обо мне сообщение, составленное и разосланное по всему Советскому Союзу Союзом Казахских писателей. Ответа я не получил. Марии Ивановны, несомненно, нет в живых. Вечная и благодарная ей память.

Наступал август сорок девятого года. Срок моего заключения приближался к концу. Меня должны были освободить 13 мая пятидесятого года. В лагере полагали, что освобожден я буду здесь, в поселке стеклозавода. Начальник санчасти даже спросил меня, куда я собираюсь ехать и как намереваюсь устроить свою судьбу. Я сказал, что пока еще об этом не думаю. Дело в том, что, кроме заключения, мне предстоит еще отбыть некоторый срок поражения в правах. Все будет зависеть от начальства. Про себя подумал, что никаких прав в Советском Союзе у меня пока нет. Все эмигранты, не вернувшиеся на родину, решением Совета Народных Комиссаров лишены советского гражданства. Я бесподданный и в качестве такового проживал по так называемому нансеновскому паспорту в Праге целых шестнадцать лет, потом немцы выдали нам паспорта для иностранцев.

 

Однажды в виде развлечения я позволил себе вспомнить, что некогда был энтомологом. На одном из кустов я обнаружил спокойно сидящую зеленую самку богомола. Читал об этих любопытных насекомых, но воочию никогда еще их не видел ни в России, ни за границей. Самка богомола гораздо крупнее самца, и нрав у нее весьма своеобразный. По окончании полового акта она норовит схватить своего партнера и немедленно его пожирает. Самцу известно, какая судьба его ожидает, если он попадется в лапы этой Клеопатры из мира насекомых, и он стремится поскорее скрыться, но это ему удается далеко не всегда.

Передняя пара ножек богомолов представляет собой хитроумный аппарат, которым они пользуются для захвата мелких насекомых. Я посадил свою добычу в литровую банку, затянул ее марлей и поместил туда веточку, на которой богомолка или богомолиха, не знаю, как сказать по-русски, немедленно уселась и, подняв свои опасные ножки, приняла позу, которую при некотором воображении можно назвать религиозной. Каждое утро я ловил для нее пять-шесть комнатных мух, и к вечеру от них оставались только мелкие обломки хитина. Богомолиха их поедала. Недели через две она отложила целую подушечку яиц и вскоре из них вывелись малюсенькие богомолята. Чем питаются эти младенцы, я не знал, но в моей банке они бойко ползали и мух ловить не пытались. Они ведь гораздо меньше.

Кто-то из заключенных узнал, что чудак Раевский держит у себя в банке какое-то удивительное насекомое, которое лапками ловит мух. Двое-трое из них даже взялись снабжать меня мухами. Слух об этом дошел даже до полковника, начальника лагеря. Однажды, когда он сидел на скамейке в лагерном дворе, а я проходил мимо, он подозвал меня и сказал:

– Раевский, покажите богомола.

– Слушаюсь, гражданин начальник.

Я принес банку со своей пленницей. Полковник внимательно рассмотрел ее и сказал:

– Любопытное существо, любопытное.

Уголовники моей воспитанницей не интересовались. Им не до того было. Но я решил подшутить над не слишком любопытными людьми. Уговорился с двумя-тремя лицами, и они пустили по лагерю сенсационный слух: “Машка Богомолова, любовница Раевского, родила!” Тут уж заинтересовались и блатные:

– А кто такая Машка Богомолова? Никто ее не знает. Мы думали, что Раевский скромный, а, оказывается, у него тоже есть девка.

В конце концов меня даже спросили, а кто же она такая?

Я принес им богомолиху – разочарование было полное.

– Ну и выдумщик же вы! И как вам только такое в голову пришло?

В самом конце месяца, перед тем, как меня отправили в Сибирь, Машка Богомолова начала умирать естественной, но странной смертью. У нее одна за другой стали отваливаться ножки. Я ее умертвил.

В лагере, повторяю, на меня смотрели как на человека, который в недалеком будущем выйдет на свободу. Один из офицеров охраны, довольно симпатичный старший лейтенант лет тридцати, сказал мне, что будет рад, если после освобождения поселюсь в его доме месяца на два.

– Вы мне очень пригодитесь, Раевский.

– А для чего, гражданин начальник?

– Вы поучите меня светскому обхождению. Как надо сидеть за столом, держать нож и вилку, как надо снимать шляпу. Вы так хорошо кланяетесь, а я совсем не умею. Нас ведь ничему этому не учили. Только козырять умею.

В другой раз тот же самый старший лейтенант завел со мной с глазу на глаз серьезный разговор.

– Какие мы офицеры, Раевский, одно слово, что офицеры. Совсем не то, что господа офицеры старой армии.

Я возражал вполне убежденно:

– Нет, гражданин начальник. Зря вы так говорите. Вы отличные боевые офицеры, вы одержали победу над немцами, правда, вы – не господа, и это ваше большое преимущество. Вы по крайней мере спокойно доживете до конца жизни, не так, как мы.

Начальство лагеря всячески старалось, чтобы вольнонаемные и заключенные не вступали в частные отношения. Старалось-то старалось, но не всегда это ему удавалось. Наличие некой общей жизни тех и других я чувствовал и на себе. Чем больше я оставался в лагере, тем больше постоянные офицеры охраны привыкали ко мне. Один из них в сорок девятом году повадился заходить ко мне в комнату, усаживался и заводил разговоры, порой неожиданные. Один из них особенно мне запомнился.

– Раевский, скажите по правде, что нам делать с блатными? Они несносны.

– Гражданин начальник, могу я с вами говорить откровенно? Как бы это было на воле?

– Я именно для этого к вам и пришел.

– В таком случае я вас спрошу: для чего у вас оружие? Как вы терпите постоянное неповиновение, постоянное безобразие?

– Раевский, Раевский, неужели вы не понимаете, что оружие мы применять не можем? Чтобы не было греха, мы револьверы оставляем на проходной.

– Вот и получается, что они с вами обращаются, как хотят. А знаете что, на мой взгляд, следовало бы сделать, чтобы вывести блат в корне, навсегда? Надо воскресить одного жандарм­ского ротмистра былых времен, дать ему взвод старых жандармов и отправить по лагерям прекращать блат. Не скрою, останется некоторое количество трупов, а остальные предпочтут остаться в живых и подчиняться лагерной дисциплине. Только это, к сожалению, невозможно. Не удивляйтесь, гражданин начальник, я имел удовольствие пройти немецкую тюремную школу и смею вас уверить, что там заключенный пикнуть не может, а не то что творить всякие безобразия.

– Да, мы по существу бессильны. Чуть что – они режут себе животы, осторожно режут. Полости не вскрывают, а только кожу, но крови много, и неприятностей нам тоже хоть отбавляй.

 

За время пребывания в лагерях я имел возможность присмотреться к своеобразному миру блатных. Да, это особенный, мир, со своими принципами, терминологией и более чем своеобразными взглядами на людей и на обычный, нормальный мир вообще. Первое соприкосновение произошло у меня еще во Львовской тюрьме. Поутру доктор Борис Янда сказал мне совершенно серьезно:

– Ночью состоялось собрание коллектива блатных и с одного из их членов снято почетное звание вора.

Я подумал, что Борис меня разыгрывает. Но действительно, в тюрьме состоялось заседание комитета блатных и по их единогласному решению один из заключенных лишился своего почетного звания. Потом в Энском лагере и в лагере стеклозавода я присмотрелся к этой публике поближе. Прегнусная, но крепкая организация. Дисциплина для тех, кто в нее вступил, строжайшая. Мне кажется, даже более строгая, чем, скажем, в немецкой тюрьме. Там для того, чтобы быть казненным, надо все-таки совершить какое-то вполне реальное преступление. А здесь достаточно оказаться изменником – и готово. Рано или поздно этого человека ожидает бесславная смерть. Но изменники среди блатных все же были. Они предпочитали становиться сотрудниками начальства, и это были верные сотрудники. Верные, потому что терять им было уже нечего. Как-то в лагере стеклозавода я проснулся поутру в своей комнате от отчаянных криков в коридоре. Приоткрыл дверь, глянул и с удивлением увидел, что перед одним из сержантов на коленях, да, на коленях, стоит заключенный, о котором было известно, что он ссучился, или просто стал сукой, что значит: стал сотрудником начальства. И вот этот человек, стоя на коленях, с отчаяньем умолял о чем-то сержанта, а тот отрицательно качал головой. Потом я узнал, в чем дело. Ссучившийся сотрудник за какой-то проступок должен был быть переведен в другой лагерь. Казалось бы, ничего страшного. Нет, оказывается, по существу, это был для него смертный приговор. Его повезут вместе с другими блатными, и в лагерь живым он не приедет. Ссучившегося, да простят мне читатели этот гнусный термин, в пути либо приколют, либо задушат. Если представится возможность, труп выкинут из вагона. Рассказывали мне люди, достойные полного доверия, что в одном из украинских лагерей был случай, когда блатной проигрался в карты и не смог или не пожелал уплатить своего долга, его убили, отрубили голову и подбросили в караулку. Вступивший в организацию не мог участвовать в художественной самодеятельности, которая очень поощрялась в лагерях. Но, самое главное, он не должен был работать. Неработающего переводили на паек четвертой категории, паек явно недостаточный для здорового человека, но это блатного устраивало. Он облагал данью нескольких обыкновенных заключенных и питался не хуже работающих, зачастую и лучше, потому что у него имелась подруга, попросту баба, которая его кормила. А попробовала бы она перестать его кормить! Это грозило ей не просто неприятностями, а случалось, и гибелью.

В Энском лагере фельдшерица Софья Федоровна предупредила меня, что следует быть осторожнее с блатными. Я слишком откровенно выражаю свое мнение об этих людях, “и для вас, Николай Алексеевич, это может кончиться плохо. Нам, если вы этого хотите, можете об этом говорить, а товарищам по заключению не советую, очень не советую”. Я принял во внимание слова Софьи Федоровны. Блатные относились к за­ключенным работникам санчасти даже с некоторым почтением. Не все же заключенные блатные отказывались работать, только наиболее упорные, а освобождение от работы, будучи условно больным или совсем здоровым, можно было получить только от робких медработников. Это случалось редко, но все же случалось. А были истории и вовсе печальные. Отступая перед угрозами блатных, некоторые пугливые медработники – фельдшера, а порой и врачи – снабжали их наркотиками, а за эту услугу блатные наркоманы готовы были сделать все, что угодно. И хорошее и плохое.

 

Нежелательная для начальства общая жизнь устанавливалась в особенности легко между молодыми вольнонаемными женщинами и арестантками. У нас в санчасти особенно дружны были между собой две медсестры и вольнонаемная молодая аптекарша. Частенько я видел, как в свободную минуту они сидели втроем в обнимку и о чем-то оживленно беседовали.

Однажды, вернувшись в санчасть после утреннего обхода корпусов (было часов одиннадцать), я с удивлением увидел, что все три молодых женщины, сидя по обыкновению на скамейке, горько плачут. Увидев меня, они постарались принять обычный вид, но вытирали слезы. Я не удержался и спросил:

– В чем же дело? Неприятность какая-нибудь?

Аптекарша, всхлипнув, ответила:

– Да, Николай Алексеевич, сейчас на пятиминутке начальник сказал, что вас отправляют в Сибирь.

Я постарался остаться спокойным и принялся их утешать.

– Не все же погибают в Сибири. Здоровье у меня неплохое, надеюсь выдержать.

Я начал им рассказывать, как некогда царь Николай I сказал моему прадеду, известному Венскому протоирею славянофилу Михаилу Федоровичу Раевскому:

– Это все хорошо, твоя венская работа, – Николай I всем тыкал, даже духовенству, на правах царя-батюшки, – но если ты попробуешь возмущать австрийских славян против их законного государя, Сибири тебе не миновать.

В Сибирь мой осторожный дедушка не попал, мирно скончался в Вене, а тело его было перевезено в Петербург и торжественно погребено в одной из церквей.

Мое погребение торжественным, наверное, не будет, но, надеюсь, что оно состоится не в Сибири.

Вечером, окончив очередной деловой разговор, я спросил:

– Гражданин начальник, кажется, на этот раз мне не удастся избежать далекого путешествия?

– Да, Раевский, к сожалению, не удастся. Высшее начальство решило, что остаток срока вы должны провести в Сибири. Это распоряжение из Москвы, и мы уже ничего поделать не можем. Завтра вас отправят в Харьков, а оттуда придется ехать дальше. Верните, пожалуйста, мои книги.

– У меня остался только Фалькенберг.

– Надеюсь, он вам пригодился?

– Доставил мне большую радость. Спасибо вам сердечное.

Я сходил в комнату и принес полюбившийся мне том, над которым я много поработал.

Начальник сказал мне, что завтра он не сможет быть в санчасти и простится со мной сегодня. Когда служебное время закончилось, я попросил разрешения проводить его до проходной. С грустью я делал эти последние шаги со ставшим мне дорогим человеком. Не доходя до караулки, старик остановился и сказал:

– Ну, будьте счастливы, Раевский. Желаю вам всего доброго.

– Спасибо вам, дорогой гражданин начальник, спасибо за все. – Я чувствовал, что в голосе у меня звучат слезы.

Начальник нарушил инструкцию, подал заключенному руку, я ее крепко пожал, и мы расстались навсегда.

На следующее утро небольшую группу КР-заключенных, в том числе меня, вывели за проволоку и посадили на открытый грузовик. До выхода из ворот меня проводили четыре женщины: Мария Ивановна, вольнонаемная аптекарша и две санитарки. Близко меня знавшие медсестры были заняты. Очень бы мне хотелось повидаться на прощанье с Екатериной Николаевной, но о моем отъезде она не знала.

Грузовик тронулся. Я не без грусти смотрел на удалявшиеся три белых корпуса. Целых три года провел я здесь и провел, в общем, неплохо. Расставался с лагерем стеклозавода без недоброго чувства. Началось мое долгое двухмесячное путешествие в Сибирь.

Я сидел рядом с единственным охранником, младшим сержантом. В кармане у него, наверное, был револьвер, но другого, видного всем оружия с собой не было. Сержант оказался довольно любезным собеседником. Сказал:

– Статьи у вас всех страшные, а вот возить вас совсем не страшно.

Было 1 сентября сорок девятого года.

Мы ехали по благоустроенным улицам довольно большого главного города Донбасса, областного центра Сталино, бывшей Юзовки, будущего Донецка. Навстречу то и дело попадались веселые стайки девушек и девочек, которые несли цветы, кто букет, а кто и целую охапку цветов позднего лета или начала осени – разноцветных астр, хризантем, торжественных гладиолусов, а также последние, всегда прекрасные розы. Наш охранник решил, очевидно, что заграничному доктору следует пояснить это зрелище, быть может, ему непонятное.

– Это наши гимназистки несут цветы своим учителям и учительницам по случаю начала нового учебного года.

– Да, гражданин начальник, это новый прекрасный обычай. В старой России его не было.

Мы прибыли на вокзал. По приезде в Харьков время остановилось. Ожидая отправки в Сибирь, я провел там не меньше трех недель. Закончился памятный для меня период пребывания в тюрьме и лагерях на Украине. Полагаю, что пора подвести ему краткий итог. На мой взгляд, те исправительно-трудовые лагеря, в которых мне пришлось побывать на Украине, для уголовных преступников – совсем не тяжелый вид заключения. Для молодежи, да и людей среднего возраста, какое самое тяжелое лишение в лагере, в заключении? Думаю, не ошибусь, что это разобщение полов. Долгое время два лагеря, в которых я побывал, были смешанными, и люди, не слишком прихотливые, этой свободой долгое время пользовались: и мужчины, и женщины.

Лагерный паек в те годы, особенно для заключенных четвертой категории, был, безусловно, недостаточным. Особенно тяжело сказывался недостаток полноценных жиров, и в лагерях нередки были смертельные случаи от алиментарной дистрофии. Однако, как мне сказал один из сержантов, контролировавших передачи, которые допускались охотно и широко, “только 15 % заключенных, вот как вы, ничего не получали с воли. Остальные питаются неплохо, а некоторые и совсем хорошо. Посмотрите на наших баб. Разве они похожи на голодающих?”

По советским понятиям дисциплина была строгая, но мне, имевшему хотя и недолгий опыт немецкой тюрьмы, она казалась даже мягкой. Вспоминаю случай, который имел, правда, место не в здешних лагерях, а еще за границей в первые дни после моего ареста. Сержант вошел в большую общую камеру и возмущенно вопросил:

– Кто послал начальника на …? (Он прибавил похабное слово).

Я похолодел от страха: начнется массовое избиение всех и каждого, а когда найдут виновного, его, несомненно, расстреляют. Ничего подобного не случилось. Так и остался ненайденным тот, кто посмел послать начальника на … . С так называемыми блатными охрана совладать не могла ввиду строгого запрещения применять оружие. Те заключенные, которые твердо решили не работать, так и отбывали срок, сидя в своих камерах, и при каждом удобном случае безнаказанно оскорбляли охрану. Всякий раз, когда это случалось, я вспоминал немецкую тюрьму и думал, что там это было бы просто покушением на самоубийство. Не было в известных мне лагерях и следа того обдуманно-оскорбительного отношения к заключенным, которое практиковали немцы. Повторяю еще раз: что видел и пережил, то и рассказываю.

Громадное большинство уголовных заключенных были несомненными правонарушителями. Они сидели за дело. Судебные ошибки, наверно, случались, однако мне пришлось написать большое количество прошений о помиловании уголовных заключенных, но ни в одном из них я не почувствовал судебной ошибки.

С точки зрения закона, громадное большинство заключенных были правонарушителями, но каковы были эти самые законы, жестокие законы военного времени, я предпочитаю не распространяться. Повторю только: не раз мне случалось слышать от самих заключенных, что, не будь этих жестоких мер, мы бы не выиграли войны. Не мне об этом судить. Я бывший КР-заключенный, и о справедливости или несправедливости наказаний, которым мы были подвергнуты, говорить не буду, поскольку не могу быть объективным.

Что же до настоящих уголовных преступников (их в этих лагерях было немного), то сроки, к которым они были приговорены, порой мне казались слишком маленькими. Ограничусь одним примером. Тот пьяница-скрипач, который вместе со мной организовывал пушкинский вечер, совершил тяжкое преступление. Он изнасиловал малолетнюю девочку и изнасиловал ее подругу, которая прибежала к своей товарке на помощь и стала бить пьяницу железной проволокой. В старой России за подобное преступление он бы был приговорен к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы. Не берусь только сказать, на какой срок. Состояние опьянения смягчающим обстоятельством не являлось. Что же он получил здесь, в Донбассе? К моему глубокому удивлению, всего два года тюремного заключения. Это была судебная ошибка, но только в обратную сторону. Я советовал ему отбыть свой небольшой срок и прошение о помиловании не подавать. Но он подал. Прокурор передал дело на новое рассмотрение, и насильника приговорили на этот раз к семи годам тюремного заключения. Судебная ошибка была исправлена.

 

Читатель, вероятно, помнит, что в Праге я принял в конце войны твердое, казалось бы, решение: если вопреки нашим ожиданиям сюда войдут не американцы, а Советская Армия, мне надо будет принять запасенный на этот случай яд. К счастью, яда мне достать не удалось, но на всякий случай у меня была заготовлена отличная веревка с надежной петлей, однако в тот ликующий день, когда Прага засыпала розами советские танки, а друг мой Ольга Крейчева-Шетнер, забравшись на один из них, читала советским воинам свои патриотические стихи, а потом на том же танке танцевала чечетку, повеситься было невозможно. И все же, увидев в конце улицы первый советский танк, я сказал:

– Вот, девушки, ползет моя смерть.

Мне объяснили:

– Николай Алексеевич, это идет наша армия, русская армия, успокойтесь!

Я с трудом, но успокоился и через несколько часов с интересом смотрел на грохочущие колонны прекрасных к тому времени танков Т-34 армии генерала Рыбалко, которая вошла в Прагу. Мне казалось, что я спокойно ждал, что же со мной будет и, как мне казалось, спокойно отнесся к аресту. Но через год, в сорок шестом, начальник санчасти лагеря беспокоился о том, чтобы я не покончил самоубийством.

Самоубийством я не покончил и теперь, в сорок девятом, перед тем как меня отправили в Сибирь, не считал себя советским гражданином, не был им юридически, но со своей судьбой окончательно примирился. Я привык к обстановке, привык к советским людям, полюбил некоторых из них и готов был жить и честно работать в Советском Союзе. Но это примирение с судьбой пришло далеко не сразу. Помню, еще в Энском лагере мне дважды приснился один и тот же сон: я нахожусь где-то на ровном зеленом поле. Спускается иностранный самолет, и какой-то офицер мне кричит: “Але, Раевский” и делает мне рукой призывный знак. Теперь иностранный самолет окончательно улетел из моего мозга. Я хорошо понимал, что возврата в эмиграцию для меня нет, но эта мысль совершенно перестала меня мучить, она погасла, была сдана в архив вместе со многими другими.

 

Почти месячное пребывание в Харьковской пересыльной тюрьме было физически тяжелым. Мы не сидели в этой тюрьме, как принято говорить, а круглые сутки лежали на нарах в одном белье, потому что в камере, переполненной до предела, было жарко и душно. Лежали почти неподвижно и только по временам осторожно переворачивались, чтобы не толкать соседа. Классическая тюремная параша стояла в углу, и мы по очереди слезали на пол. К счастью, никто в этой камере не страдал поносом.

Один из моих соседей оказался очень интересным человеком. До сих пор я ни разу не встречал контрреволюционеров из числа рабочих, а здесь их оказалось сразу несколько. Все из одной и той же донбасской шахты, а мой сосед, восемнадцатилетний парень, – их руководитель. Огромного роста, атлетического сложения, но лицо еще совсем юное. Вероятно, в своей шахте он был хорошим рабочим. Когда мы пролежали рядом несколько дней, он мне признался, что стал руководителем организованной им демократической ячейки, наслушавшись американского радио “Голос Америки”. О существовании этого радио я узнал тогда впервые. Парень мне сказал, что начальство было в великом смущении от того, что рабочие, трудяги, а не интеллигенты оказались настроенными контрреволюционно. При допросах, по его словам, из кабинета удалялись все лишние офицеры. Парень, улыбнувшись, предположил:

– Наверное, боялись, что мы их распропагандируем.

У этого огромного юного шахтера, по-видимому, действительно были данные руководителя, вожака. Несколько человек из его ячейки, находившиеся в той же камере, по-прежнему относились к нему, как к старшему. Должен сказать, что за годы заключения и потом за десятки лет, проведенных в Советском Союзе, я в первый и последний раз встретился с рабочей контр­революционной ячейкой.

Очень тяжело было абсолютное безделье. Лежать на нарах круглые сутки почти неподвижно одну неделю за другой – очень нелегкое занятие. Оставалось думать, думать про себя. Соседа, парня КР, убежденного КР, я только слушал, но о своем прошлом ему не рассказывал. Осторожность есть осторожность. Лежал и думал, кстати, и о том, что здесь, на Украине, да и вообще, наверное, в Советском Союзе, необходимо начать строительство новых мест заключения, коли заключенных несравненно больше, чем раньше. Надо создать для них человеческие условия. Помню, что в отчете главного тюремного инспектора за 1911 год было сказано, что во всех местах заключения Империи тридцать четыре тысячи арестантов и восемь тысяч административных ссыльных, то есть политических заключенных. Только и всего. Сколько их сейчас в Союзе, известно только тем, кому о сем ведать надлежит, но я случайно узнал, что только на территории Украины исправительно-трудовых лагерей примерно сто. Когда я сказал об этом начальнику санчасти, он удивился:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.