|
|||
Annotation 8 страница– Ничего себе! – презрительно фыркнула Марина. – Но ведь ты не делаешь такой глупости, верно? – На самом деле побег – не простая штука, – проговорил Андреас. – Нужна штатская одежда для нескольких человек, деньги, провизия, желательно лошади, ведь пешком далеко не уйдешь… Одежду и впрямь добыть нелегко, подумала Марина. Ей самой дать ему нечего. Можно было бы раздобыть у Васильева, но это покажется подозрительным. Зачем одинокой женщине мужская одежда? Эх, Елизаветы Ковалевской, жаль, нет: в госпитале можно было бы раздобыть обмундирование умерших солдат. Такая маскировка – в солдатской форме – стала бы для беглецов самой лучшей. А впрочем, Елизавета Васильевна не стала бы помогать. Она к пленным относилась без особого милосердия, как к врагам. Какая-то знакомая сестра милосердия Красного Креста, побывавшая в немецком лагере для военнопленных русских, написала ей, что наши солдаты содержатся там в поистине нечеловеческих условиях: «Розги, кандалы, травля собаками, подвешивание, распятие, погружение в холодную воду, сокращение и без того незначительного пайка, приклады, штыки и до расстрела включительно – вот применяемые немцами меры для принуждения пленных к работе». Получив ее письмо, Елизавета Васильевна и сорвалась в действующую армию, хотя у нее было море работы в военном госпитале Х. Нет, Ковалевская, только заподозрив, что Марина связана с немецкими пленными, без колебаний донесла бы на нее. Так что хорошо, что ее сейчас нет! А все-таки… Марина улыбнулась, глядя в темноту… А все-таки Ковалевская, она хочет или не хочет, поможет! – Ты говоришь, нужны лошади? – Нам нужно добраться до станции Маньчжурия. Оттуда переберемся в Китай. Там есть люди, они помогут. Они занимаются тем, что переводят пленных через границу. Такие же группы есть в Раздольном и Казакевичах. Еще я знаю, что из Китая приходят особые шайки хунхузов, которые имеют задание помогать освобождению германских и австрийских пленных. В шайках имеются и женщины, а состоят шайки, как ни странно, не столько из китайцев, сколько из евреев, – быстро говорил Андреас. – На китайской территории, совсем близко от границы, строятся особые склады с одеждой, в которую могут переодеться беглые пленные. Так что в пути мы не пропадем, главное – незаметно уехать из Х. – Уехать можно не только верхом, – сказала Марина, поднимаясь и одергивая смятое платье. – Пойдем, я тебе кое-что покажу. Держась за руки, словно заблудившиеся дети, они осторожно прошли краем кладбища, миновали сторожку и приблизились к какому-то холму. – Знаешь, что это? – спросила Марина. – Ein Berg, – пожав плечами, проговорил Андреас. – Маленькая гора, что же еще? – Это гараж! – с торжеством воскликнула Марина. – Да-да! Если зайти с улицы, увидишь большой сарай с железными воротами. На крыше насыпана земля, уложен дерн. Он уже давно пророс, крепко держит землю, надежно защищает гараж. В него можно попасть только через ворота, а там стоит часовой. В гараже держат машины военного госпиталя – запасные машины Красного Креста. Их там две – грузовик «студебеккер» и легковой «бенц», только он неисправен. А грузовик на ходу. – Откуда ты знаешь? – все еще недоверчиво спросил Андреас. – Мне рассказала одна сестра милосердия. Сейчас она в действующей армии. – Да, жаль… – вздохнул Андреас. – Возможно, через нее можно было бы достать медицинские халаты. Если это автомобиль Красного Креста, халаты лучше всего подошли бы нам. – Она никогда не стала бы вам помогать. – О, понимаю… Patriotismus… да, это заслуживает уважения. – Нам сейчас нужен не патриот, нам, наоборот, нужен… – Марина замялась, потому что не могла вспомнить, как по-немецки будет «предатель». – Ein Verr? ter, – пришел на помощь Андреас. – Да, это так, увы! Нам нужен ein Verr? ter, предатель! Только где его взять? Думаю, в России их не так уж много. К счастью для России и к несчастью для нас. – Погоди-ка… – Марина потерла лоб. – Я кое-что вспомнила. Эта сестра милосердия очень ругала одного врача. Кажется, его фамилия Ждановский. Она говорила, что он гениальный хирург, что нет операции, в которой он не преуспел бы, однако он не патриот, он желает поражения России, и если бы его отправили на фронт, он непременно перешел бы на сторону врага. Вот мы и нашли… Verr? ter’а, – удовлетворенно хлопнула она в ладоши. – Я постараюсь встретиться с ним. Вдруг он и в самом деле поможет? – А что, если здесь не только гараж, а склад, где хранится форма, запасы обмундирования, оружия? – предположил Андреас. – Ничего там нет, кроме запасной резины, – фыркнула Марина. – Да и та порезана. – Что? – удивленно спросил Андреас. – Откуда тебе известно? – Оттуда! – ухмыльнулась Марина. – Однажды моя служанка Сяо-лю… – Kleine Chinesin, маленькая китаянка, – кивнул Андреас. – Да, она однажды полезла на эту горку и провалилась. Оказывается, на крыше сарая проломилась доска. А Сяо-лю, как и многие китайцы, обладает редким свойством – она видит в темноте. – О, ja, ja, знаю, никталопия, – закивал Андреас. – Сяо-лю разглядела в темноте гаража несколько запасных колес и шин для автомобиля. А нам очень был нужен материал для подшивки обуви. Она рассказала мне о своей находке, и на другую ночь мы пришли сюда вместе – с заступом, веревкой и свечкой, потому что я не умею видеть в темноте. Мы спустились в гараж и выломали другую доску, только не на крыше, а в стене, чтобы удобнее было туда забираться. Потом разрыли землю. Наш лаз замаскирован вон тем кустом. Если не знать, где он находится, никогда в жизни ничего не найдешь! С тех пор иногда мы приходим сюда и отрезаем кусок-другой от автомобильной шины. Потом мы идем к сапожнику-китайцу, который никогда не задает лишних вопросов. Вчера я потеряла подметку, поэтому сегодня… Андреас не дал ей договорить, схватил в объятия и захохотал: – Какое счастье, что вчера ты потеряла подметку! Какое счастье, что пришла сюда! Какое счастье, что мы наконец встретились! Два раза я упустил эту возможность, но на третий мне повезло! – Два раза? – удивилась Марина. – Ну, в первый раз, когда убил каторжника. А во второй? – Во второй раз сегодня, – усмехнулся Андреас. – Ты слушала музыку в кафе. А я смотрел на тебя. Марина невольно открыла рот. Тот мужчина в офицерском кителе, который под прикрытием портьер разговаривал с Мартином! Темные глаза, точеные черты, твердый очерк губ… Это был он! Андреас! – Неправда! – горячо воскликнула она. – Ты разговаривал с Мартином и даже не взглянул на меня! – Ого! – всплеснул он руками изумленно. – Значит, ты умудрилась меня увидеть. Я был неосторожен… Но зато потом, когда я стоял под лестницей и ждал Мартина, ты пробежала мимо, не заметив меня. Так что мы равны… Нет, как это по-русски? – Квиты, – подсказала Марина. – Ja, ja, – кивнул он, по своему обыкновению, и взглянул на небо, которое уже начинало слегка светлеть на востоке. – Мне пора, Марина. – Еще нет! – воскликнула она и снова припала к его губам.
* * * – Да что ты тут корчишь из себя? Крыса тыловая! Ишь, рожу нажрал! Все вы горазды языками молотить, а когда придется кровь проливать, так тебя, что ль, в рясе твоей, пошлют на пулеметы? Нет, нас – со свиным рылом, в лаптях-онучах! Да пошел бы ты отсюда! Молодку лучше приведите в юбках-перьях, пускай молодка ногами сучит, а не ферт поганый! И, словно этих слов еще было мало, Егоров схватил миску, стоявшую на тумбочке, и принялся колотить в нее ложкой. Кто-то из раненых захохотал. Кто-то попытался осадить разбушевавшегося наглеца. Кто-то заорал дурным голосом: – Давай юбки-перья! А ентово вон, в окопы! Вшей кормить! Вознесенский повернулся и быстро вышел из палаты. У Саши застучало в висках от ужаса. Она знала, знала, знала, что так будет, именно так! Она это чувствовала с первой минуты! Настроение у раненых нынче с утра было преотвратное. Да, такие дни выпадали, когда вся палата оказывалась словно бы заражена неким ползучим грибком или смертоносным вирусом. Раненые матерно бранились, даже не стесняясь присутствия сестер, отказывались от еды, бранили на чем свет стоит госпитального повара, хотя велика ли премудрость – приготовить на обед гречневую кашу с молоком… Если честно, на взгляд Саши, большей гадости, чем гречка с молоком, невозможно вообразить, разве что еще окрошка числилась в том списке мерзкой еды, которой она никогда и ни за что не взяла бы в рот. Но раненые-то ели все это с удовольствием! И третьего дня, когда была точно такая каша, они чуть ли не вылизывали свои миски! А нынче с утра… может, клопы их покусали, какие-нибудь особенные клопы, зараженные бешенством? Но в том-то и дело, что никаких клопов в лазарете не было! Ни клопов, ни тараканов, ни крыс, ни мышей – за этим следили так же, как следят в войсках за проникновением вражеских лазутчиков. Саша раньше думала, что порывы раздражения, охватывающие одновременно то одну, то другую палату, а то и весь госпиталь, могут быть связаны с положением на фронте. К примеру, дошла весть о каком-то бессмысленном поражении. Или кто-нибудь прочел в газете очередную заметку о деле бывшего военного министра Сухомлинова. Описания совершенных им преступных глупостей приводили людей в состояние неконтролируемого бешенства и были вредней и опасней известий о самых сокрушительных фронтовых неудачах. Лазаретное начальство посовещалось и довело до сведения медперсонала: газеты, в которых имеется упоминание о деле Сухомлинова, в палаты не пропускать или же страничку соответствующую изымать. Но в тот день, когда в госпитале намечено было выступление артистов драматического Николаевского театра, в газетах не писали про Сухомлинова, да и газет в палаты еще не принесли, а между тем все раненые словно бы враз встали не с той ноги… даже те, кто не вставал или вовсе не имел ног. Впрочем, сначала концерт шел хорошо. Раненые с выражением терпеливой скуки выслушали дуэт Лизы и Полины из «Пиковой дамы» в исполнении двух сильно увядших актрис второго состава и только плечами пожимали, когда услышали название оперы, потому что «боевик был лучше». Под «боевиком» разумелся знаменитый фильм «Пиковая дама», который так и анонсировался на афишах – «ПРЕКРАСНЫЙ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ БОЕВИК СЕЗОНА!!! ». Недавно он с шумом прошел по всем электротеатрам Энска, причем на Пасху некоторые ходячие раненые получили пригласительные билеты на благотворительный сеанс и потом столько раз пересказывали содержание «боевика» в палатах, что в конце концов даже те, кто в синематограф не ходил, уверовали, что своими глазами видели, как «Мозжухин удушил старуху за три заветные карты» (знаменитый синематографический актер Иван Мозжухин играл в «прекрасном художественном боевике сезона» Германна). Но ладно, с этим номером как-то обошлось. Когда Клара Черкизова, тряся немыслимым количеством юбок, выкрикивала, изображая Сильву: Час-ти-ца черта в нас — палата стонала и ревела. И «плохие», и «хорошие» раненые с равным восторгом вглядывались в мельканье точеных Клариных ног, обтянутых черной сеточкой чулок. Она бисировала четырежды и, выскочив наконец из палаты, доверительно шепнула оказавшейся рядом Саше, что ее подопечные просто душки, однако она из-за них осталась совершенно без ног и домой ее придется нести на носилках. Но так повезло в тот день только Кларе. Куда менее благосклонно приняли раненые явление старого комика Малова и исполненные им басни Крылова. – Ты нам лучше Маяковского продекламируй! Или Бурлюка! – выкрикнул вольноопределяющийся с безумной фамилией Получайло, слывший человеком начитанным. – А Крылова давно пора на свалку, он устарел еще в прошлом веке. – На свалку, на свалку! – заблажили раненые. Малов удалился посрамленный, потому что про Маяковского и Бурлюка вовек не слыхивал, а прибежавший на шум дежурный доктор с великим трудом зрителей угомонил, пригрозив… оставить на обед без клюквенного киселя. Саша мигом вспомнила, как в детстве тетя Оля их с Шуркой враз утихомиривала угрозой оставить на обед без сладкого. Разумеется, речь шла не о дурацком клюквенном киселе, который Саша теперь пила лишь оттого, что ничего лучшего в госпитале не варилось, а о каком-нибудь эклере или «сенаторском» бисквитном пирожном с вареньем и взбитыми сливками. Однако она невольно усмехнулась, подумав, что эти ослабевшие мужчины – те же дети и права Тамара Салтыкова, блаженненькая, но вместе с тем мудрая, которая и воспринимает их, как детей. А она, Саша, вечно все усложняет… И вообще, Бог даст, нынче с концертом все обойдется. Но стоило в палату войти Игорю Вознесенскому, как она поняла: не обойдется, надо ждать самого дурного… Игорь Вознесенский читал Блока – «Петроградское небо мутилось дождем» – то знаменитое, страшное, пророческое его стихотворение, которое с первых дней войны затмило популярностью и «Я – Гамлет. Холодеет кровь, когда плетет коварство сети», и «По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух», и «Под насыпью, во рву некошеном, лежит и смотрит, как живая», и «Дух пряный марта был в лунном круге, под талым снегом хрустел песок», и «Вновь оснеженные колонны, Елагин мост, и два огня», и «Открыт паноптикум печальный один, другой и третий год», и «О весна без конца и без краю, без конца и без краю мечта! »… Оно затмило все, написанное Блоком прежде, однако в ту пору никто не знал и не мог знать, что и этим стихам в самом скором времени предстоит быть побежденными «Двенадцатью», которые, впрочем, рано или поздно канут в небытие вместе с «Петроградским небом…», ну а нетленными останутся именно дух? и, и туманы, и перья страуса склоненные, и голос женщины влюбленной, и хруст песка, и храп коня, и город, истаявший в каком-то испуге, рыдающий, влюбленный, у чьих-то ног, и вонзенный в сердце острый французский каблук, и, конечно, черная роза в бокале золотого, как небо, «аи». Ну а сейчас в госпитальной палате Игорь Вознесенский читал именно это: У Саши стеснилось горло. Она первый раз видела Вознесенского так близко, не на сцене, первый раз с той ужасной минуты, когда… А может быть, у нее стеснилось горло вовсе не от воспоминаний, а от той дрожи, мучительной дрожи, которая пронизывала сейчас его голос? Вдруг под ветром взлетел опадающий лист, Саша и без Вознесенского знала наизусть эти стихи, и сейчас губы ее шевелились в лад произносимым им словам, но ни мысли, ни сердце в том не участвовали – потому что думала она о другом: о том, что ничего не изменилось в ее мыслях и сердце, что по-прежнему владеет ею пагубная мечта об этом мужчине, недоступном мужчине с невероятными черными глазами и темно-русыми волосами, зачесанными с высокого белого лба, и губы его, произносившие рифмованные строки, были искушением и мучением – потому что никогда, никогда, никогда… Он сам сказал ей так! Вознесенский склонил голову, Саша уже подняла руку, чтобы отереть слезы, сестры и врачи уже занесли ладони для аплодисментов, как вдруг… – Да что ты тут корчишь из себя? Крыса тыловая! Ишь, рожу нажрал! Все вы горазды языками молотить, а когда придется кровь проливать, так тебя, что ль, в рясе твоей, пошлют на пулеметы? Нет, нас – со свиным рылом, в лаптях-онучах! Да пошел бы ты отсюда! Молодку лучше приведите в юбках-перьях, пускай молодка ногами сучит, а не ферт поганый! И, словно этих слов еще было мало, Егоров схватил миску, стоявшую на тумбочке, и принялся колотить в нее ложкой. Кто-то из раненых захохотал. Кто-то попытался осадить разбушевавшегося наглеца. Кто-то заорал дурным голосом: – Давай юбки-перья! А ентово вон, в окопы! Вшей кормить! Вознесенский повернулся и быстро вышел из палаты. У Саши застучало в висках. – Молчать! – ужасным голосом, надувая на шее жилы, завопил дежурный врач. – Молчать! – Сам заткнись нашей затиркой вонючей, – последовал спокойный ответ начитанного Получайло, и дежурный врач умолк, словно ему перерезали горло. – Ага, схватило кота поперек живота, – выкрикнул еще кто-то, заглушая даже грохот, поднятый Егоровым, который все колотил и колотил остервенело по своей миске. – Пожалуйста! – тонким голосом вскричала Тамара Салтыкова. – Голубчики! Не надо, тише! Таня Шатилова никого не успокаивала – стояла, прислонившись к притолоке, с каменным выражением лица. То ли не желала вмешиваться, то ли считала, что раненые ведут себя совершенно правильно, то ли… то ли давно уже поняла то, что только сейчас, сию минуту стало вдруг понятно Саше. Бессмысленно! Все бессмысленно! Нам никогда не успокоить их. С невыразимой, пугающей ясностью это дошло до Саши. Мы в данном случае были вовсе не три палатные сестрички, пара санитаров и дежурный врач, вконец растерявшиеся и испуганные. Мы – это были все те, к кому от рождения принадлежала Саша: Русановы, Понизовские, Шатиловы, Салтыковы, Аверьяновы, Аксаковы, Вельяминовы, Рукавишниковы, Смольниковы… да множество, множество семей, имен которых сейчас Саша и вспомнить не могла от волнения. Ну а они … Чуть ли не впервые в жизни увидела она озверелую толпу там, где привыкла встречать добродушие, чуть ли не впервые не смогла различить отдельных лиц в темной, колышущейся массе. И содрогнулась перед грядущим ужасом, который вдруг приоткрылся ей. Словно ребенок, который, заглянув в щелку и увидев за ней нечто черное и страшное, поспешно прикрывает дверку в надежде, что оно не вырвется на волю, и убегает к свету, сиянию, смеху рождественской елки, даже не подозревая, что черное, дымное, ядовитое оно уже поползло в неплотно затворенную дверь, – Саша, подхватив подол, кинулась от страшных прозрений к тому светлому и невозможно любимому, что воплощалось для нее в имени «Игорь Вознесенский». Но прежде она подскочила к койке Егорова и, низко наклонившись, шепнула – точно выплюнула – прямо в его изможденное страданием, а сейчас искаженное злобой лицо: – Гадина, гадина, гадина! Молчи, гадина! – И вылетела вон из палаты. Коридор был пуст в обе стороны. Саша подбежала к лестнице – на площадке никого. Кубарем скатилась по ступенькам – вот, вот он… Из груды сваленных на большой ларь пальто и пыльников выбирает свой. – Господин Вознесенский! Он обернулся – с усталой, покорной, извиняющейся улыбкой, словно сам был во всем виноват. У Саши от этой покорности, от этой тени, затемнившей его высокий лоб и всегда ясный взгляд, зашлось болью сердце так, что она мгновенно забылась: – Игорь! – Осеклась, опомнилась, добавила испуганно: – Владимирович… Надо было как можно скорей что-нибудь сказать – пока он смотрит на нее своим мягким, дружелюбным взглядом… но у нее слова не шли с языка. Нужно было как можно скорей что-нибудь сказать: о неудачном дне, о массовом психозе, о военном министре Сухомлинове, о каком-нибудь провалившемся наступлении, известие о котором привело раненых в такое бешенство… а если нет никакого провалившегося наступления, немедленно выдумать его… Ну да, нужно было как можно скорей что-нибудь сказать… однако из всего множества важных, весомых, убедительных, успокоительных слов Саша нашла только вот эти: – Вы меня не помните, Игорь Владимирович? И отшатнулась в испуге, ошарашенная собственной глупостью и бестактностью. Однако он улыбнулся все так же растерянно, как минуту назад, и ответил: – Помню. Вы мне года два назад предложение сделали. А я вам отказал.
* * * Этот альбом с газетными вырезками начал складываться еще 19 августа 1914 года, когда «Энский листок» перепечатал из «Утра России» такую заметку: «Из Парижа сообщают: германский авиатор летал над бульваром Сен-Жермен. Публика, не обнаружив никакого беспокойства, полагала, что взрывы бомб были просто взрывами газа. Авиатор сбросил письмо, в котором в вызывающем тоне население извещалось, что германские войска приближаются. В письме предлагалось сдать Париж неприятелю без боя. Сбросив письмо, аэроплан улетел. Взрывами бомб ранен в руку один коммерсант. Весь город готовится к защите Парижа. Городские укрепления делятся на три пояса. В шесть часов вечера городские ворота запирают. Царит бодрое настроение. Принимаются меры для обеспечения города съестными припасами. Булонский лес, обычное место прогулок парижан, превращен теперь в пастбище; в Пасси пасется 2000 быков, в остальных частях леса – 2000 телят и 10 000 баранов. Торговцы запаслись пищевыми продуктами в огромном количестве. Все эти меры принимаются в целях успокоения общественного мнения, так как серьезной необходимости в них не ощущается».
Константин Анатольевич Русанов заметку прочитал, вырезал, положил во внутренний карман визитки и ходил так, наверное, неделю, а то и две, иногда среди дня прикладывая руку к правой стороне груди и ощущая еле заметный газетный шелест. Странным образом этот шелест внушал ему некую бодрость, особенно когда вспоминались фразы: «Авиатор сбросил письмо, в котором в вызывающем тоне население извещалось, что германские войска приближаются. В письме предлагалось сдать Париж неприятелю без боя». Часто вспоминал он также фразу: «Взрывами бомб ранен в руку один коммерсант». Странно, но как она могла внушить кому-то бодрость: во-первых, мало ли коммерсантов в Париже, и это было бы слишком невероятным совпадением, если бы раненым оказался именно тот человек. К тому же ранение в руку – сущая ерунда. Хотя и лучше, чем ничего! Подробности насчет Булонского леса вызвали у Русанова сардоническую усмешку. Эти французы… Надо же до такого додуматься! Он никогда не бывал в Париже, тем паче в Булонском лесу, однако, поскольку был большим любителем литературы, и строку любимого Бальмонта: «И в ставший тихим, и ставший звонким, и ставший белым Булонский лес…» умел при случае ввернуть, а также щегольнуть творением госпожи Ахматовой, стихами которой зачитывалась дочка Сашенька: «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес», – а потом усмехнуться над причудами современных поэтов, которые кончать с собой отправляются именно в места, прославленные в литературе. Эта история с господином Гумилевым, который, от несчастной любви к той же госпоже Ахматовой, принял яд и отправился дожидаться смерти именно в Булонский лес… Там его подобрали, бесчувственного, лесничие и отправили в лечебницу. Об этом, конечно, проведали пронырливые репортеры и осведомили весь мир, а также вспомнили о его прошлой, тоже неудачной, попытке покончить с собой в курортном городке Турвиле. Когда он ринулся топиться, отдыхающие отчего-то приняли его за бродягу, вызвали полицию и отправили в участок! Между прочим, по слухам, Гумилев на Ахматовой все-таки женился, но теперь уже разъехался с ней, что доказало лишний раз: все на свете относительно, и всякая любовь непременно превращается в свою противоположность. Вот это Константин Анатольевич Русанов знал так хорошо, как никто другой, потому и шарил в газетах, бдительно выискивая всякие сообщения о Франции и гадая: имело ли случившееся какое-то отношение к ней или к нему? Повредило ли случившееся их благополучию? Конечно, в виду имелись не поэт Гумилев с госпожой Ахматовой… Второй заметкой, которую Константин Анатольевич Русанов вырезал из «Листка» (замечательная все же газета – очень много перепечаток из центральной прессы, читай «Листок» – и будешь в курсе всего, что творится в России и вообще в мире! ), была вот какая:
«В Париже все мужчины призваны в войска, везде работают женщины, шикарные туалеты дам исчезли, заменились скромными костюмами. На Эйфелевой башне и крышах домов устроены посты для наблюдения за появлением немецких аэропланов, эскадра бронированных аэропланов готова подняться навстречу германцам. Прибывают беглецы, рассказывающие о сражениях и приближении германцев к Парижу. Некоторые жители отправляются с биноклями на северо-восточные окраины, надеясь увидеть немцев. Густав Эрве в блестящих статьях доказывает, что ни в Париже, ни в провинции нельзя ожидать никаких беспорядков, так как все социалисты и революционеры стремятся только к тому, чтобы отдать свои силы на святое дело – защиту родины. Среди парижского населения неописуемый энтузиазм вызвал слух о высадке на территории Франции русских войск, будто бы прибывших из Архангельска».
По поводу русских войск Русанов только хмыкнул сардонически (вот дурни, как будто у себя дома мало им германца, потащились еще и в Европу), так же как и насчет социалистов-революционеров, которые исключительно защитой родины заняты (не верил им Русанов, вот не верил – и все тут, особенно после того, как его собственная племянница – двоюродная, правда, но это сути не меняет! – ввязалась в гнуснейшие революционные игрища), а насчет того, что шикарные туалеты дам исчезли, прочитал с особенным злорадством и даже Кларе данные строки процитировал. Клара, против ожидания, не посмеялась над поскромневшими француженками, а страшно разохалась: а как же теперь знаменитые les maisons de couture? Наверное, всю клиентуру растеряли? Какая наглость со стороны немцев – терроризировать Париж, столицу моды и всяческого шика! Русанов надулся, назвал Париж не столицей шика, а столицей распутства, и уж более Клару в результаты своих газетных изысканий не посвящал. Изрядно потершиеся вырезки из кармана вынул и, купив в писчебумажном магазине школьную тетрадку, вклеил их туда. 26 июля в газетах появилась заметка о подвиге авиатора Гарро:
«Как только во Франции получили сведения о крейсировании над Брюсселем трех дирижаблей и о взятом ими направлении полета на Францию, сейчас же из пределов Франции вылетел им навстречу авиатор Гарро. Он избрал для своего нападения одноместный быстроходный моноплан Морана-Солнье с двигателем и воздушным винтом, расположенным впереди. От этого быстроходного аппарата «Цеппелин» не мог убежать, так как его скорость составляла только 75 километров. Длина моноплана Морана-Солнье всего 6, 5 метра, в то время как «Цеппелин» имел в длину более 150 метров (то есть был в 23 раза больше). Боясь встретить сопротивление со стороны пулеметов или скорострельных орудий, расположенных на верхней боевой площадке и в гондолах, Гарро сразу двинулся на боковую часть дирижабля. При этой атаке на него не могли попасть ни верхние, ни гондольные пулеметы. Он сразу прорвал винтом оболочку дирижабля. Мгновение – и произошел сильный взрыв. Взорвались одновременно и отделения дирижабля, и охваченные огнем бензиновые баки, и от дирижабля осталось одно жалкое воспоминание. Сгорел и сам отважный летчик Гарро. Для борьбы с дирижаблем он избрал самый верный и в то же время смертельный для самого летчика способ нападения – так называемое «таранение»…»
Эту заметку Русанов очень любил, и она его долго радовала. Он знал ее почти наизусть! И не перечесть, сколько раз, вновь и вновь, видел он в кабине моноплана Морана-Солнье авиатора, горящего синим пламенем! Только в грезах Константина Анатольевича фамилия авиатора была не Гарро, а Ле Буа, и в Париже его гибель горькими, кровавыми слезами оплакивала его жена, нет, вдова, Эвелина, в девичестве Понизовская. По первому мужу Русанова… Впрочем, нет. Русанову больше нравилось воображать себе Эвелину вовсе не плачущей, а равнодушной к погибшему супругу. Он себе горел вместе с монопланом Морана-Солнье и «Цеппелином», а она в это время прожигала жизнь где-нибудь… ну, хотя бы в Булонском лесу. Хотя нет, там же теперь стада пасутся… В «Мулен-Руж», вот где! Веселилась с какими-нибудь хлыщами, подобными тем, каким был сам Ле Буа в ту пору, когда черт понес его путешествовать по России – на погибель Эвелине и ее семье! Нет, думать о веселящейся Эвелине Русанову тоже не понравилось. Лучше было воображать ее исполненной раскаяния и горькой печали. Схоронив обгорелые останки Ле Буа (если вообще хоть что-то от него осталось! ), она должна была обратиться мыслями к далекой России, к Энску и к тому человеку, которого когда-то бросила и предала, к детям своим, которых тоже предала и бросила. Она должна была мечтать о прощении… засыпать Константина Анатольевича письмами с мольбами о прощении… Он настолько поверил в это, что стал непременно заходить раз в день на почту и осведомляться, нет ли ему заграничной корреспонденции до востребования (конечно, конечно, Эвелина постесняется писать прямо на домашний адрес, она попытается сговориться с Константином сначала приватно). Кончились его хождения печально: почтмейстершей после отбытия супруга в действующую армию сделалась некая дама, довольно коротко знакомая с Кларой, и вскоре любовница Русанова оказалась осведомлена, что Константин Анатольевич частенько шляется в почтовое отделение и с трепетом (так и было передано – с трепетом, мол) ждет какого-то письма из-за границы…
|
|||
|