|
|||
НАЧАЛО КУВЫРКОМНАЧАЛО КУВЫРКОМ
Генерал облокотился над картой обеими руками, по-медвежьи уткнул в ладони большую лохматую голову. Прошла минута. — Товарищ генерал, разрешите передать Медведеву указание немедленно с отрядом вылететь под Ровно? Генерал вздохнул, помолчал. Из-под нависших седых бровей испытующе глянул на своего помощника. Молодой подполковник стоял навытяжку, свободно и внимательно смотрел на него. — А разведчик под Киевом? Как ему помочь? Лицо генерала было утомленным, темная кожа щек и шеи морщилась тяжелыми складками, широкие, плотные плечи опустились. То ли он сегодня так устал, то ли устал он за последние двадцать пять лет непрерывной службы в армии, где прошел нелегкий путь от рядового разведчика до начальника управления, но сегодня он особенно казался старым... Подполковник, недавно переведенный с фронта в управление, был восторженно влюблен в своего неторопливого, долго думающего командира. Его предупреждали, что с этим генералом он не скоро продвинется, что генерал не любит представлять к наградам... Но эти соображения о карьере и наградах для человека, побывавшего на фронте, были оскорбительны. А легендарная жизнь генерала, опыт, знания и большое сердце этого много испытавшего командира привлекали к нему неодолимо. И каждый день подполковник учился у своего генерала новому. — Товарищ генерал, ведь вы же сами говорили: нам нужны сведения из Ровно! Нужны немедленные действия в Ровно! А Кох уже там. И Ильген. И вчера второй отдел сообщил, что туда верховным судьей назначен Функ — он уже выехал из Мемеля. Нельзя терять ни дня. Город стал гитлеровской столицей, но для нас он пока еще белое пятно! — Что будет с разведчиком под Киевом? — тихо повторил генерал. — Если бы я был на его месте, я не осудил бы вас, товарищ генерал. Война, приходится жертвовать... Мой друг погиб рядом со мной, когда мы прикрывали отход штаба полка... Наконец, пошлите меня ему на помощь! Генерал взглянул на своего помощника. Тот ждал ответа, напряженный, сам готовый на смерть по одному его слову. Его не по годам мальчишеское лицо было бледно, пухлые губы слегка подрагивали... Генерал снова помолчал, вздохнул. — Передайте мой приказ отряду вылететь сегодня ночью. — Есть! — Под Киев. — Вы хотели сказать — под Ровно? — Под Киев, подполковник. И пусть сделают все, чтоб спасти разведчика. Врач отряда сделает операцию и организует лечение. А затем отряд двинется на запад, к Ровно. Скрытно. Пешком. Выполняйте.
Меня срочно вызвали в штаб. В коридор вышел Медведев. — Доктор, произошло несчастье! И тут же сообщил приказ командования. Несколько дней назад два наших разведчика спрыгнули с парашютами в ста километрах севернее Киева, у полуразрушенной железнодорожной станции Толстый Лес. Один из них зацепился парашютом за верхушку сосны и повис на лямках высоко над землей. Спутница его, радистка, пыталась помочь, но добраться до него по стволу не смогла. Тогда разведчик, боясь, что рассвет застанет его в том же положении и он легко может быть замечен врагами, обрезал ножом стропы парашюта и свалился на землю. При этом он ударился о пень и сломал себе ногу. Небольшая группка десантников, принимавшая разведчиков, не сумела оказать нужную помощь: тяжелый открытый перелом бедра требовал врачебного вмешательства. И так как ночь уже была на исходе, его положили в маленьком погребке на самой станции. Обстановка осложнилась тем, что гитлеровцы начали восстанавливать железнодорожную линию и днем работали на станции. Вынести же разведчика из погреба партизаны не могли — ему стало хуже, и от малейшего движения он терял сознание. — Ему нужно помочь, — сказал Медведев. — Мы не можем бросить его. Могут они обойтись без врача? — и испытующе поглядел на меня. — Не могут, товарищ командир! — Значит, летите? — Лечу, товарищ командир. — С вами отправится первая группа в двенадцать человек. Командиром группы полетит Бражников. Он уже побывал со мной в тылу врага. Смелый парень и толковый. Инструкции он получит от меня. А вы берите с собой только самое необходимое для операции. Потом туда к вам понемногу соберемся все. Район наших действий значительно западнее. Дальше двинемся пешком. — Когда отправляться? — Через четыре часа. — Есть! До самого отъезда лихорадочные сборы. Опрокинута вся наша стройная система. Беру только необходимый хирургический инструментарий, спирт, перевязочный материал и металлическую длинную шину для бедра. И вот с первой группой отряда мчимся на машине к аэродрому. На каком-то углу опускаю в почтовый ящик открытку — несколько прощальных слов жене. У большого транспортного самолета стоит летчик, в унтах, кожаном пальто и кожаном шлеме, и Медведев. Они обсуждают маршрут полета. Надеваем оружие, сумки с боеприпасами, с продовольствием, поверх — лямки парашютов. Высокий майор, инструктор-парашютист, будет нас сопровождать в полете. Он проверяет лямки, следит, чтобы они не перепутались с ремнями сумок и оружия, — возможно, приземлившись, придется очень быстро освободиться от парашюта. Летчик здоровается с нами, внимательно оглядывает каждого. Веселый блеск его глаз, сила и уверенность в каждом движении и сдержанная деловитость командира вселяют в нас спокойствие. По изумрудному травяному полю аэродрома мчится к нам черный автомобиль. Выходит начальник управления, тот самый генерал, который отдал приказ о нашем отъезде. Он здоровается с каждым за руку. Мешок с парашютом за спиной очень тяжел — еле стою выпрямившись. Генерал смотрит на меня, почему то улыбается, оборачивается к молодому подполковнику с пухлыми губами и детским румянцем: — А вот и доктор. Теперь сроки выполнения главной задачи будут зависеть от его умения. — И ко мне: — Поставьте раненого на ноги, доктор. И как можно скорее. — Он быстро взглядывает на меня из-под седых нависших бровей. — В бою вперед не лезьте. Найдите в отряде свое место. Мне показалось, что он испытывает меня. — Это как придется, товарищ генерал-лейтенант! В зависимости от главной задачи! Он кладет руку мне на плечо и тихо и настойчиво повторяет: — Найдите в отряде свое место. А главная задача... Он снова замолкает, словно подбирая слова. А может быть, в этот миг, глядя на наши молодые лица, вспоминает он дни своей молодости... Первые годы Советской Республики. Собираются армии Антанты. Он далеко от Родины, среди врагов. Его выслеживают, окружают, захватывают. Допросы и пытки. Но он знает, что он не один. Он коммунист — значит, не одинок! Друзья помнят его. И нет такой силы, которая помешает им прийти на помощь. Эта вера помогала ему, когда провокаторы сбивали его в перекрестных допросах. Когда палачи пять раз подряд заливали ему через ноздри в легкие воду и потом сапогами били по животу... Он вынес всё. И друзья спасли его. Этот случай из жизни генерала мне рассказали товарищи. А сейчас, глядя на меня, может быть, действительно он просто подыскивает слова... — Главную задачу, — медленно повторяет генерал, — выполняем мы все... И для того чтобы каждый делал свое дело, он должен твердо знать, что товарищи не бросят его в беде. А если он будет ранен, всё, что можно, будет сделано для спасения его жизни... Вот эту уверенность вы должны внушить вашим бойцам. Врач воюет не винтовкой. — И крепко пожимает мне руку. — Счастливой дороги, доктор! Наконец мы в кабине, сидим на узких скамьях вдоль стен. Входит Медведев, в последний раз обнимает каждого. Летим. И вот внизу развертывается родная Москва. Зачернила она свои яркие крыши и купола, зелеными пятнами покрыла свои стены — замаскировалась. И многого не узнаю сверху. Наверно, тысячи людей на улицах подняли сейчас головы, потеплевшими глазами смотрят на красные звезды самолета: «Наш летит!» — и желают нам успеха. Чувствует ли мать, что сын ее улетает сейчас? Глянула ли жена из окна своей больницы, подумала ли обо мне? Товарищи мои застыли у окон кабин, прижались лицом к стеклу, торопятся наглядеться. — До свидания, Москва! Ждите нас, матери и жены! Скоро внизу под нами темнеет. Набираем высоту. Становится холодно. На высоте четырех километров перелетаем линию фронта. Видно, как там, внизу, то вспыхивают, то гаснут огни, рыщут прожекторы. Вот за окнами кабины красивое сияние — словно букеты красно-синих огненных цветов. Мы любуемся ими, спрашиваем у стрелка, сидящего на возвышении у башенного пулемета, что это такое. — Зенитки нас обстреливают, — спокойно отвечает он. Выходим из огня. Немного теплее — значит, убавили высоту. Но вот в стороне чуть выше нас темный силуэт тяжелого немецкого бомбардировщика. Стрелок настораживается. Сопровождающий нас высокий сутулый майор бросается к хвостовому пулемету. Мы волнуемся: немец вооружен куда лучше нашего мирного транспортировщика. Пулеметная очередь бьет по стеклам нашей кабины. Строчат и наши пулеметы. Неужели придется прыгать здесь, не долетев до цели? Но экипаж самолета спокоен. Моторы равномерно и мощно гудят. Умелые руки пилота уводят нашу машину в тучу. Черный бомбардировщик исчезает позади. Перекрывая гудение моторов, мы громко поем:
Нам не страшны ни льды, ни облака!
Стрелок, улыбаясь, глядит на нас сверху и подпевает:
Знамя страны своей, пламя души своей Мы пронесем через миры и века!
Прошло более четырех часов. За окнами совсем темно. Внезапно сквозь дурман от гудения, от сладковатого запаха бензина и непрерывной качки прорвались длинные, настораживающие свистки — пилот подал предупредительный сигнал. За окном, далеко внизу, в темноте, где угадывался лес, покачивался и кружился огненный треугольник костров. И тут сейчас же настойчиво зачастили короткие свистки — последний сигнал. Мы, двенадцать парней, перетянутых массой ремней и лямок, неуклюже поднялись с лавок вдоль стен. Придерживая на бедре сумку с операционным набором, я вслед за другими зацепил карабин от парашюта за трос под потолком. Сопровождающий майор, задремавший, едва мы пересекли фронт, вскочил, рывком отодвинул в стене дверь, держась обеими руками за косяки, высунул голову и тотчас оттолкнулся назад. Редкие волосы его разметались по лицу, сквозь них возбужденно блестели глаза. — Прибыли!.. — Он быстро пробежал по кабине, ощупал каждого, пожал руку: — Товарищи!.. За родину!.. Пошел!.. Я поднял голову, увидел, как мелькнули в рамке двери зеленый мешок парашюта и сапоги, и шагнул за ними. Свежая, плотная мгла ударила в лицо. Наступила тишина и неподвижность. Только лямки, в которых я висел, неудобно резали под мышками. И вдруг я увидел под собой дымные красные костры, машущих руками людей — и все это быстро уносилось от меня в сторону. Подтянул одну из строп, чтоб задержать полет. Парашют стал поворачиваться, голова закружилась, затошнило... На мгновение мне стало все равно — выпустил стропу. Пришел в себя оттого, что ветки зашуршали вокруг, земля мягко толкнула в ноги и, шелестя, рядом опадал парашют. Меня окутал влажный мрак листвы. Я быстро освободился от лямок, прикрыл парашют ветками, вытащил маузер. Через освещенное луной болотце ко мне шел человек. Он остановился в нескольких шагах за деревом и замигал карманным фонарем. Посигналил фонариком и я. Человек тихо окликнул: — Хто такий? Я насторожился. — А вы кто такой? Человек вздохнул и снова тихо спросил: — Хто такий? Я решил не поддаваться: — Нет, вы кто такой? Тогда человек вышел из-за дерева и махнул рукой: — Та шо нам ховаться!.. Хиба вы не доктор из Москвы? — Доктор! Он подошел ко мне, улыбаясь и решительно протягивая руку: — Та вы не беспокойтесь, мы свои. А пациент вас отут недалечко дожидает... Он помолчал, все так же улыбаясь и с видимой радостью оглядывая меня. Потом сказал: — Ну, как она, Москва? Стоит? — Стоит! — Ага, ага... — Он продолжал радостно улыбаться — стоит, значит!.. Ну, а закурить есть? Он с наслаждением затянулся московской папиросой и, не торопясь, смакуя, продолжал разговор в том же духе: — Ну, а как в Москве — порядок? — Порядок. Улыбка на лице его расползалась все шире, он удовлетворенно кивал головой. Я с удовольствием всматривался в его широкое, обросшее темной щетиной лицо, в его бесхитростные, открытые глаза. Стало спокойно и тепло на душе. И только теперь вспомнил, что в Москве сообщили пароль, по которому следует узнавать своих. Вот тебе и партизан-разведчик! Я резко остановился и, сделав свирепое лицо, грубо отчеканил: — Медведь! Он с удивлением посмотрел на меня. — Медведь! — повторил я угрожающе. — Який ведмедь? — Он огляделся по сторонам. — Чи ты сказывся, друже? — Пароль «Медведь»! — Я сделал шаг назад и расстегнул кобуру. Вдруг он расхохотался; смеялся он долго, колотя себя по бокам, кашляя и слезясь. Оказывается, он забыл и пароль и отзыв. Ну и конспираторы! Через лес бредем к кострам, на всякий случай держусь позади, вытащил маузер и сбросил предохранитель... Сигнальные костры разложены недалеко от лесной опушки, рядом с железнодорожным полотном. Багровые языки пламени мечутся под ветром, неровно освещают группы людей. Вот два человека, одетые по-городскому, склонились над мешком, сброшенным с самолета. А вот у одного костра на бревне сидит командир нашей группы Бражников. Рядом стоит человек с небольшой темной бородкой, в черном пальто внакидку. Подхожу к ним. — Вот и доктор, — представляет Бражников. — Знакомьтесь, командир местной партизанской группы Виктор Васильевич Кочетков. — Садитесь, передохните, — радушно, словно в своей комнате, басит Виктор Васильевич. И это так буднично, что совсем не идет к его романтичному облику. — Потом, пока мы тут все закончим, часок подремлете в лагере и отправитесь к раненому. В лесу, вокруг костра, вповалку спят люди, кто в комбинезонах десантников, кто в штатском. На мой приход кое-кто поднимает голову, оглядывает меня и снова засыпает. Начинается мелкий дождь. После короткого сна у костра в лесу под моросящим дождиком отправляюсь в сопровождении двух партизан к пострадавшему. Со мной только самое необходимое: инструмент в металлическом стерилизаторе, прокипяченный еще в Москве, перевязочные пакеты, спирт во фляжке, шина для ноги. В темноте приходим на опушку леса, к полотну дороги. Уже сереет небо. От корней деревьев поднимается туман. Но птиц еще не слышно. Провожающий меня партизан коротко и резко свистит. С противоположной стороны от полуразрушенной станции в ответ раздается продолжительный свист, и мы по-пластунски переползаем через рельсы. У самой станции едва заметен маленький погребок; дверь завалена бревном. Мой провожатый тихо и внятно произносит пароль. Из-за куста выходит человек в черном пальто, с винтовкой в руках, отваливает бревно, и я вхожу. Совершенная темнота. Запах сырости. Ноги скользят по сбитым замшелым ступеням. Провожатый, нагибаясь в темноту погреба, снова говорит пароль и зажигает карманный фонарик. Потолок идет наклонно вниз. Оттуда, из темного угла, на нас напряженно смотрят человеческие глаза. Постепенно вырисовывается силуэт большого, грузного человека. В левой руке он сжимает пистолет. Молчит. — Доктор, из Москвы прилетел, — сообщает провожатый. Пробираюсь к раненому на четвереньках, беру руку, чтоб прощупать пульс, и вдруг чувствую крепкое, до боли, пожатие. Из глаз человека катятся слезы. Считаю пульс. А он бормочет, не глотая слез, не сдерживая рыданий: — Три дня лежу здесь. Ночью пищу приносят, днем один... И над головой шаги. Кто ходит, не знаю... Обходчики? Немцы? Вот войдут сюда... А я двинуться не могу… Пистолет только... Четыре патрона для них, последний — для себя... И все слушаю, слушаю... Сегодня ночью слышу — самолет. Наш... Фу ты! — Он мотнул головой. — Плачу, как маленький!.. Вы не смотрите, не от боли. Просто от того, что вот врач... Из Москвы... Нарочно для меня самолетом... Тысячу километров... И вдруг затих. Пульс сто двадцать. Очевидно, в ране заражение. Пока я возился с ногой, он не сказал ни слова, не застонал ни разу. А я... я сразу понял, как неверно готовился к своей работе. Где стерильные простыни, лампы, помощники? Я один, на четвереньках, в полутьме с карманным фонариком. И каждые две минуты заглядывает сверху часовой и шепчет: — Скорее, доктор! А я не умею одной рукой открывать ампулу с новокаином и той же рукой держать шприц так, чтобы не уронить иглу, и набирать в шприц новокаин и одновременно другой рукой протирать кожу спиртом, и поддерживать локтем край плащ-палатки, один конец которой провожатый держит над раной, так как с потолка сыплются земля и солома. В открытой ране — отломки кости. Нужно обрезать с помощью пинцета и скальпеля дряблые края темной, нехорошей раны, удерживая свободными пальцами остальные инструменты. Темно. Мой фонарик треплется где-то на поясе на животе и светит в землю. Как я не приспособлен! Время летит. Часовой, мне кажется, непрерывно заглядывает и торопит. Чувствую, что все нервничают и злятся на меня за то, что я копаюсь. Роняю пинцет. Это ужасно. Нащупываю его локтем на земле, ищу в стерилизаторе другой. Слышу за спиной шепот: — Кто-то прошел мимо станции! Скорее!.. Наконец кончаю, устанавливаю отломки, перевязываю, прибинтовываю шину. Оставляю больному таблетки стрептоцида, прощаюсь и выхожу. Уже светло. На опушке туман поднялся до середины толстых сосновых стволов. Где-то в глубине леса прозвенело робкое цвирканье. Сколько мы пробыли в погребе? Два с половиной часа! О, если бы мой учитель, хирург Михаил Данилович Веревкин, видел, как неумело, как бездарно долго обрабатывал я эту рану!.. Теперь будем ждать, как поведет себя инфекция. Ждать... Часовой устраивается за кустом и наблюдает за погребом. Мы переползаем через полотно и уходим в лес. Человек со сломанной ногой остается на весь день один. В первое время я почти каждый день делал перевязки. Рана выглядела вялой. Была бы мазь Вишневского, залил бы всю рану и не тревожил так часто. Но остальные наши группы вместе с имуществом задерживались. Одна прилетела, высадилась где-то в стороне и все еще не присоединилась к нам. К тому времени мы в глубине леса растянули парашюты в виде походных палаток и спасались в них от комаров и дождя. Было бы совсем хорошо, если бы парашюты были не белыми, а защитного цвета и не выделялись так резко среди зелени. Но вот стали прилетать и остальные группы. Мы встречаем их уже как хозяева гостей. Короткими ночами лежим в траве у полотна. Часами молчим и слушаем, не загудит ли самолет. Тихо шелестит лес. Хрустит хворост под руками дежурных у костров. Трещат горящие поленья. Когда возникает жужжание, напряженный слух усиливает его во много раз, и кто-то, не выдерживая, кричит: «Воздух!» Охапки хвороста летят в костры, и красные рваные языки вытягиваются в черное небо. Чаще всего ошибка — пролетел жук. — Отставить! — кричит звонким баском Кочетков. Но вот жужжание вырастает в тяжелое, ровное гудение на востоке. Наши! Черным силуэтом из-за деревьев тяжело проносится ревущая машина. Круг, другой, потом самолет медленно летит по прямой над нами, и за ним одно за другим вспыхивают между звездами белые облачка. Мы поднимаем руки, кричим что-то туда, вверх — летчику, родным звездам и крыльям, считаем парашюты. Едва выясняется, кого куда занесло, мчимся туда, спотыкаясь о кочки, путаясь в траве, продираясь через кустарник, — чтоб скорее встретить, пожать руку. И там же с первых слов расспросить, что нового в Москве, что на фронте, затянуться московской папироской, получить письма... Почти все слетелись. Прилетел и Негубин. Он застрял среди ветвей старой березы у самого костра. Запутался в стропах парашюта и, ошеломленный, сидел на ветке, молча озираясь, словно громадная птица. Мы внизу суетились, наперебой советовали: — Руби стропы! — Распутывай! — Бросай сумки! Я попытался взобраться на дерево. Два раза сорвался, только ободрал руки и щеку. Почти все прибывшие уже собрались к кострам, а я все еще не мог помочь Негубину. Злился на себя отчаянно: что, если бы в тот момент на нас напали? Наконец Саша Базанов ловко и быстро влез на дерево, распутал стропы, и Негубин спустился. Мы расцеловались. Но пыла первой встречи уже не было. Негубин смотрел на меня холодно и немного презрительно. Оказывается, и это мне нужно уметь — лазать по деревьям. Вскоре прибыла и Маша. Приземлилась она неудачно: парашют протащил ее по шпалам и ударил о рельсы. Она так и осталась лежать плашмя на пути. Мы с Негубиным бросились к ней. Но рядом, как из-под земли, вырос Бражников, наклонился над ней: — Маша! Она приподнялась на локте, взглянула на него, и лицо ее озарилось такой счастливой улыбкой, что мы все вокруг заулыбались. — Здравствуй. Здравствуйте, товарищи, — обратилась она и к нам. Парашютный шлем сбился назад, пряди волос упали на лицо; в этот момент она была такой беспомощной и милой, что я снова подумал: не место ей в партизанском отряде. — Нехорошо... Так я неловко... — виновато улыбаясь, говорила она. Кожа на колене ее была рассечена, текла кровь. Негубин наложил повязку, подставил ей свое плечо. Маша оступилась на больную ногу, охнула, побледнела. — С ума сошел! — крикнул Бражников, оттолкнул Негубина и, схватив ее на руки, понес к кострам. Негубин только руками развел. А подошедший к нам Медведев ткнул меня пальцем в бок и, подмигнув в сторону Бражникова, пошутил: — Вы что же, доктор, в Москве-то не углядели! Действительно, этого я в Москве не заметил. Бражников осторожно опустил Машу на землю, прислонил спиной к поленнице дров и тотчас отошел. — Ну нет, — сказала Маша, недовольно хмурясь, когда я подошел к ней, чтобы помочь подняться. — На руках меня здесь носить не придется! — и в лагерь шла без посторонней помощи, прыгая на одной ноге. Наконец из Москвы прислали и часть нашего имущества. Скоро среди лагеря уже возвышалась, укрытая плащ-палаткой, целая горка шин, бинтов и лекарств. Мы чувствовали себя спокойно: в ближайших селах гитлеровцев не было. Несколько полицейских в счет не шли. Но однажды разведчик Николай Брежнев принес тревожное известие: местные полицейские сообщили немцам в Киев, что здесь высадилась десантная дивизия. Это было на следующее утро после прибытия к нам командира отряда Дмитрия Николаевича Медведева. С первого же мгновения, как он появился среди нас, в отряде все встало на свои места. До сих пор мы жили как-то отдельно — каждый раскладывал свой крошечный костерик, готовил себе еду из московских концентратов, между дежурствами на посту лежал, спал, бездельничал. А тут хоть не пришла еще группа комиссара (явилась она лишь на другой день) и еще где-то далеко от нас блуждала группа начштаба, но уже во всем почувствовалась организующая, железная воля командира. Казалось, сами собой сразу подтянулись все подразделения, организовались общие кухни, всюду закипело дело... Медведев сразу же обошел лагерь. Вот он на мгновение задержался возле одного из бойцов, которому никак не удавалось разжечь костер. Командир легко присел на корточки, расшвырял нескладную кучу хвороста и быстро, ловко соорудил стройную пирамидку костра. Затрещал, забился веселый огонек. Медведев, смеясь одними глазами, постоял над костром, затем спросил смущенного бойца: — Понятно? — и вдруг снова разбросал костер. — Теперь сам сложи, — и пошел дальше. Неторопливо, широкими мягкими шагами шел он по лесу, присматриваясь к каждой тропинке, к каждому холмику. Проверил посты. И все молча, так спокойно, по-хозяйски, что мы все сразу почувствовали себя с ним как за каменной стеной — уверенно и легко. Медведев остановился в центре лагеря, постоял, подумал. Я смотрел на него с любопытством. Мне казалось, что этот человек, всегда подтянутый, как струна, молчаливый, знает какую-то тайну воздействия на людей, что он видит вокруг во всем то, чего не видят другие... Лицо его было спокойно. И только глаза, как всегда, живо блестели и искрились каким-то смешливым огоньком. — По-моему, место неплохое... — осторожно пробасил Кочетков, гордившийся выбором места для лагеря. Медведев внимательно посмотрел на него, на нас и вдруг очень серьезно сказал: — Плохо. Тропинки старые, исхоженные, мы здесь на виду. Поляна открытая — оборону держать трудно. Плохо. И, помедлив немного, сказал жестко и категорически: — Через два часа всем собраться на просеке. Что можно, взять на спину, остальное зарыть. Перейдем на новое место. Нужно ждать карателей. Вечер. Маша, Негубин и я стоим на полянке перед грудой тяжелых металлических шин Томаса, красивых и громоздких аппаратов для вытяжения, перед пирамидой цинковых патронных ящиков с медикаментами. Даже половину всего нам не унести на себе. — В армии бывают специальные автомобили! — мечтательно говорит Маша. — Сколько времени ты собирал все это в Москве? — усмехаясь, спрашивает Негубин. — Кто знал, что сразу же придется почти все бросить! — ворчу я. Негубин уходит и возвращается с двумя лопатами. Мы выбираем заметный, обожженный молнией дуб и роем под ним яму. Вместе с великолепными шинами Томаса хороним на время и наши мечты о классическом госпитале. Порошки, таблетки, ампулы, инструменты раскладываем по сумкам, ящики тоже опускаем в яму. Когда уже все зарыто, меня вызывают к командиру. — Как состояние раненого? — спрашивает командир. — Лучше. Три дня температура нормальная, теперь ему нужен покой, непременно покой. Действительно, я несколько дней не тревожил рану — нечем было ее обрабатывать, и это неожиданно оказалось к лучшему: организм справился с инфекцией. — Значит, ему необходим покой? Так вот, доктор... — командир помолчал, внимательно глядя на меня, — в дальнейшем раненый должен будет в этих местах вести разведку. Раз вы требуете для него покоя, мы пока оставляем его в землянке, в лесу, под присмотром нашего человека — стрелочника. Будете навещать его. Но самое главное — в случае какой-либо неприятности металлическая шина с московским штампом выдаст его. Замените самодельной. Торопитесь, через два часа мы выходим. Сижу на свеженасыпанном холмике, под которым покоятся совершенные аппараты Томаса, и ножом вырезаю из веток самодельные шины. Нож слушается плохо, сырое дерево выскальзывает из рук. Порезал палец, натер мозоль; шина получается тяжелой, бугристой. Из какого дерева нужно делать ее? Навыка у меня нет. Уж лучше бы я в Москве учился вырезать ножом шины из веток, чем собирал этот академический груз. Едва взошла луна, отряд выстроился цепочкой на полянке. — Ну, товарищи, — тихо говорит командир, — взошло партизанское солнышко! Идти гуськом. Не разговаривать. Не курить. Приказания передавать по цепочке. Приготовиться! Оружие — в боевой готовности! Вперед! Идем в первый поход. Товарищи несут моего пациента; по дороге оставляем его в землянке в чаще леса. Я доволен — ему нужен покой, покой во что бы то ни стало. Таково первое требование классической хирургии. И не об этом ли говорил мне на аэродроме седой генерал? Всю ночь мы шли к месту новой лагерной стоянки. Дорога эта вспоминается мне как в тумане. Все вокруг кажется враждебным, неизвестным, чужим. Впереди — непроглядная мгла леса. Слева, за деревьями, широкие лунные поляны. Странные, тревожные шорохи и похрустывания раздаются слева и справа. Кажется, кто-то крадется по лесу рядом с нами, перебегает от дерева к дереву. Потом вдруг от разведки приходит команда: «Стой! Тихо!» Мы замираем. И в сторожкой тишине ясно слышно дробное постукивание колес о корни — едет повозка. Впереди короткий окрик. Все стихает. Кто-то пробегает. Подводят лошадь с повозкой. А где седок? Кто-то говорит: «Это был староста, он убежал». Снова двинулись. Рассвело. Разбиваем лагерь. Под высокими дубами растянули парашютные палатки. Утром на них появились шуточные надписи: «Ресторан», «Больница», «Улица зеленого дуба». На широком морщинистом стволе дуба прибит листок бумаги. Это первый номер нашей партизанской газеты «Мы победим». Днем нас всполошила автоматная очередь. Но оказалось, что часовой обстрелял дикую козу. Коза убежала, а мы поймали ее детеныша — маленькую золотисто-коричневую козочку; привязали среди лагеря и ласкали и кормили. И томились, томились от бездействия. Одна из наших групп во главе с начальником штаба отряда Пашуном была по ошибке выброшена на сто километров в сторону, и приходилось ждать, пока группа подойдет. В Москве застряли еще две группы и не могли вылететь, так как ночи стали очень короткими и самолет не успевал вернуться до рассвета. Группы должны были ждать, когда удлинятся ночи и установится лётная погода. Но где бродит группа Пашуна, долго ли ждать оставшихся в Москве — все было неизвестно. Как-то отправляясь из нового лагеря к моему раненому, я присоединился к группе, посланной командиром на место нашей высадки, на разрушенную станцию Толстый Лес. Мы должны были забрать в лагерь «маяк» — двух партизан, оставленных на станции на случай, если подойдет группа начштаба Пашуна. В землянке все обстояло благополучно. Кость у больного срасталась, настроение его улучшалось. — Спасибо, доктор, скоро выйду, — сказал он, пожимая на прощание руку. Пока мы шли от землянки к станции, я мысленно рассуждал о задачах медицины в условиях партизанской войны. Итак, первый вывод: необходимо завести побольше связей с местным населением и тяжелораненых оставлять у своих надежных людей. Это обеспечит им покой, как требуют учебники. Не таскать же их с собой сотни километров по дремучим лесам! «Маяк» встретил нас метрах в трехстах от условленного места. — На станции немцы! Какая-то часть проходит вдоль полотна. Всем захотелось посмотреть на живых фашистов. По очереди каждый выползал на дорогу и, чуть приподнимая голову, смотрел. Немцев я увидел не сразу — от волнения туманились глаза. Прижался щекой к пыльной дороге, перевел дух и снова приподнял голову. Совсем близко на бревнах возле станции сидели человек тридцать в серо-зеленых шинелях и пилотках. Кое-кто закусывал, кое-кто, вытянув ноги, полулежал на бревнах и глядел в небо. Слышались разговоры, смех... Мы отошли за придорожные кусты. — Как быть, товарищи? — спросил Ермолин. — Идти в лагерь или как? — Плечистый, с отрастающей курчавой бородой, он поглаживал ладонью диск автомата и широко улыбался. Все поняли, о чем он спрашивает. Помолчали. Внезапно высокий, худощавый Арсеньев шагнул вперед и взволнованно прошептал: — Тряхнем их, а? Нас было всего восемь человек. Но не поэтому мы молчали. Командир строго приказал избегать противника, в бой не вступать, не выдавать себя. Почему? Для чего же мы прибыли сюда? Что за странная, таинственная задача у нас? — Нападать не будем, — коротко сказал старший группы Капчинский. До войны я слышал о нем — он был конькобежцем, рекордсменом страны. В отряде этот скромный человек с постоянной застенчивой улыбкой обычно молчал. И всегда был чем-нибудь занят: то ножик мастерит, то котелок выправляет, то пишет что-то на листочках бумаги и ревниво прячет от других написанное. Сейчас впервые, кажется, услышал я его голос. Он говорил тихо и твердо и все с той же застенчивой улыбкой, словно извиняясь. — Как на прогулке сидят здесь, подлецы! — не успокаивался Арсеньев. Лицо его побледнело, тонкие губы вздрагивали, голубые глаза потемнели, заблестели. — Ударить их надо! Капчинский подошел к нему вплотную и тихо сказал: — Прекратите, пожалуйста, разговоры! — К черту! — Арсеньев говорил почти громко. — Просто трусите! В первый раз немцев увидали — и в кусты. Пусть гуляют здесь, так? — Он уже не мог сдержать себя. — А я сейчас их... к чертовой бабушке... постреляю... — и сорвал с плеча автомат. Капчинский схватил его за руку. Немцы у станции забеспокоились, стали посматривать в нашу сторону. — Пусти, — прохрипел Арсеньев. — Пусти к чертовой матери! — и левой рукой рывком отстегнул гранату. Капчинский отпустил его. Отступил на шаг. И все с той же своей виноватой улыбкой, но с такой непередаваемой насмешкой произнес «Мальчишка!», что Арсеньев опешил и как-то сразу потух. — В лагерь! — приказал Капчинский и, не оглядываясь на Арсеньева, пошел вдоль опушки к лагерю. Мы понимали Арсеньева. Очень уж хотелось швырнуть гранату в эту веселую группу завоевателей, дать хорошую автоматную очередь и посмотреть, как они всполошатся. Но Капчинский был прав. И мы пошли за ним. Арсеньев молча поплелся последним. Узкая лесная дорога исполосована тенями от стволов и ветвей. В косых лучах солнца над колеями, как шлагбаумы, золотятся стайки мошкары. Идущий далеко впереди Ермолин перерезает эти полосы и скрывается за поворотом дороги. Когда мы добираемся до поворота, он выходит к нам из-за деревьев с ведром в одной руке, с лукошком в другой. В ведре молоко, в лукошке яйца. Это неожиданно, как в сказке. Сам широкоплечий и широколицый, Ермолин со своей кудрявой каштановой бородой тоже похож на какого-нибудь Кудеяра из старинной песни. Рядом с ним, по плечи в траве, девочка, черноволосая, черноглазая, лет десяти. — А я знаю, откуда вы! — говорит она, хитро улыбаясь. — Вы во-он с неба! — и показывает рукой вверх. У самой дороги вырастает кучка хвороста, вспыхивает костер. — Ты где продукты успел достать? Неужто в деревне? — пристаем мы к Ермолину. — Тайна! — отвечает Ермолин, поднимает из травы громадную сковороду с кусочками сала и, присев на корточки у костра, жарит яичницу. Арсеньев ест нехотя, с хмурым лицом. Потом наклоняется ко мне и шепчет: — Что, всю войну будем мы так прогуливаться как на курорте? И когда идем обратно в лагерь, нехорошо на душе: вместо того чтобы бить фашистов, прячемся в лесу, объедаемся... Вместо того чтобы двигаться вперед, сидим на месте. Половина имущества, собранного в Москве уже брошена. Действительно, с самого начала все пошло кувырком. Молча шагаем по тропинке, думаем о Москве. Там небось считают, что мы воюем... Вот скоро и лагерь. Стемнело. Еще день позади. На болотистой полянке, освещенной луной, важно вышагивает длинноногая цапля, спокойно и мирно, как в Московском зоопарке.
|
|||
|