Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОЙНА 18 страница



Госпожа Анжелье стала собираться в дорогу затемно. Разразившаяся вчерашним вечером гроза переменила погоду, и уже с рассвета из тяжелых туч на землю сыпал ледяной дождь. Автомобиль остался стоять в гараже – у Анжелье‑старшей не было ни разрешения, чтобы ездить на нем, ни бензина, – поэтому из каретного сарая для поездки извлекли простоявшую там лет тридцать открытую коляску: если запрячь в нее пару добрых лошадок, на ней можно объехать немало дорог. Весь дом был уже на ногах, провожая в путь госпожу хозяйку. В последнюю минуту (к величайшему своему сожалению) она все‑таки вручила связку своих ключей Люсиль. Дождь усилился, и мадам Анжелье раскрыла над собой большой зонтик.

– Лучше бы мадам подождала до завтра, – осмелилась заявить кухарка.

– Кто, кроме меня, присмотрит за хозяйством, если хозяина держат в плену эти господа, – отозвалась госпожа Анжелье очень громко, метя горьким упреком в двух проходящих мимо немецких солдат.

И взгляд, который она на них бросила, был сродни взгляду отца Шатобриана – писатель описывает его так: «Сверкающий зрачок словно бы отделялся от глаза и разил людей, словно пуля».

Но солдатам, не понимавшим ни слова по‑французски, взгляд пожилой дамы показался данью восхищения их высокому росту, выправке, ладно подогнанной военной форме, и они в ответ улыбнулись с застенчивой доброжелательностью. Госпожа Анжелье неприязненно опустила глаза. Коляска тронулась. Порыв ветра сотряс на прощанье ворота.

В то же утро, только попозже, Люсиль отправилась к портнихе, захватив с собой отрез тонкой шелковистой ткани, из которой задумала сшить себе пеньюар. В городе ходили слухи, будто портниха, молодая еще женщина, живет с немцем.

– Повезло вам, что у вас сохранился такой шелк, – сказала Люсиль портниха, – ни у кого из нас такого и в помине нет.

В ее тоне звучала вовсе не зависть, а скорее уважение, она словно бы отдавала должное той природной изворотливости, благодаря которой буржуа всегда оказываются на первом месте; так обитатели равнин отзываются о горцах: «Ну, эти на дороге не оступятся! Они с детства по Альпам вверх‑вниз лазают!» Она полагала, что опыт предков и семья передали Люсиль больше навыков в искусстве обращать себе на пользу законы и правила, и, подмигнув, добавила с одобрительной улыбкой:

– По вас видно, вы справляетесь, и это очень даже хорошо.

А Люсиль как раз и заметила на постели форменный ремень, который носят немецкие солдаты. Глаза женщин встретились. Портниха смотрела хитро, пристально и твердо, она стала похожа на кошку – у той пытаются вытащить из когтей птичку, которой она собралась полакомиться, и, подняв мордочку, кошка, сердито мяукнув, спрашивает: «Как это? С чего вдруг? Твой или мой будет вкусненький кусочек?»

– Как вы можете? – прошептала Люсиль.

Портниха нашлась не сразу. На лице отразились сначала обида, потом деланное непонимание, выдающее желание солгать. Но она не солгала, а низко опустила голову.

– Ну и что? Немец, француз, друг, недруг – какая разница! В первую очередь он – мужчина, я – женщина. Он ласков со мной, внимателен к моим надобностям. Сам он из городских и следит за собой не так, как здешние, кожа у него нежная, а зубы – белые. Когда он целует меня, то пахнет от него свежестью, а не перегаром, как от местных. Мне этого довольно, ничего другого я не прошу. У нас и так никакой жизни не стало из‑за этих войн и всяких пертурбаций. А для отношений между мужчиной и женщиной все это роли не играет. Придись мне по вкусу англичанин или неф, я бы с ним стала жить, если бы получилось. Что? Осуждаете? Ну, ясное дело, вы богатая, живете себе в удовольствиях, о которых я понятия не имею…

– В удовольствиях! – прервала ее Люсиль с невольной горечью, спрашивая себя, какие удовольствия мерещатся портнихе в жизни Анжелье, кроме посещения арендаторов и размышлений, куда бы поместить свои денежки.

– Вы получили образование, бываете в гостях, а мы вкалываем и вкалываем. И если любви нет, то хоть головой в колодец. Только не думайте, что «любовь» для меня, одна постель. Немец‑то ездил на днях в Мулен и купил мне сумочку под крокодиловую кожу, а в другой раз цветы привез – букет, как настоящей городской даме. Может, и глупо цветы привозить, у нас в деревне их хоть залейся, но это же знак внимания, вот что приятно. До этого у меня мужчины были исключительно для постели. А этот – и сказать вам не могу, что он для меня такое! Я для него на все готова, на край света за ним пойду. И он… он любит меня… Поверьте, у меня было достаточно мужчин, и я понимаю, кто врет, а кто говорит правду. Так что, сами можете понять, мне не жарко, не холодно, когда вокруг талдычат: «Он же немец, немец он, немец!..» Немцы – люди, такие же, как мы.

– Так‑то оно так, но ведь, когда у нас говорят «немец», все понимают, что имеется в виду не плохой или хороший человек, а солдат, который убивал французов, который охраняет наших военнопленных, который заставляет нас голодать…

– Думаете, у меня об этом мыслей нет? Иной раз лежу с ним рядышком, а в голове крутится: «Может, его отец моего убил?» Вы же знаете, что отца моего убили в Первую мировую… Я об этом часто думаю, но, если честно, мне и на это наплевать. С одной стороны, я и он, а с другой – все остальные люди. Кто из этих людей о нас позаботился? Они травят нас, мучают, охотятся, как за кроликами. Ну и нам тоже на них наплевать. Когда действуют вроде бы ради людей, становятся, честное слово, хуже скотины. Меня в городке окрестили сукой. Нет! Суки те, кого сбили в свору, и они рвут того, на кого им указали. Я и Вилли… – Она замолчала и вздохнула. – Я люблю его, – сказала она наконец.

– Но полк‑то скоро уйдет.

– Я знаю, мадам, но Вилли сказал, что после войны заберет меня к себе.

– И вы поверили?

– Да! Я поверила, – ответила она с вызовом.

– Вы с ума сошли! – воскликнула Люсиль. – Он забудет вас, едва они только покинут город. У вас братья в плену, и когда они вернутся… Поверьте мне, вы подвергаете себя большой опасности. То, что вы делаете, и опасно, и дурно, – закончила она.

– Когда братья вернутся…

Женщины молча посмотрели друг на друга. В душной, заставленной громоздкой деревенской мебелью комнате таился особый едва ощутимый запах, и в Люсиль он отзывался странной болью.

На лестнице, уже уходя, она повстречала замурзанных мальчишек, они неслись вниз через три ступеньки.

– Куда это вы? – спросила Люсиль.

– Играть в сад Перренов.

Перрены – наверное, самая богатая семья в городе – убежали в панике в июне сорокового года, оставив дом стоять нараспашку, не заперев шкафы, забыв серебряные ложки в ящиках, а платья на плечиках. Немцы хорошо у них поживились, а сад, неухоженный, запущенный, частью вытоптанный, превратился за это время в настоящие джунгли.

– Немцы разрешают вам туда ходить?

Мальчишки на вопрос не ответили и, хохоча, выскочили за дверь.

Люсиль возвращалась домой под дождем. Шла и смотрела, что делается в саду Перренов: несмотря на холодный дождь, между деревьями мелькали синие и розовые передники городской малышни. Время от времени она даже различала чумазую мокрую щеку, сияющую, розовую, будто персик среди зелени. Ребятишки рвали сирень, стряхивали цветы с вишен и гонялись друг за другом на лужайке. Взобравшись на кедр, мальчуган в красных штанишках свистел громче дрозда.

Стайка ребят довершала разорение сада, когда‑то такого упорядоченного, такого любимого, куда в сумерках спускались все Перрены, мужчины в черных пиджаках, женщины в длинных шуршащих платьях, и, рассевшись на железных стульях, по‑семейному любовались в молчании спеющей малиной и дынями. Мальчуган в розовом переднике, взобравшись на ограду, шел по верхней балке, балансируя между острых верхушек.

– Смотри, свалишься, несчастье мое, – предупредила его Люсиль.

Мальчишка внимательно посмотрел на нее и ничего не ответил, и вдруг Люсиль позавидовала беззаботной ребятне, которая радовалась жизни, несмотря на войну и все беды. Ей подумалось, что среди рабов, в которых все они превратились, только мальчишки остались свободными, «по‑настоящему свободными», – сказала она себе.

С тяжелым сердцем вернулась она в молчаливый сумрачный дом, который сек холодным дождем ветер.

 

 

Люсиль немало удивилась, увидев в окно выходившего от них почтальона, – писали им редко. На столике в прихожей лежала открытка на ее имя.

Мадам, помните ли Вы пожилую пару, которую приютили у себя в июле прошлого года? Мы часто вспоминаем Вас, мадам, ваше гостеприимство и наш отдых у Вас в доме во время проклятого бегства. Будем счаспыивы узнать, что произошло у Вас нового за это время. Надеемся, что Ваш муж вернулся с войны живым и здоровым. Мы рады поделиться с Вами своим счастьем: наш сын нашелся! С самым искренним расположением,

Жанна и Морис Мишо 12, ул. Де ла Суре, Париж (XVI).

Люсиль обрадовалась. Славные, мужественные люди… Им повезло больше, чем ей… Они любят друг друга и вместе встречают и переживают все беды. Она убрала открытку в секретер и снова вернулась в столовую. Нет, день был все‑таки очень хорошим, несмотря на непрекращающийся дождь. На столе стоял только один прибор, и она вновь порадовалась отсутствию свекрови: захочет, и почитает за едой. Но позавтракала очень быстро, подошла к окну и стала смотреть на дождь. Его гроза на хвосте принесла, как сказала кухарка Марта. За двое суток погода совершенно переменилась, и лучезарная весна превратилась в неведомое капризное и недоброе время года, перемешавшее последние снежинки с лепестками первых цветов; яблони за одну ночь растеряли всю бело‑розовую пену, в продрогшем розарии торчали одни черные палки, ветер расколотил горшки, в которых росли герани и душистый горошек. «Все пропало, не будет у нас ни одного персика, – горевала Марта, убирая со стола. – Я затоплю камин у вас в комнате. Холод непереносимый. Немец‑то попросил и у него огонь в камине развести, да только трубу там не чистили, так что дыму будет много. Ну, тем хуже для него. Я ему говорила, а он слушать не стал, думает, я из вредности, будто после того, как они у нас все отобрали, мы для них двух или трех полешек не найдем… Слышите? Кашляет! Пресвятая Дева Мария! Как же тяжело быть в услужении у немчуры! Иду! Иду! – крикнула она с сердцем.

Люсиль слышала, как Марта открыла дверь и принялась объяснять раздраженному немцу:

– А я вам что говорила? При таком‑то ветре да при нечищенной каминной трубе, ясное дело, весь дым в комнате будет.

– А труба, mein Gott, спрашивается, почему не чищена? – закричал рассерженный немец.

– Почему? Почему? Откуда я знаю? Я тут разве хозяйка? Думаете, раз война, так делай, что вздумается?

– Ну, знаете ли, моя милая! Если вы полагаете, что я дам себя уморить в дыму, как кролика, вы ошибаетесь! Где хозяйки? Пусть поселят меня в гостиной, если не могут предоставить другую, пригодную для жилья комнату! Затопите камин в гостиной.

– Очень сожалею, сударь, но это невозможно, – вмешалась в разговор подошедшая к ним Люсиль. – Гостиная в наших провинциальных домах – парадная комната, в ней не живут. Убедитесь сами, даже камин там фальшивый!

– Как? Мраморный монумент с амурчиками, которые греют себе руки, не настоящий камин?

– Нет, и в нем ни разу не зажигали огонь, – с улыбкой закончила Люсиль. – Но если хотите, я могу вас пригласить в столовую, там топится печка. А ваша комната и в самом деле в плачевном состоянии, – прибавила она, заметив дым, который плыл из‑за двери.

– Да я едва не умер от удушья! Что ни говорите, а ремесло солдата полно опасностей! Но я ни за что на свете не хотел бы докучать вам. В городе есть кафе‑бильярдные, полные пыли и меловых облаков. Ваша свекровь, мадам…

– Она уехала на целый день.

– Тогда… Большое вам спасибо, мадам. Я вам не доставлю беспокойства. Дело в том, что я должен кончить очень срочную работу. – И молодой человек показал Люсиль карты и планы.

Немец уселся за обеденный стол, а Люсиль устроилась в кресле рядом с камином, протянула руки к огню и время от времени в рассеянности терла одну о другую. «Я совсем превратилась в старуху, – подумала она, заметив свой жест, – и руки тру, и живу, как старуха».

Она сложила руки на коленях. Подняла голову и увидела, что офицер оставил свои карты, подошел к окну, поднял штору и смотрит, как сумрачное небо сечет дождем грушевые деревья.

– До чего безотрадный край, – прошептал он.

– Думаю, вас он расстраивает меньше других, вы же завтра с ним расстаетесь.

– Нет, не расстаюсь, – отозвался он.

– А я была уверена, что…

– Все отпуска отменили.

– Неужели? А почему?

Он небрежно пожал плечами:

– Без всяких объяснений, отменили, и все. Такова жизнь солдата.

Люсиль стало очень жаль молоденького офицерика, он так радовался возможности уехать в отпуск.

– Очень жаль, – сказала она сочувственно, – но я думаю, что вам дали всего‑навсего отсрочку.

– На три месяца, на полгода, затем навсегда. Больше всех огорчится моя матушка. Она уже очень немолода, и у нее хрупкое здоровье. Сильный порыв ветра может свалить ее с ног. Маленькая седая дама в широкополой шляпе для работ в саду. Она ждет меня завтра вечером, но дождется только телеграммы.

– Вы – единственный сын?

– У меня еще три брата. Одного убили во время польской кампании, второй погиб год тому назад, как раз когда мы вошли во Францию. Третий служит в Африке.

– Ваша жена тоже очень огорчится…

– Моя жена? Нет, не очень. Видите ли, мы поженились совсем молодыми, можно сказать, еще детьми. Сами подумайте, каким может быть брак, заключенный после двухнедельной дружбы и совместного странствия по озерам?

– Ничего не могу вам сказать, во Франции браки заключают совсем по‑другому.

– Надеюсь, по крайней мере, не после двух встреч в доме друзей, как это описано у Бальзака.

– Разумеется, не совсем как у Бальзака, но в провинции мало что изменилось.

– Мама не советовала мне жениться на Эдит. Но я был влюблен. Ach, Liebe… Если бы у нас была возможность вместе взрослеть, вместе стареть… Но настали война, разлука, испытания, и осталась привязанность к ребенку, которому всегда восемнадцать лет, тогда как на деле… – он поднял руки и уронил их, – мне иногда двенадцать, а иногда сто…

– Вы преувеличиваете.

– Нисколько. Солдат отчасти всегда ребенок и в то же время древний‑предревний старик. У него, собственно, нет возраста. Он – современник самых древних событий на земле – убийства Авеля Каином, каннибальских трапез, жизни пещерного человека. Но не будем об этом. Пока меня заперли в этом городке, погребли, как в могиле. Ну не совсем, разумеется. В могиле на деревенском кладбище, здесь полно цветов, птиц, очаровательной светотени, но могила остается могилой. Как вы можете жить здесь весь год?

– До войны мы иногда выезжали…

– Но никогда не путешествовали, готов поспорить. Вы никогда не бывали в Италии, в Центральной Европе… разве что в Париже… А если представить себе все то, чего мы лишены… музеи, театры, концерты. Больше всего я тоскую по настоящей музыке. А в вашем доме не отваживаюсь играть даже на жалком подобии пианино из боязни оскорбить сверхчувствительных французов, – сообщил он с непередаваемой горечью.

– Да играйте все, что вам вздумается, сударь! Почему бы не сейчас? Вам грустно, и мне невесело, сядьте за пианино и сыграйте что‑нибудь. Мы забудем дождь, наши лишения, наши потери…

– Правда? Вы правда хотите послушать музыку? У меня, конечно, работа, – он взглянул на разложенные карты, – ну да Бог с ней. Вы возьмете вышиванье или книгу, сядете возле меня и будете меня слушать. Я хорошо играю только тогда, когда у меня есть публика. Я – как это говорится по‑французски? – актер, вот именно, актер.

– Да, актер. Должна сказать, что вы превосходно знаете французский язык.

Он сел за пианино, печка тихо потрескивала, распространяя тепло и уютный запах дымка и печеных каштанов. По стеклам сползали, как слезы, дождевые капли, в доме было тихо и пустынно, кухарка ушла в церковь.

«Надо было и мне пойти, – подумала Люсиль, – ну да ладно. Дождь льет как из ведра». Она следила за белыми худыми руками, забегавшими по клавишам. Кольцо с темно – красным камнем, видно, мешало играть, немец снял его и машинально протянул Люсиль, она взяла кольцо и на секунду задержала в ладони, еще теплое, согретое его рукой. В слабом свете, падавшем из окна, она посмотрела, как играет камень, и различила две готические буквы и дату. Наверное, любовное воспоминанье. Хотя нет… Год 1775 или 1795, она хорошенько не разобрала, значит, скорее всего, фамильная драгоценность, и Люсиль осторожно положила кольцо на стол. Должно быть, он играл вечерами на пианино, а его жена сидела рядом… Как ее зовут? Эдит? До чего же он хорошо играет! Она узнавала отдельные кусочки и робко спрашивала:

– Бах, не так ли? А это Моцарт.

– Вы, оказывается, музыкантша…

– Что вы! Что вы! Я плохо знаю музыку. Играла немного, когда не была еще замужем, но все позабыла. А слушать очень люблю. У вас настоящий талант, сударь!

Он посмотрел на нее и сказал с удивившей ее грустной серьезностью:

– Да, полагаю, у меня в самом деле талант. – И рассыпал одно за другим несколько быстрых насмешливых арпеджио. – А теперь послушайте вот это. – Он заиграл и стал рассказывать вполголоса: – Мирная спокойная жизнь, смех девушек, радостное гуденье весны, прилетели из южных краев первые ласточки… Мы в маленьком немецком городке, март, снег только‑только начал таять. Слышите звон ручейка, бегущего вдоль старинных улиц? Но мирная жизнь кончилась… Барабаны, грузовики, топот солдатских сапог… Слышите, как они печатают шаг – медленно, глухо, неотвратимо… Весь народ пустился в путь… И солдат растворился в толпе… А здесь должен быть хор, что‑то вроде церковного песнопения, но он еще не закончен. Слушайте дальше. Завязался бой. Музыка зазвучала весомо и страшно…

– Потрясающе, – прошептала Люсиль. – Просто потрясающе.

– Солдат умирает и опять слышит хор, но уже не земной, а небесный… Вот, примерно так… Он должен быть проникновенным и вместе с тем потрясать. Слышите? Это небесные трубы. А гром ударных, от которых рушатся стены, различаете? Но звуки удаляются, становятся тише, замирают, исчезают… Солдат умер.

– Вы сами написали музыку? Это ваше произведение?

– Да! Я собирался стать музыкантом. Теперь не буду.

– Почему? Ведь война…

– Музыка весьма требовательная госпожа. Ее нельзя оставлять безнаказанно на четыре года, она уходит сама, когда ты хочешь к ней вернуться. О чем вы думаете? – спросил он, увидев, каким взглядом смотрит на него Люсиль.

– Думаю… думаю, что ни у кого нет права жертвовать во имя чего бы то ни было человеком, личностью… Я говорю о каждом из нас. У нас отняли все. Любовь, семью… Это чудовищно.

– Личное и общественное – таково главное противостояние нашего времени, не так ли? Война, вне всякого сомнения, – дело общее. Мы, немцы, живы духом общности в том же смысле, как пчелы живы духом улья. Духу общности мы обязаны всем – своей сутью, своей славой, особенностями, привязанностями… Но мы коснулись слишком суровых материй. Лучше послушайте, я сыграю вам сонату Скарлатти. Вы знаете ее?

– Нет. Скорее всего, не знаю…

А про себя она думала: «Личное и общественное! Господи, да это старо, как мир, ничего нового они не выдумали. Два миллиона французов, погибших в ту войну, тоже приняли смерть ради «духа улья». Они умерли… и двадцать пять лет спустя… Какая глупость! Какая тщета!.. Существуют законы, которые управляют судьбой ульев и судьбой народов, в этом все дело. И дух народа тоже породили неведомые нам законы, а может быть, прихоти, которых мы не замечаем.

Жаль, что прекрасный мир, в котором мы все живем, так нелепо устроен. Но у меня нет сомнения, что через пять лет, десять или двадцать главная, по мнению этого немца, проблема перестанет существовать, и ее заменит множество других. А вот музыка, журчанье дождевой воды, стекающей по стеклам, угрожающее скрипенье кедра в саду напротив, мирный вечер в военное время – никогда уже не исчезнут. Это и есть вечность…»

Он внезапно оборвал игру и, посмотрев на нее, спросил:

– Вы плачете? – Она поспешно отерла влажные от слез глаза. – Простите, музыка способна на бестактность. Моя напомнила вам о… об отсутствующем?

– Нет, что вы! – невольно призналась она. – Нет, нет, совсем не в этом дело…

Они замолчали. Он опустил крышку пианино.

– После войны я вернусь, мадам. Позвольте мне вернуться. Все несогласия между Францией и Германией забудутся… по крайней мере лет на пятнадцать. Вы откроете мне дверь и не узнаете, потому что я буду в штатском. И тогда я скажу: я… немецкий офицер, вспомнили? У нас теперь мир, счастье, свобода. И я вас увезу. Да, мы уедем вместе. И я покажу вам много разных стран. Я буду тогда известным композитором, а вы такой же красавицей…

– А что будет с вашей женой и моим мужем? – спросила она, силясь улыбнуться.

Он тихонько присвистнул:

– Кто может знать, что с ними будет! Да и с нами тоже. Но я говорю очень серьезно, мадам. Я вернусь.

– Поиграйте еще, – попросила она, немного помолчав.

– Нет, не буду. Слишком много музыки ist gefahrlich… опасно. А теперь побудьте светской дамой и пригласите меня выпить чашку чая.

– Во Франции нет больше чая, mein Herr. Я могу пригласить вас на бокал красного вина с бисквитом. Как вы на это смотрите?

– С восторгом. Только прошу вас, не зовите служанку. Позвольте мне помочь вам накрыть на стол. Скажите, где скатерти? В этом ящике? Позвольте мне выбрать самому, вы же знаете, до чего мы, немцы, бестактны. Я хотел бы вот эту розовую, нет, нет, белую с цветочками, вышитыми вами, не так ли?

– Мной.

– В остальном полагаюсь на вас.

– Очень рада, – рассмеялась она. – А где ваша собака? Что‑то я ее больше не вижу.

– Собака уехала в отпуск. Вы же знаете, она принадлежит всему нашему полку, всем товарищам, один из них, Боннет, переводчик, на которого жаловался ваш деревенский знакомый, забрал ее с собой. Они поехали на три дня в Мюнхен, но новости по части нашей дислокации, думаю, заставят их вернуться.

– Кстати. Раз речь зашла о Боннете, вы с ним поговорили?

– Видите ли, мадам, мой друг Боннет – человек непростой. Если до поры до времени ухаживанье могло быть для него невинным развлечением, то в случае, если муж будет ему докучать, он способен начать ухаживать со страстью, с Schadenfreude, понимаете? Он даже может всерьез влюбиться, и если женщина не достаточно серьезна…

– Об этом не может быть и речи, – отрезала Люсиль.

– Она любит этого мужлана?

– Без всякого сомнения. И хотя здесь у нас находятся девушки, которые слишком многое позволяют вашим солдатам, не думайте, что все такие. Мадлен Лабари – честная женщина и настоящая француженка.

– Я вас понял, мадам, – сказал офицер и поклонился.

Он помог Люсиль отнести ломберный столик к окну, и Люсиль поставила на него стаканы старинного хрусталя с крупными гранями и такой же графин с позолоченной пробкой. Десертные тарелки времен Первой империи украшали военные сцены: Наполеон объезжает войска, бивуак гусаров на полянке, парад на Марсовом поле. Немца восхитили свежие, яркие краски.

– До чего хороша форма! И я бы не отказался от шитого золотом доломана, как у этого гусара.

– Попробуйте печенье, mein Herr! Оно домашнее.

Он поднял на нее глаза и улыбнулся:

– Вы когда‑нибудь слышали о смерчах, которые бывают в южных морях, мадам? Они представляют собой кольцо, если только я правильно понял, по краям кольца бушует буря, зато в центре полный покой; ни птица, ни бабочка в сердце смерча не могут пострадать. Вокруг них все сметается с лица земли, а у бабочки не помнется и крылышко. Посмотрите на собственный дом. На нас, сидящих и пьющих красное вино с домашним печеньем, и подумайте о том, что сейчас происходит в мире.

– Я предпочитаю об этом не думать, – печально ответила Люсиль.

Но на сердце у нее почему‑то было теплее, чем обычно. И двигалась она легко и ловко, а голос, свой собственный голос, слушала, будто чужой, – он звучал на несколько тонов ниже, бархатистый, вибрирующий… Нет, она не узнавала своего голоса. Но отраднее всего ей было уединение посреди враждебного дома, непривычная безопасность: никто ее не потревожит – ни почтальон, ни гости, ни телефон. Даже часы она забыла завести утром – вернувшись, мадам Анжелье непременно скажет: «Стоит мне уехать, и все в доме идет кувырком», – и они не могли испугать ее неожиданно важным и печальным звоном. Гроза повредила центральную электоросеть, и теперь вся страна на несколько часов лишилась и освещения, и радио. Радио молчит… какой же это отдых! Нет возможности поддаться искушению и лихорадочно ловить Париж, потом Лондон, Берлин, Бостон, водя стрелкой по едва освещенной шкале. Сейчас не услышишь проклятых невидимых голосов, мрачно вещающих о потопленных кораблях, разбившихся самолетах, разрушенных городах, сообщающих, сколько человек уже убито, обещающих новые битвы. Блаженное неведенье… До самого вечера тишина, неспешно текущее время, собеседник, легкое душистое вино, музыка, блаженство…

 

 

Спустя месяц в такой же дождливый день, какой был, когда Люсиль сидела в столовой вдвоем с немцем, Марта объявила старшей и младшей Анжелье, что их спрашивают, после чего ввела в гостиную три фигуры в длинных черных плащах, черных шляпках и траурных вуалях и усадила в ожидании хозяек. Благодаря черному крепу, закрывавшему их от макушки и до пят, гостьи находились словно бы в недосягаемом погребальном склепе. В дом Анжелье редко кто приходил, и кухарка так растревожилась, что позабыла избавить вошедших от зонтиков, поэтому все трое уселись в гостиной, поставив полураскрытые зонты перед собой, и в эти чаши стекали по вуалям последние капли дождя, делая их похожими на плакальщиц, что точат слезы в каменные урны на могильных памятниках героям. Мадам Анжелье с порога гостиной внимательно пригляделась к сидящим и наконец с изумлением сказала:

– Да это же дамы Перрен!

Семейство Перрен (владельцы прекрасного сада, разоренного немцами) было «украшением своего края». Мадам Анжелье испытывала по отношению к тем, кто носил фамилию Перрен, чувства, какие испытывают члены одного королевского дома к членам другого: уверенность и покой, оттого что они люди одного круга и одних взглядов; безусловно, временные разногласия могли развести и их, но связь их пребывала прочной и неразрывной, и вопреки любым войнам и любым выходкам министров они оставались единым целым – если трон в Испании колебался, то колебался он и в Швеции. Когда нотариус из Мулена сбежал с деньгами и Перрены лишились девяноста тысяч франков, Анжелье содрогнулись от ужаса. Когда мадам Анжелье за бесценок получила землю, которая «всегда принадлежала Монморам», Перрены торжествовали. И это чувство сословного родства не шло ни в какое сравнение с тем скудным уважением, которое буржуа питали к аристократам Монморам.

С самой искренней почтительностью мадам Анжелье попросила мадам Перрен не беспокоиться, когда та при виде нее слегка приподнялась со своего места. Если в дом Анжелье входила госпожа де Монмор, хозяйка всегда испытывала досадное чувство неловкости, но относительно мадам Перрен у нее не было сомнений – та одобряла в ее доме все: и фальшивый камин, и запах погреба, и прикрытые ставни, и чехлы на мебели, и оливковые с серебряными пальмовыми ветвями обои. Приличия они тоже понимали одинаково: угощение – графин оранжада и несколько засохших печеньиц – гостья не сочтет ни жалким, ни неподобающим. Мадам Перрен увидит в нем лишнее подтверждение богатства дома Анжелье, потому как чем ты богаче, тем бережливее; гостья угадает в нем свое собственное пристрастие к экономии, свою приверженность к аскетизму, свойственные всей французской буржуазии, что черпает радость в тайных лишениях.

Мадам Перрен рассказала о героической гибели сына – его убили немцы в Нормандии, начав наступление; теперь она получила разрешение побывать на его могиле. И долго – долго жаловалась на дороговизну путешествия, и мадам Анжелье очень хорошо ее понимала. Материнская любовь и деньги – это совершенно разные вещи. Перрены жили сейчас в Лионе.

– Голод в городе страшный. Я видела, продают ворон по пятнадцати франков за штуку. Матери кормят детей вороньим бульоном. И не подумайте, что я говорю о работягах. Нет, сударыня! Речь идет о людях таких, как вы и я.

Мадам Анжелье горестно вздохнула; она представила себе людей своего круга, своих родственников, которые делят ворону на обед. Картина таила в себе что‑то чудовищное и оскорбительное (впрочем, если бы ворон ели простые рабочие, дело ограничилось бы одной‑единственной фразой: «Ах, бедняги!»).

– Но вы, по крайней мере, свободны! В вашем доме не живут немцы, а у нас живет. Офицер! Да, мадам, в этом самом доме, за этой самой стеной, – произнесла госпожа Анжелье, показав на оливковую стену с серебряными пальмовыми ветвями.

– Мы знаем об этом, – сказала мадам Перрен не без замешательства. – Мы узнали об этом от жены нотариуса. Она последняя переходила демаркационную линию. Именно по этому поводу мы к вам и пришли.

Все взгляды невольно обратились к Люсиль.

– Объяснитесь, сударыни, – холодно предложила мадам Анжелье‑старшая.

– Нам говорили, что офицер ведет себя исключительно корректно.

– Да, так оно и есть.

– Люди видели, и не раз, что он говорит с вами с исключительной вежливостью, не так ли?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.