Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 9 страница



Разговор с Кларой Русанова более чем отрезвил. Он даже начал поглядывать на себя в зеркало расстроенно и придирчиво, выискивая в лице признаки явного умственного расстройства. Нет, ну в самом деле, нельзя же до такой степени и столь глупо забыться! Жить бессмысленными мечтаниями!

Сам-то он знал, что никак не может избавиться от потрясения, вызванного тем майским разговором с Лидией, после которого он принужден был согласиться на брак Сашеньки с Дмитрием Аксаковым (до сих пор невозможно понять, зачем он был нужен Лидии, не иначе просто от великой вредности настаивала она на том, чего не хотел Русанов! ), только бы скрыть от детей страшную позорную тайну: что мать их жива, у нее другая семья, но счастья общения с ней они лишены не потому, что она их бросила, а потому, что так пожелал их высокоморальный и оскорбленный папенька… Открытие, что Лидии все известно, что она постоянно переписывается с сестрой-близнецом, которую когда-то ненавидела как счастливую соперницу (Эвочке достался этот бриллиант, Костя Русанов, а Лидуся от ревности едва не утопилась, вернее, утопилась-таки, да добрые люди спасли, не хуже как того поэта Гумилева! ), такое открытие способно было поколебать и человека, куда более стойкого, чем Константин Анатольевич с его начисто издерганными за тринадцать-то лет жизни во лжи нервами. Ну да, мысли о гибели Эжена Ле Буа, о несчастье и раскаянии Эвелины, о горе их сына (они, греховодники, сына прижили и назвали его, вообразите себе подобную наглость, Александром, хотя в России у Эвелины уже имелись сын Александр и дочь Александра! ) были бальзамом, который сам себе лил на душу исстрадавшийся Константин Анатольевич. Но ведь от этого бальзама и спятить недолго!

И все-таки он не удержался – встретился, словно за делом, с Лидией и как бы между прочим спросил, нет ли у нее вестей из Парижа. Терпеливо снес ехидную улыбочку своей жестокосердной belle-soeur, выслушал известие о том, что в Париже, слава Богу, все отлично, имения Ле Буа, знаменитые виноградники, находятся на юге, а потому от вторжения германцев не пострадали, вообще война семейства Ле Буа как бы и не коснулась, а 31 августа они на собственном автомобиле даже посетили, вместе со множеством других парижан, поле битвы на реке Марне, где недавно состоялось ужасное, кровопролитное сражение, которое закончилось полным разгромом германцев. «Потрясающее впечатление, – восторженно отписывала сестре отнюдь не овдовевшая и не раскаявшаяся Эвелина, – просто потрясающее! »

Константин Анатольевич поблагодарил Лидию и, воротясь домой, поспешно выдрал из своей тетрадки вклеенную туда несколько времени назад газетную вырезку, которая называлась «На поле генерального сражения» и гласила:

 

«31 августа, в воскресенье, многие парижане посетили поле битвы на р. Марне. Обратно они привезли с собой брошенные германцами предметы вооружения. Вид поля битвы был ужасен, повсюду горы трупов, обломки повозок и оружия. Отступление германцев было так поспешно, что в домах найдены на столах недопитые бутылки шампанского. Из захваченных французами документов выясняется, что армия Клука предназначалась германцами для осады Парижа, а две другие армии – «для взятия в плен французской армии».

Читать это снова и представлять себе торжествующее семейство Ле Буа на поле битвы было Русанову совершенно невыносимо… Уничтожена была и другая, ранее вклеенная заметка:

«ПАРИЖ. Газеты обсуждают появление „Цеппелина“. „Libert? “ пишет: „Треск разрывающихся над нами бомб способен не столько напугать нас, сколько подбодрить народ Германии, начинающийся отчаиваться“. «Journal des d? bats» говорит: «Жертвами „Цеппелина“ являются, как всегда, преимущественно женщины и дети. Нынешний налет будет, конечно, предметом ликования в Берлине, однако германцы, несмотря на присущее им свойство не понимать, что происходит вокруг них, должны понемногу отдавать себе отчет, что такого рода покушения не могут оказать никакого влияния ни на исход, ни на продолжительность войны».

«Temps» пишет: «Эти совершенно бесполезные преступления не производят ровно никакого впечатления ни в военном отношении, ни в психологическом. Это было подтверждено лишний раз вчера, когда появление „Цеппелина“ вызвало лишь большое любопытство в населении Парижа». Агентство Гааса сообщает: Германский дирижабль стал приближаться к Парижу, над которым появился несколько позже десяти часов вечера. Он был обстрелян специальными батареями и атакован аэропланами, однако успел сбросить несколько бомб, не принесших, по имеющимся до сих пор сведениям, никаких повреждений».

Отныне в тетрадке перестали появляться вырезки такого оптимистичного рода. Не стал Русанов вклеивать туда и забавный стишок про французского зуава, этакого храброго вояку, которого боши (оказывается, так французы называют немцев) никак не могли ни убить, ни даже запугать, – он знай глядел себе в перископ, хотя в нем уже сидело восемь пуль. От того зуава Русанов просто-таки зубами скрежетал! Вот сообщения о взрывах, жертвах и всяких прочих неприятностях – это пожалуйста, этому в его тетрадках место находилось сколько угодно. Например, такому:

«В 9 вечера замечен „Цеппелин“, направлявшийся к Парижу. Тотчас была поднята тревога и приняты необходимые меры предосторожности. Прожекторы искали его по всем направлениям. Статс-секретарь и начальник его кабинета тотчас отправились в Бурже. Около 10 часов вечера раздалось несколько взрывов от сброшенных бомб, которыми несколько человек убито. Причинен материальный вред».

За два минувших года число русановских тетрадок весьма увеличилось. О Париже писали много, и хотя Константин Анатольевич делал теперь вырезки строго выборочно, посещать писчебумажные лавки приходилось часто. А ведь, к слову сказать, покупки тетрадок наносили удар по семейному бюджету, потому что писчебумажная продукция вздорожала просто непомерно. Причем писчебумажные принадлежности часто были старой, довоенной выработки, просто спекулянты, успевшие их вовремя скупить, безмерно ломили цену. К примеру, карандаши Маевского, продававшиеся до войны за 80 копеек гросс, [2] теперь стоили 6 рублей 50 копеек, двухрублевые ныне обходились в 9. 60, а те, что были по 3. 60, шли за 15 рублей. Стоимость ученических тетрадок возросла с 16–18 рублей за тысячу до 60–75 рублей, что выходило по шесть или семь копеек за штуку. Конечно, с одной тетрадки не разоришься, не разоришься и с десяти, а все-таки… неприятно! Впрочем, нынче всяк норовил содрать непомерно за все, что мог, услуги присяжных поверенных, к примеру, вздорожали тоже, да вот беда – не всякий мог теперь платить… Константин Анатольевич любил иногда порассуждать о дороговизне, хотя русановское-то семейство не бедствовало даже и в сию нелегкую пору. Саша, конечно, не прикасалась к основному капиталу, оставленному ей Аверьяновым, однако проценты с миллиона были вполне достаточны, чтобы даже и в нынешнее лихое время жить безбедно. Другое дело, что иногда случались дни, когда масла, или, к примеру, молока, или сахару нельзя было достать вообще – ни за какие деньги, и даже по карточкам ничего не выдавали. Но в принципе питались Русановы лучше многих, так что благодаря дочери жалованье присяжного поверенного превратилось в нечто вроде карманных денег, которые он мог тратить по своему усмотрению: хоть на духи или туфли для Клары. Это ведь ужас, что сделалось с женской обувью… да и с мужской, если на то пошло. К примеру сказать, женские туфли американской фирмы «Vera» стоили теперь 80 рублей, а московского пошива – 35. Конечно, отечественные дешевле, но, во-первых, с американскими наше-то шитье не сравнишь, а во-вторых, все равно безумно дорого. Мужские летние ботинки московские выходили в 28. 50, полуботинки – «только» в 28 рублей…

Впрочем, Господь с ними, с туфлями и полуботинками, не о них речь, а о тетрадках, денег на которые, по счастью, покуда вполне хватало. И по вечерам (конечно, кроме тех, которые Константин Анатольевич проводил либо в театре, либо на квартире у Клары), запершись в своем кабинете, он продолжал щелкать ножницами, а потом аккуратно мазал клеем противную сторону вырезанных заметок и старательно наклеивал их на клетчатые странички (отчего-то именно к тетрадкам для арифметики была у Русанова особая слабость), чтобы потом снова и снова прочесть:

«ПАРИЖ. Около 10 часов вечера здесь были приняты все меры на случай появления „Цеппелинов“. Город погрузился во мрак, пожарные обошли главные улицы, предупреждая жителей трубными звуками. Над городом можно было видеть эволюции аэропланов, принадлежащих флотилии, которой поручена защита Парижа. Прожекторы освещали небо. Многочисленная публика на бульварах следила за длинными световыми лучами, всюду собирались толпы. Особенное оживление наблюдалось по окончании представлений в театрах. Толпа всюду сохраняла спокойствие и казалась более заинтересованной, чем взволнованной. Жертв от сброшенных бомб довольно много: в одном пункте пострадало 15, в другом убиты мужчина, 3 женщины и двое детей; в третьем бомба разрушила дом и убила несколько человек. В некоторых пунктах бомбы причинили материальный вред».

Постепенно вырезать и вклеивать в тетрадки вырезки превратилось у Русанова из занятия, приносящего удовольствие, в привычку, вернее, в какую-то почти докучную обязанность. Даже воображаемые картины умирающих под руинами Ле Буа и Эвелины не доставляли уже почти никакого удовольствия. Ну да ведь не зря умные люди говорят: «Нельзя жевать лимон и думать, что из этого занятия получится что-нибудь, кроме оскомины». В особенности если набивать ту оскомину целых два года подряд…

Кстати, заметки о русских добровольцах, которые сражались во Франции, печатались по-прежнему очень часто. Так часто, что Русанов воленс-ноленс обращал на них внимание. И порой думал: а может быть, исчезнувший в первые же дни войны Дмитрий – там? Во Франции?

От этой мысли Константин Анатольевич холодел… Ведь он как никто другой знал, сколь прихотливы пути, пролагаемые иной раз господином Случаем (в конце концов, ведь тогда, во время того злополучного путешествия по Италии, Эвелина вновь встретилась с Ле Буа в Милане именно потому, что чрезмерно активные миланские носильщики случайно посадили Русанова на другой поезд! ), и вполне мог предположить, что на тех путях Дмитрий каким-нибудь образом может встретиться с Эвелиной и узнать всю правду об отношениях Русанова и его жены. Правда, оставалась робкая надежда, что раньше все-таки станут, станут Ле Буа или Эвелина героями очередной заметки о жертвах налетов…

 

 

* * *

Марина понимала: к доктору Ждановскому нельзя явиться вот так, с улицы, и ни с того ни с сего потребовать помочь побегу пленных австрийцев. Сослаться на Ковалевскую – только дело испортить, у них ведь была взаимная и весьма острая неприязнь. Марина думала, думала, наконец вспомнила о Макаре – Макаре Донцове. Это был молодой рабочий с «Арсенала» – большого завода, что располагался в самом конце Барановской улицы, не столь уж далеко от вокзала и кладбища, только в противоположном направлении. Заводская слободка находилась в юго-западной части города. Макар был токарем – отменным токарем, сразу после начала войны получившим бр? оню, в то время как большинство его родственников были призваны в армию. Когда в военный госпиталь прислали новый рентгеновский аппарат, его никак не могли установить. Что-то потребовалось там подогнать, отладить. На всех заводах города искали токаря, способного заново выточить неподходящие детали. Это удалось сделать только Макару, и с тех пор его часто приглашали в госпиталь. Он, помнится, рассказывал Марине, что доктор Ждановский к нему весьма благоволит и в шутку величает теперь Самородком. Так и говорит при встрече: «Наше вам с кисточкой, господин Самородок! »

Итак, доктор Ждановский благоволил к Макару, а Макар благоволил к фельдшерице Марине Игнатьевне Аверьяновой. Началась их дружба год назад – с того дня, когда на гулянье в городском саду над Амуром Макар полез на столб, надеясь достать гармошку, привязанную к его верхушке…

Столб очень походил на обычный телеграфный. Вся штука состояла в том, что он был густо намылен, и залезть на него было совсем не столь просто, как представлялось со стороны. Первые удальцы едва добирались до середины. У следующих дела шли лучше, ведь мыло уносили на своих пиджаках и брюках неудачники – столб становился с каждым разом менее и менее скользким! Обычно выигрыш доставался самому терпеливому, ну и сильному, конечно, потому что даже и по ненамыленному столбу залезть на самый верх – это надо здорово потрудиться. Многие срывались, падали. Сорвался и Макар…

Сорвался, упал и не смог встать.

Приятели вынесли его на руках, матерясь почем зря: гулянье пошло псу под хвост, ведь Макар умудрился сломать ногу – тащи его теперь домой, дурня неуклюжего! Увидев его белые от боли губы, Марина, которую привели в городской сад Васильевы, подошла ближе – и сразу поняла, что помощь нужна немедленно. Добросердечный Василий Васильевич отправил парня на извозчике в городскую больницу. Марина поехала с ним. С ее стороны не было никакой жертвы, потому что от бессмысленных забав ей становилось тошно, да и не могла она, просто органически не могла слишком долго находиться в компании Васильевых. Как они раздражали ее своим мещанским и фальшивым – в последнем она была убеждена – добродушием! Весь вечер она таскалась за своими «благодетелями» по дорожкам и холмам городского сада, словно злобная левретка, чуть не кусаясь от злости и скуки, а едва его покинула, на душе немедленно стало легче.

В больнице на ногу Макара наложили гипс, а потом Марина увезла его на извозчике в Арсенальную слободку. Парень совсем приуныл – знал, что никакого вспомоществования от завода не дождется, ногу-то ведь не в цеху, не на производстве сломал, а на гулянке, в воскресный день. Хоть бы броню не отняли…

Броню у лучшего токаря завода, конечно, не отняли, однако Макар оказался прав в том смысле, что ни на какое пособие рассчитывать не приходилось. Нет, с голоду он не умирал – многочисленная родня, обитавшая в амурских прибрежных деревнях, больше всего в селе Вяземском, исправно снабжала продуктами. А врачевала его Марина.

Парень оказался как парень – веселый, красивый, лихой на язык. Внешне он чем-то напоминал Марине товарища Виктора, убитого во время перестрелки с агентами сыскного еще два года назад в Энске. Разница состояла лишь в том, что Виктор был убежденным боевиком, террористом и убийцей, а Макар смелым только на словах.

Знакомство с ним состоялось как раз в то время, когда Марина отчаянно пыталась нащупать хоть какие-то партийные связи в Х. Однако создавалось впечатление, что местный воздух обладал особым воздействием на политических ссыльных: умиротворяющим. Ну да, Чехов знал, о чем писал: «Любой ссыльный на Амуре дышит свободнее, чем генерал в России». Эта свобода и почти полная неподнадзорность (всего-то время от времени в участке отметиться) развращали бывших борцов с самодержавием. Оседая в Х., они мигом обзаводились семьями: девок за них отдавали охотно, в конце концов, у истоков чуть ли не каждой семьи в Х. стоял какой-нибудь сосланный сюда вор или душегубец. И вскоре так называемые политические даже и думать переставали о политике – озабочены были только прокормлением неудержимо разраставшихся семейств. И Марина обратила надежды на местный рабочий класс. Она вспоминала немногих сормовских рабочих, с которыми успела свести знакомство в Энске (Виктор тоже был из Сормова), и думала, что местные «арсенальцы» окажутся теми, кто ей нужен. Вскоре поняла, что, во всяком случае, в Макаре не ошиблась. Однажды она стала случайной свидетельницей его спора с приятелями и поняла: вот тот, кого она искала. Товарищ по оружию, товарищ по взглядам. Возможно – по будущей борьбе.

Приятели, Антон и Степан, земляки его, родом из села Вяземского, работавшие на том же «Арсенале», с Мариной уже были знакомы, а оттого в выражениях при ней не стеснялись и политические пристрастия высказывали весьма откровенно. В тот раз спорили о том, что понадобится делать, когда рабочим все же удастся забрать власть в свои руки. Марине понравилось, что сослагательное наклонение тут не использовалось: звучало не робкое если, а уверенное когда.

– Власть мало забрать, – говорил Макар, – ее защищать понадобится. Господа ее просто так не отдадут, а коли и отдадут по дурости, разом спохватятся, мол, что мы натворили. Тут и встанет вопрос: или мы их, или они нас. И никто ни с кем церемониться тогда не будет. Ты, Антошка, говоришь, что я за крайние меры? Шибко решительный? Да после революции такие люди, как я, будут на вес золота, потому что мы других поведем на защиту революционных завоеваний. Мой дядька Назар пишет с фронта: истосковался, мол, по земле, по дому, война осточертела, ненавижу войну, – а не соображает и сообразить не хочет, что вся война еще впереди. Он, вишь, о телятках своих, о курочках спрашивает и поименно каждую скотину называет, а того понять не желает, что они будут у него после нашей победы отняты и бедным розданы.

– Нет, глупости! – отмахнулся Степан. – Ты, Макар, рассуждаешь, как городской. Это городские небось думают, что бедные стали бедными по воле Всевышнего. А они ведь сами виноваты. В деревне-то как? Не попашешь – не пожрешь! Как это ты у дядьки своего отнимешь или у батяни моего? А кому отдашь? Голодранцу Фильке, который никогда пальцем о палец не ударил и вся пашня у которого травой поросла, а в огороде скоро тигры гулять начнут, такие там бурьяны стоят неполотые? Нет, я не согласен. Я понимаю, что у капиталистов надо добро отнять. У Плюснина, к примеру, он эксплуататор, на рабочей крови разжирел, тут сомнения нет. Но как же можно отнять у мужика то, что им самим заработано и построено, его собственными руками? Правильно я говорю, Марина Игнатьевна?

Марина не успела ответить – вмешался третий рабочий, Антон:

– А я думаю, и у Плюснина не надо забирать все. Надо, конечно, его добро на пользу людям обратить, но пусть он им и управляет за хороший процент, чтоб ему самому интересно было. Он, может, и эксплуататор, однако ведь он сам да папаша его нажили банки, заводы, тоже своими руками. Точно так же, как крепкие наши крестьяне. В чем же разница? И разве можно все это у них отнять? А отними, поставь заводами да банками управлять кого ни попадя, того же Макара, который знай себе гайки-шайбы точит, а про банковское дело знать ничего не знает, – у него все добро живо пойдет по закоулочкам. Не потому, что прокутит-провинтит – просто от незнания, от неумения. И вообще, понять я не могу, что за разговоры постоянно ведутся: если революция, то у всех все отнято будет, ни у кого ничего не останется? Разве мы для того сражаемся, чтобы все бедными разом стали? Мы для того сражаемся, чтобы все богатыми стали!

– Ну, это меньшевизм какой-то, – пожала плечами Марина. – Богатыми, ишь ты! Роль денег я не отрицаю, конечно…

И осеклась, вспомнив, какую огромную роль деньги сыграли когда-то в ее собственной жизни, в очередной раз помянула Сашку Русанову – и злорадно подумала, что, когда революция победит, у той все отнимут, до последнего гроша. Марине Аверьяновой капиталы отцовские вряд ли вернутся – слишком будет много голодных желающих откусить хоть по крошечке от того национализированного пирога. Да и ладно, пусть лучше они никому не достанутся, чем Русановым!

– Роль денег я не отрицаю, конечно… – повторила Марина, однако ее перебил Степан:

– А кто спорит? В том-то и дело, что деньги для людей – все. Ты, Макар, сам говоришь, что богатые своего добра просто так не отдадут. Значит, и твой дядька Назар не отдаст. Ну и как же это будет? Ты придешь к нему отнимать, он тебя взашей, ты его кулаком, он тебя ухватом – вот и вся реквизиция.

– Ну так я к нему небось не с голыми руками пойду! – хохотнул Макар. – Я винтарь возьму или револьвер раздобуду.

– И что, будешь в родного дядьку пулять, в безоружного? – спросил Степан.

– Почему в безоружного? – удивился Макар. – Он свой винтарь с войны-то принесет, не бросит, знаю его. К тому ж у него «тулка» охотничья хорошая есть.

– Ага, значит, направите друг на дружку стволы и начнете пулять, – догадливо подсказал Антон. – Ты сможешь, а, Макарка? Сможешь в родного дядьку выстрелить, который сейчас тебя от немца своей кровью защищает, пока ты по намыленным столбам сдурику лазишь да водку жрешь? Начнешь гражданскую войну в своем семействе?

– Неправильно вы, Антон, вопрос ставите! – бросилась на защиту Макара Марина, заметив, что у того растерянно забегали глаза, но ей не дали договорить:

– А тут как ни ставь, хоть на ребро, хоть на попа, вопрос остается один: коли брат твой или другой родственник станет свое добро от жадных рук защищать, сможешь ли ты в него пулю пустить? Я сразу скажу, что нет.

– Я небось тоже, – после некоторого раздумья пробурчал Степан. – Вот еще – все бедным раздать! Чтоб Филя немытый мои косоворотки носил да пшено жрал, которое мой отец молотил, пока сам Филя пьяный под крыльцом валялся? Нет уж, на хрен мне такая революция.

– И мне туда же, – согласился Антон.

– Ничего себе, поговорили… – угрюмо пробормотал Макар, когда за приятелями закрылась дверь.

Марина пробубнила что-то утешительное, мол, у парней есть время одуматься, мировая революция еще не завтра настанет, а когда придет ее час, каждый сам для себя и решит, где быть и с кем.

– Мировая революция… – задумчиво повторил Макар. – Я когда про нее думал раньше, представлял: это красивая девушка в белых одеждах, как молодая Богородица, еще до того, как к ней пришел архангел Гавриил и возвестил ее предназначение. А сейчас вдруг подумал: небось никто из нас не станет край ее одежды целовать благоговейно. Как навалимся… изомнем, изорвем, а еще изнасильничаем, чтобы своего не упустить. Этак она дальше пойдет вся в кровище. И мы окровавленными останемся.

– Ничего, – сказала Марина дерзко. – В Амуре воды много. Как-нибудь отмоемся.

Больше они с Макаром на эту тему не говорили, но каждый знал, что они отлично понимают друг друга, а также цели и задачи будущей революции, очень четко сформулированные Макаром: чтобы своего не упустить …

Узнав, зачем Марине нужен доктор Ждановский, Макар чуть нахмурился. Марина даже похолодела: да захочет ли он помогать побегу пленных немцев? У него все же на фронте дядька! Однако слова об интернационализме как о необходимой составной части мировой революции все же возымели свое действие, и вскоре Марина уже встретилась с Семеном Ефимовичем Ждановским в маленьком госпитальном палисаднике.

Он оказался невысоким, даже хрупким, но очень красивым человеком лет тридцати с желто-карими кошачьими глазами, великолепными русыми волосами, тщательно зачесанными наверх, с высокого лба, который казался еще выше благодаря небольшим залысинам. У него был нос с аристократической горбинкой и вишневые губы, которые изящно обегала полосочка рыжеватых усов. Судя по выхоленной бородке, он знал, что красавец, и законно этим гордился. Законно гордился он также и тем, что его назначили теперь начальником хирургического отделения и помощником главного врача всего лазарета. Марина даже струхнула: вряд ли он согласится подвергать свою блестящую карьеру опасности.

Ничуть не бывало. Доктор Ждановский оказался в глубине души ярым авантюристом, алчущим острых – как можно более острых! – ощущений и всегда готовым напакостить властям. Как, впрочем, и всякий поляк… О том, что он поляк, именно поляк, а не еврей-выкрест, Ждановский сообщил Марине, что называется, в первых строках – видимо, привык к недоразумениям и старался их, елико возможно, избегать. Одним словом, он охотно согласился помочь пленным. Однако захотел лично встретиться с главным организатором побега.

– Я должен увидеть его, чтобы понять: стоит ли с ним связываться, надежный ли он человек. Ведь если дело провалится, я могу всего лишиться, да еще под трибунал угодить, а по законам военного времени разговор со мной будет короткий: за пособничество врагу расстрел! – объяснял Ждановский. – Вдобавок мне нужно точно знать, сколько комплектов одежды следует раздобыть. Вы этого не знаете? Ну вот видите…

Легче сказать, чем сделать – свести Ждановского с Андреасом.

Марина сама себе диву давалась: как же она не подумала о связи на случай необходимости! Она прибегала на кладбище ближе к полуночи вот уже которую ночь, но напрасно. Затем решилась – и прогулялась вдоль казарм, где держали пленных. Только ни одного австрийца не увидела: то ли их увезли на работы, то ли загнали в бараки. Марина добилась лишь того, что на нее начал подозрительно поглядывать часовой.

Она совсем измучилась ожиданием, когда ее наконец-то осенило: связь с Андреасом можно установить через Мартина, красивого скрипача из «Чашки чая»! Во всяком случае, надо попытаться. Но как? Не может же она просто так прийти в кафе и заговорить с пленным музыкантом. И себе повредит, и ему – она все же ссыльная! Мартину следовало незаметно передать записку, а сделать это можно, сообразила Марина, только с помощью одного человека – Грушеньки.

С тех пор как Марина опрометью сбежала из «Чашки чая», прошло уже несколько дней. Наверное, Грушенька тогда обиделась на нее… Правду сказать, чувства какой-то глупенькой богатенькой барышни мало волновали Марину. Она не ощущала ни малейшего неудобства ни тогда, когда сбежала из-за стола, даже не попытавшись заплатить за пирожные, ни сейчас, отправившись к Васильевым потому, что ей срочно понадобилась помощь Грушеньки.

Так вышло, что она оказалась у Васильевых в обеденное время и была немедленно усажена за стол. Разумеется, не стала чиниться, тем паче что в доме пахло мясом, а не осточертевшей рыбой.

– Как знали, что вы придете, Марина Игнатьевна, – говорил Васильев, – хозяйка предлагала куриную лапшу сварить, а я говорю: пожарь баранины. Как чувствовал! Вы же курицу не любите, так?

Куриную лапшу Марина не просто не любила – ненавидела. Это было любимое блюдо Игнатия Тихоновича Аверьянова, и в свое время Марина лапши столько съела, что иногда чудилось – она из ушей полезет. А вот австралийская баранина, которой почему-то на Дальнем Востоке было очень много, пришлась ей по вкусу.

Васильев сел за стол, захватив свернутую газету – «Приамурские ведомости», и Марина почему-то вспомнила своего двоюродного дядюшку Константина Анатольевича Русанова, который был великим любителем газет, читал их беспрестанно, с утра до вечера, всю житейскую мудрость в них черпал, ну и за стол, конечно, всегда брал с собой газету. Воспоминание о Русанове вызвало воспоминание о его дочери, а это Марининому аппетиту, конечно, не способствовало.

Она положила вилку, сделав вид, что наелась, а Васильев, такое ощущение, только того и ждал: схватился за свою газетку.

– Вы только послушайте, Марина Игнатьевна, что германец творит! – воскликнул он, тыча пальцем в какую-то статью, и у его жены и дочери мигом сделались унылые лица: видимо, статья эта за нынешний день порядком навязла им в зубах – не хуже австралийской баранины, которая для Марининых давно не леченных зубов оказалась жестковата.

Не обращая ни на кого внимания, Васильев развернул газетку и начал читать:

– «Перепечатано из немецкой газеты «Силезише цайтунг»: обращение германских властей к русскому Генеральному штабу и властям Приамурского края. «Уже больше года германские морские офицеры и матросы, попавшие в плен к русским, обречены сносить крайне недостойное обхождение. К ним относятся не как к морякам, которые исполняли свой долг, а как к обыкновенным преступникам. Причиной этого является дружеский совет Англии, убедившей Россию, что эти немцы не обычные моряки, а морские разбойники, заслуживающие соответствующего отношения. Так как все дипломатические переговоры оказались бесплодными и русский Генеральный штаб категорически отрицает вышеуказанные вполне достоверные факты, то германские военные власти считают себя вынужденными перейти к крайним мерам, чтобы облегчить участь своих военнопленных. Русские моряки, офицеры и матросы, будут переведены в дисциплинарный лагерь, где они будут поставлены в те же условия, какие приходится переносить нашим морякам в России. Эта мера будет применяться до тех пор, пока русское правительство не перестанет смотреть на пленных моряков как на преступников, а не как на солдат, верных своему долгу перед Отечеством».

А?! – вскричал Васильев, отрываясь от газеты и гневно уставляясь на Марину. – Подлецы, верно? Сущие подлецы! А знаете, в какие они условия наших матросов там поставили? Три четверти фунта хлеба в день [3] – и больше ничего! А здесь матросы получают два фунта хлеба в день, да еще и покупать в лавках и на базарах могут все, что пожелают. Деньги, которые из Германии и Австрии сюда шлют, им немедля передают, так же как и посылки, а нашим, по постановлению германского военного министерства, на три месяца нарочно задерживают. Чтение или игры на воздухе запрещаются, прогулка – полчаса в день в простенке между бараками, длиной не более пятнадцати шагов. Курить разрешено только во время этой прогулки. Спать им предписано на кроватях или нарах, но матрасы, подушки, одеяла, простыни, полотенца они должны сами себе покупать. Пленные-то, которым денег не дают! Немудрено, что некоторые не выдерживают и кончать с собой пытаются. А один матрос вовсе с ума сошел. Ну и как вам это нравится?

На счастье, подали чай с вишневым вареньем, и Васильев от Марины отстал.

Марина нервно возила ложечкой в розетке. Не понравилось ей совпадение: пришла, понимаете ли, к Грушеньке просить помощи для пленных, а ее обезумевший от патриотизма папаша занялся политической пропагандой. Еще настроит дочку на свой пылкий и яростный лад…

Впрочем, глянув на Грушеньку, Марина не обнаружила в ее лице ни пылкости, ни ярости, а только смущение и страх. И догадалась об их причине: Василий-то Васильевич, пожалуй, не имеет ни малейшего представления о том, что его доченька во всякое свободное время бежит в «Чашку чая», любуется там австрийскими музыкантами, наслаждается их игрой, а с одним красавчиком даже танцует непристойный танец… Странно, что никто не донес о сем папеньке, небось он так отделал бы доченьку, что она и дорогу в «Чашку» забыла бы. И не то что танцевать – ходить долго не могла бы!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.