Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Благодарности 18 страница



 

Дом №37 по Брукс‑ стрит совершенно тёмен и тих, когда я протискиваюсь через заколоченное окно первого этажа. «Его нет! – думаю я. – Он не пришёл», – но часть меня отказывается в это верить. Он должен был прийти!

Достав фонарик, начинаю шарить лучом во мраке – второй раз за день – из чистого суеверия не желая позвать его вслух. Просто не могу, непонятно почему. Если он не ответит, то мне придётся окончательно увериться в том, что он так и не получил моей записки. Или, что ещё хуже – получил, но решил не приходить.

В гостиной я останавливаюсь как вкопанная.

Наши вещи, которые ещё днём валялись повсюду, исчезли. Рассохшийся дощатый пол лежит под лучом моего фонарика голый, на всей обстановке – ни малейших следов нашего недавнего присутствия: ни брошенной в угол майки, ни полупустого флакона солнцезащитного лосьона – ничего. Было время, когда я боялась ночью входить в глубину этих сумрачных помещений, но это было давно. А сейчас страх возвращается, страх перед анфиладами тихих комнат, наполненных брошенными, медленно превращающимися в пыль вещами, перед тёмными углами, в которых взблёскивают крысиные глаза. На меня словно пахнуло ледяным дыханием: Алекс всё же был здесь и убрал все наши вещи.

Теперь мне всё окончательно ясно. Он больше не хочет иметь со мной ничего общего.

На какое‑ то время я даже забываю дышать. И тогда приходит Оцепенение. Его волна так сильна, что бьёт меня в грудь, словно настоящая, реальная водная стихия, налетающая на прибрежный волнолом. Мои колени подгибаются, и я, непрестанно дрожа, съёживаюсь на полу.

Его больше нет. Из моего горла вырывается придушенный звук. Роняю фонарик– тот с щелчком гаснет – и громко, не сдерживаясь, рыдаю в темноте. Слёзы текут таким неудержимым потоком, что, кажется, скоро наполнят весь дом, и я утону. Или река слёз вынесет меня отсюда и забросит куда‑ то очень далеко.

И тут тёплая ладонь ложится мне на затылок, откинув спутанные волосы.

– Лина.

Я оборачиваюсь – Алекс! Стоит, склонившись надо мной. Я, по сути, не могу в темноте как следует рассмотреть его лицо, но оно кажется мне тяжёлым, строгим и неподвижным, словно высеченным из камня. На короткое мгновение мне приходит в голову, что он только чудится мне, что это лишь призрак, но тут его рука снова касается меня – твёрдая и тёплая, настоящая.

– Лина, – повторяет он. Похоже, он не знает, что ещё сказать. Я с трудом поднимаюсь на ноги, вытираю рукой слёзы.

– Ты получил мою записку!

Пытаюсь прекратить всхлипывать, но добиваюсь лишь того, что начинаю икать.

– Записку?

Хорошо бы, чтоб фонарик снова оказался у меня в руке – тогда я смогла бы рассмотреть его лицо получше. Но в то же время я в ужасе от этой мысли, боюсь обнаружить в его чертах равнодушие и отчуждённость.

– Я оставила тебе записку у Губернатора. Просила встретиться здесь.

– Я не получал её, – говорит он, и, могу поклясться, я слышу холод в его голосе. – Я пришёл, чтобы...

– Постой!

Я не могу позволить ему закончить фразу. Не могу позволить сказать, что он пришёл, чтобы убрать наши вещи, что больше не хочет видеть меня. Это меня убьёт. «Любовь – самая смертоносная из всех смертоносных сущностей»...

– Послушай... – говорю я, всхлипывая и икая, – послушай, сегодня... Это была не моя затея. Кэрол сказала, что я должна с ним встретиться, а у меня никак не получалось предупредить тебя. Ну и вот... Мы стояли там, и я думала о тебе и о Дебрях и о том как всё изменилось и больше не осталось времени у нас не осталось больше времени и на секунду на одну‑ единственную секунду мне захотелось чтобы всё‑ всё стало как раньше...

Из моей сбивчивой речи, конечно, ничего нельзя понять, я знаю. Объяснение, которое я не раз прокручивала у себя в голове, пошло насмарку, слова играют в чехарду. Мои оправдания, похоже, курам на смех. Да они и ни к чему. Я вдруг осознаю, что единственная существенная вещь – наше с Алексом время вышло. Но продолжаю захлёбываться словами:

– …но клянусь, я на самом деле этого не хотела! Я бы никогда... Если бы я не встретила тебя, я бы никогда... Я ничего не понимала до встречи с тобой, правда, не...

Алекс притягивает меня к себе и крепко обнимает. Я прячу лицо у него на груди. Мы сливаемся так плотно, словно наши тела созданы специально друг для друга.

– Ш‑ ш‑ ш... – шепчет он мне в волосы и так тесно прижимает меня к себе, что мне даже немного больно, но я не жалуюсь. Как хорошо! Наверно, если бы я оторвала сейчас ноги от пола, он продолжал бы удерживать меня на весу. – Я не сержусь на тебя, Лина.

Я чуть‑ чуть отстраняюсь. Знаю, что даже в темноте выгляжу настоящим страшилищем: глаза вспухли, всклокоченные волосы прилипли к лицу... Слава Богу, что он крепко обнимает меня: он слишком близко, чтобы всё это видеть.

– Но ты... – Я с трудом сглатываю и пытаюсь дышать ровно. – Ты же всё убрал. Все наши вещи...

Он на мгновение отводит взгляд. Его лицо утопает в тени. Когда он вновь заговаривает, его голос звучит немного слишком громко, как будто слова с трудом проталкиваются из его горла наружу:

– Мы всегда знали, что это случится. Мы знали, что времени у нас не много.

– Но... но... – Пожалуй, не стоит говорить, что, мы закрывали на это глаза, что мы действовали так, будто всё никогда не изменится и будет длиться вечно.

Он берёт моё лицо в свои ладони и смахивает слёзы большими пальцами.

– Не плачь, хорошо? Не надо слёз. – Он легонько целует кончик моего носа, а затем берёт за руку. – Пойдём, я хочу тебе кое-что показать. – Его голос чуть-чуть срывается, и мне приходит в голову, что всё теперь срывается, рассыпается, идёт прахом...

Алекс ведёт меня к лестнице. Высоко над нашими головами потолок, прогнив, местами провалился, так что ступеньки ясно видны в серебряном свете луны. Когда‑ то давно лестница, наверно, производила внушительное впечатление: она величественно устремляется вверх, а потом раздваивается, ведя к площадкам на обеих сторонах.

Я не была на втором этаже с того времени, когда Алекс привёл сюда нас с Ханной в первый раз – мы тогда решили исследовать весь дом, комнату за комнатой. Мне даже в голову не пришло проверить второй этаж сегодня днём. Здесь, пожалуй, ещё темнее, чем внизу, и жарче – чёрная, невообразимо влажная духота.

Алекс быстро мчится по коридору мимо целого ряда одинаковых деревянных дверей.

– Сюда!

Над нами раздаётся громкое хлопанье крыльев: там множество летучих мышей, спугнутых звуком его голоса. Я издаю тихий брезгливый визг. Мыши? Да хоть сто порций. Летающие мыши? Нет уж, увольте. В них‑ то и заключается вторая причина, почему я носа не кажу на второй этаж. Исследуя виллу в самый свой первый приход сюда, мы набрели на то, что когда‑ то было спальней хозяина и хозяйки – невероятных размеров помещение, посреди которого красовалась огромная кровать под балдахином, покоящимся на четырёх покосившихся столбах. Взглянув вверх, в темень, мы увидели десятки, нет, сотни тёмных силуэтов, свисающих вдоль деревянных балок потолка, словно высохшие чёрные бутоны с цветочного стебля. В любую секунду эти создания готовы были сорваться с балок и заполнить собой воздух. Когда мы подошли ближе, некоторые из них приоткрыли глаза и, кажется, подмигнули мне. Пол был завален их помётом, от него поднимался сладковатый тошнотворный дух.

– Заходи! – говорит он, останавливаясь у двери главной спальни, хотя я не совсем уверена, что это та самая комната. Меня пробирает дрожь: желание оказаться в обиталище летучих мышей равно нулю. Но раз Алекс так настаивает, приходится открыть дверь и войти туда первой.

Но оказавшись в помещении, я ошеломлённо ахаю и останавливаюсь так резко, что Алекс налетает на меня. Комната подверглась невероятной трансформации.

– Ну? – в голосе Алекса звучит неприкрытое восторженное ожидание. – Что скажешь?

Ничего не скажу. Во всяком случае, не вот так сразу. Алекс задвинул старую кровать в угол и до блеска вычистил пол. Окна, вернее, те из них, что остались не заколоченными, распахнуты настежь, в них вплывает чудесный тонкий аромат гардений и ночного жасмина. Алекс расстелил наши одеяла в центре, туда же поместил книги и спальный мешок, а по периметру расставил десятки свечей, укреплённых во всевозможных импровизированных подсвечниках из старых стаканов, чашек и банок из‑ под кока‑ колы – в точности как у него дома, в Дебрях.

Но лучше всего – потолок. Вернее, его отсутствие. Должно быть, Алекс убрал часть сгнившей крыши, и теперь над нашими головами вновь простирается звёздное небо. Конечно, из города видно куда меньше звёзд, чем из Дебрей, но всё равно – красота! И уж совсем хорошо то, что потревоженные летучие мыши покинули свой насест и убрались из комнаты. В вышине, снаружи, быстрые тёмные силуэты прочерчивают лик луны, но до тех пор, пока эти твари носятся где‑ то далеко от меня на открытом воздухе, мне до них нет дела.

До меня внезапно доходит: Алекс сделал это для меня. Даже после того, что увидел сегодня днём, он пришёл сюда и сделал это – для меня. Я исполнена невероятной благодарности, к которой примешивается и другое чувство – щемящая боль. Я не заслуживаю этого! Я не заслуживаю Алекса! Поворачиваюсь к нему... Нет, я не в состоянии даже слова вымолвить. Его лицо, освещённое пламенем свечей, кажется, светится само по себе, словно внутри Алекса пылает костёр. Он – самое прекрасное создание из всех, встречавшихся мне на жизненном пути.

– Алекс... – Не могу продолжать. Я вдруг почти пугаюсь, ошеломлённая его абсолютным, превосходящим все мыслимые пределы совершенством.

Он наклоняется и целует меня. Когда он так близко и я ощущаю мягкое прикосновение ткани его рубашки, запах травы и лосьона для загара, исходящий от его кожи, он пугает меня меньше.

– Идти в Дебри – слишком опасная штука. – Его голос срывается, как будто он очень долго кричал, а в уголке челюсти дрожит маленький выпуклый мускул. – Поэтому я перенёс их сюда. Подумалось, что тебе это понравится.

– Нравится не то слово. Я... Я люблю это всё! – говорю я, прижимая руки к груди.

Как бы мне хотелось стать ещё ближе к нему! Я ненавижу кожу, я ненавижу плоть и кости, я ненавижу тело! Если бы только было возможно проникнуть внутрь Алекса, чтобы он носил меня в себе вечно!

– Лина. – Желваки на его скулах ходят ходуном, а на лице сменяется столько разных выражений и так быстро, что я не успеваю их распознать. – Я знаю, ты права, у нас мало времени. У нас, можно сказать, времени вообще нет.

– Нет!

Я прячу лицо у него на груди, обхватываю его руками и сжимаю что есть силы. Жизнь без него?! Невозможно, невообразимо! Я убита, раздавлена... Раздавлена сознанием того, что он еле сдерживается, чтобы не заплакать. Мысль о том, что он создал эту красоту для меня... что он считает меня достойной таких усилий, поражает меня наповал. Он – весь мой мир, и весь мой мир – это он, а без него мир прекратит существовать.

– Я не буду этого делать! – восклицаю я. – Я не пойду на Процедуру! Не могу. Я хочу быть с тобой. Я должна быть с тобой, иначе мне не жить.

Алекс сжимает моё лицо в своих ладонях, наклоняется низко‑ низко и всматривается мне в глаза. Его лицо светится надеждой.

– И не надо! – Он говорит страстно, быстро, слова летят наперегонки. Видно, что он много думал об этом и еле сдерживался, чтобы не высказаться раньше. – Лина, тебе и не нужно ничего этого делать. Давай убежим! В Дебри. Просто уйдём и не вернёмся. Вот только... Лина, мы никогда не сможем вернуться оттуда. Ты же это понимаешь, ведь так? Они убьют нас обоих. Или навечно засадят за решётку. Но, Лина, мы могли бы убежать...

«Убьют нас обоих».

Конечно, он прав. Всю жизнь в бегах. Я только что сама сказала, что хотела бы этого.

Внезапно у меня кружится голова, и я чуть отстраняюсь.

– Погоди, Алекс. Погоди секунду.

Он отпускает меня. Его лицо застывает, надежда гаснет. Одно мгновение мы стоим, молча взирая друг на друга.

– Ты не хочешь этого, – наконец говорит он. – На самом деле тебе не хочется отсюда уходить.

– Нет, мне хочется, я просто...

– Ты просто боишься.

Он отходит к окну и устремляет глаза в ночь, отказываясь смотреть на меня. При взгляде на его спину я вновь ощущаю страх: она такой непроницаемая, прочная, как стена.

– Я не боюсь. Я просто...

Я просто не знаю, на какой я стороне. Я хочу всего разом: и Алекса, и счастья, и мира; хочу жить своей прежней жизнью и знаю, что не смогу жить без него. Как всё это совместить?..

– Всё о‑ кей, – бесстрастно говорит он. – Тебе не нужно объяснять.

– Моя мать... – выпаливаю я.

Алекс с недоумённым видом оборачивается. Я в таком же удивлении, как и он: сама не подозревала, что вымолвлю эти слова. Они вырвались сами собой.

– Я не хочу, чтобы со мной случилось то же, что с ней. Понимаешь? Я видела, что она сделала с нею, я видела, какой она стала... Она убила её, Алекс! Она бросила меня, бросила мою сестру, бросила всё! Всё ради этой штуки, которая жила в ней. Я не хочу стать такой, как моя мать.

Я никогда и ни с кем, по сути, об этом не разговаривала. Как же это трудно. На моих глазах снова выступают слёзы, и я со стыдом отворачиваюсь.

– Потому что она не исцелилась? – тихо спрашивает Алекс.

Какое‑ то время я не могу говорить, и лишь беззвучно плачу, надеясь, что он этого не видит.

Когда я снова обретаю контроль над своим голосом, я произношу:

– Не только поэтому.

Вот теперь слова просто выливаются из меня. Я рассказываю подробности, которыми ни с кем и никогда не делилась:

– Она была совсем не такая, как другие. Я всегда это знала – она отличалась от всех. Мы отличались от всех. Но сначала всё вовсе не было так страшно. Просто это была наша маленькая, чудесная тайна, она словно держала нас внутри одного кокона – её, меня и Рейчел. Это было... так здорово! Мы опускали занавески, чтобы никто не подглядел и играли: мама пряталась в коридоре, а мы должны были пробежать мимо неё, и она вдруг выпрыгивала из темноты и хватала нас – это называлось «играть в гоблина». Вечно заканчивалось тем, что мы щекотали друг друга до икотки. Она всё время смеялась. Мы всё время смеялись. А когда чересчур распоясывались, она вдруг закрывала нам рты ладонями и застывала – прислушивалась. Я так думаю, она опасалась, как бы соседи не подняли тревогу, услышав наше веселье. Но нет, ничего, никто не мешал нам. Иногда она делала на обед блинчики с черникой – это было что‑ то! Она собирала чернику сама, в парке. И ещё она любила петь. У неё был такой красивый голос, сладкий, как мёд...

Мой голос прерывается, но я не могу остановиться. Слова сами рвутся наружу:

– Она и танцевать тоже любила, я тебе говорила. Когда я была маленькая, я становилась ногами на её ступни, она обнимала меня, и мы медленно кружились по комнате, а она отсчитывала такт – учила чувствовать ритм. Я была ужасно неуклюжая, но она всегда говорила, что я молодец.

От слёз доски пола расплываются перед моими глазами, но я продолжаю:

– Она не всегда была такая весёлая и хорошая. Иногда я просыпалась среди ночи, шла в туалет и слышала, как она плачет. Она старалась заглушить рыдания, всегда плакала в подушку, но я всё равно слышала и знала. Это было ужасно, когда она плакала. Ведь взрослые не плачут, понимаешь? А она так стонала, так выла... ну прямо как животное. А бывали дни, когда она вообще не поднималась с постели. Она называла их «чёрными днями».

Алекс придвигается ближе. Я дрожу с такой силой, что едва держусь на ногах. Чувствую, будто всё моё тело старается высвободить что‑ то, что скрывается у него внутри, выпустить наружу нечто, сидящее глубоко в моей груди.

– Я молилась Господу, чтобы он исцелил её от «чёрных дней». Чтобы он спас её – ради меня. Мне хотелось, чтобы мы все оставались вместе. Иногда даже казалось, будто молитвы действуют, потому что бó льшую часть времени всё шло хорошо. Нет, не просто хорошо – прекрасно. – Я с трудом заставляю себя вымолвить эти слова. Мне едва хватает сил еле слышно прошептать их. – Теперь ты понимаешь? Она всё это бросила. Оставила ради... ради этой штуки. Любви, или amor deliria nervosa – называй как хочешь. Она бросила меня ради неё.

– Мне так жаль, Лина, – слышу я шёпот Алекса позади. Чувствую, как он касается моей спины и медленно, кругами, поглаживает её. Я приникаю к нему.

Но ещё не всё высказано. Яростно вытираю слёзы, набираю побольше воздуха...

– Все думают, что она покончила с собой, потому что не могла выдержать ещё одной Процедуры. Её всё время пытались исцелить, ты помнишь – три раза. Это был бы четвёртый. После второй процедуры они решили не давать ей анестезии, думали, что наркоз сводит результаты лечения на нет. Они влезли ей в мозг, резали её по живому, и она всё это чувствовала, Алекс!

Его рука приостанавливается, и понимаю – он так же вне себя, как и я. Затем поглаживания возобновляются.

– Но я‑ то знаю – не потому. – Я качаю головой. – Моя мама была очень мужественной, она не боялась боли. Наверно, в том вся и беда – она не боялась. Она не хотела исцеляться, она не хотела перестать любить моего отца! Помню, она так и сказала мне незадолго до смерти: «Они пытаются забрать его у меня, – сказала она и улыбнулась – так печально... – Они пытаются забрать его, но не могут». На шее она всегда носила оставшийся после отца значок – на цепочке, как кулон. Почти всё время она прятала его под одеждой, но перед сном, раздевшись, подолгу вглядывалась в него. Это был необычный кулон, в виде тонкого серебристого кинжала с двумя блестящими камешками на рукоятке, похожими на глаза. Папа носил этот значок на рукаве. После его смерти она забрала его себе и никогда с ним не расставалась, даже когда шла купаться...

Внезапно я осознаю, что Алекс снял свою руку с моей спины и отошёл шага на два. Я поворачиваюсь и вижу – он буквально сверлит меня глазами, лицо бледное, потрясённое, словно увидел привидение.

– Что? – спрашиваю я. Может, я чем‑ нибудь обидела его? От его взгляда мне снова становится не по себе, страх бьётся в груди безумной птицей. – Я что‑ то не так сказала?

Он весь напряжён, как натянутая струна, и только еле заметно встряхивает головой.

– Какой он был по размеру? Я имею в виду значок, – говорит он странно высоким, словно придушенным голосом.

– Дело не в значке, Алекс, дело в...

– Какой он был по размеру? – повторяет он громче и настойчивей.

– Ну, не знаю... Где‑ то с большой палец, наверно. – Алекс ведёт себя так странно, что я теряюсь. На лице у него выражение такой боли, будто его всего раздирает изнутри. – Он сначала принадлежал моему деду, тот получил его за какую‑ то особую заслугу перед правительством – его специально для него сделали. Уникальная вещь. Во всяком случае, так утверждал мой отец.

Целую минуту Алекс не произносит ни слова. Он отворачивается, и в лунном свете его профиль вырисовывается так чётко, словно вытесан из гранита. Слава Богу, хотя бы перестал буравить меня взглядом – я уже была на грани истерики.

– Чем ты занимаешься завтра? – наконец спрашивает он – медленно, будто каждое слово даётся ему с трудом.

Это ещё что за новости? Какое это‑ то имеет отношение к нашему разговору?

– Да ты вообще хоть слушаешь меня?! – раздражённо бросаю я.

– Лина, пожалуйста. – Опять эта непонятный, приглушённый тон. – Только ответь на мой вопрос. Ты завтра работаешь?

– Нет, до субботы свободна. А что?

Я потираю ладонями плечи – задувающий в окно ветерок довольно прохладен; волоски на руках встают дыбом, ноги покрываются гусиной кожей. Вот и осень подступила...

– Нам надо встретиться завтра. Я... я кое‑ что тебе покажу.

Алекс вновь поворачивается ко мне лицом, и что это за лицо! Дикое, взбудораженное, глаза темны до черноты. Таким я никогда его не видела. Невольно отшатываюсь.

– Как! Ты мне ещё не всё показал? – Я неуклюже пытаюсь шутить, но вместо смеха из моего горла вырывается всхлип. «Ты пугаешь меня! – хочется мне сказать. – Мне страшно! » – Это что‑ то интересное? Хоть намекни, а?

Алекс глубоко вдыхает, но ничего не говорит. Я уже начинаю думать, что он оставит мой вопрос без ответа.

Но он наконец произносит:

– Лина, я думаю, твоя мать жива.

 

Глава 21

 

СВОБОДА – В СМИРЕНИИ; ПОКОЙ – В УЕДИНЕНИИ; СЧАСТЬЕ – В ОТРЕЧЕНИИ

 

– Слова, высеченные над входом в Склепы

 

Когда я была в четвёртом классе, нас повели на экскурсию в Склепы. Каждый младший школьник в обязательном порядке должен хотя бы раз посетить Склепы; таков один из пунктов правительственной программы борьбы с диссидентством и воспитания законопослушных граждан.

Единственное, что я вынесла из этой экскурсии – чувство бесконечного ужаса. Ещё смутно помнятся пронизывающий холод, потёки сырости и пятна плесени на почерневших бетонных стенах, тяжёлые, напичканные электроникой двери. Честно говоря, я думаю, что приложила все усилия, чтобы избавиться от неприятных воспоминаний. Вся цель этого увеселения для младших школьников состоит в том, чтобы запугать, травмировать их психику до такой степени, чтобы они потом всю жизнь ходили по струнке. Ну что ж, что касается нанесения травм, тут нашему правительству, похоже, нет равных.

Но что мне запомнилось очень хорошо – то, как я потом вышла в чудесный весенний день, под ясные солнечные лучи с непередаваемым чувством огромного облегчения. К нему примешивалась озадаченность, поскольку, как выяснилось, чтобы выйти из Склепов, нам, по сути, пришлось спуститься на первый этаж, пройдя несколько лестничных маршей! Всё время, пока мы путешествовали по внутренностям тюрьмы, даже когда взбирались по ступенькам, меня не покидало чувство, что мы где‑ то под землёй, закопались по крайней мере на несколько этажей вглубь. Там было так темно и тесно, стояло такое зловоние, что возникало чувство, будто тебя заживо похоронили в огромном гробу вместе с другими разлагающимися трупами. Ещё помню: как только мы выскочили на свежий воздух, Лиз Бильман ударилась в слёзы. Стояла и ревела, не обращая внимания на вьющуюся над её плечом бабочку. Мы все остолбенели: Лиз была не из неженок, скорее наоборот – сорви‑ голова, каких поискать. Не плакала, даже когда сломала на физкультуре лодыжку.

В тот день я поклялась, что никогда не вернусь в Склепы – ни под каким предлогом и ни по какой причине. Но на следующее после разговора с Алексом утро я здесь, у тюремных ворот – стою или хожу туда‑ сюда, обхватив рукой живот. Сегодня за завтраком я не смогла проглотить ни кусочка, только выпила кружку густой чёрной грязи, которую мой дядя величает словом «кофе». И напрасно – надо было съесть хоть что‑ нибудь; теперь желудочная кислота, кажется, так и разъедает мне внутренности.

Алекс опаздывает.

Небо плотно заволокли лиловые тучи – предвестники бури. Синоптики предсказали грозу – на то и похоже. За воротами, в конце недлинной мощёной дороги возвышается мрачное здание Склепов. На фоне пурпурного неба оно – само воплощение кошмара. С десяток крохотных окошек, похожих на немигающие паучьи глаза, разбросаны по всему фасаду. Перед самим зданием и между воротами – небольшой двор. В моём детстве, помнится, здесь был пышный луг, но сейчас это только газон, тщательно скошенный, с серыми проплешинами там и сям. И всё же эта живая зелень, с неимоверным трудом пробившаяся сквозь твёрдый грунт, как‑ то очень не к месту здесь, у страшного застенка, где, кажется, не должно быть ничего растущего и цветущего, где само солнце – непрошенный гость. Это край, грань, в этом месте нет времени, нет радости, нет жизни.

Собственно, «край», «грань» здесь можно понимать вполне буквально: Склепы вплотную примыкают к западной границе – их задняя стена выходит на реку Презумпскот, а дальше простираются Дебри. Электрическое (в некоторых местах) заграждение упирается одним концом прямо в заднюю стену Склепов и продолжается по другую сторону, а само здание служит чем‑ то вроде перемычки.

– Привет!

Алекс. Он шагает ко мне по тротуару; ветер, сегодня довольно прохладный, треплет его волосы. Надо было мне надеть что‑ нибудь потеплее лёгкой летней маечки. Алексу тоже холодно: вон, обхватил себя руками. Ещё бы: на нём лишь льняная форменная рубашка, которую он обязан носить, когда стоит вахту у лабораторий. На шее болтается на цепочке бейдж. Даже джинсы он надел не обычные, потёртые, а новенькие, хрустящие. Вся эта парадность – часть плана. Чтобы мы оба получили доступ в Склепы, ему необходимо убедить тюремное начальство, что мы здесь с официальной миссией. Одна радость – на нём всё те же стёртые кроссовки со шнурками цвета фиолетовых школьных чернил. Благодаря этому маленькому знакомому штришку находиться в этом месте хотя бы терпимо – можно сосредоточиться на чём‑ то привычном, почувствовать, что мой друг здесь, рядом, и у нас всё должно получиться. Крошечный проблеск чего‑ то родного, привычного в мире, который вдруг изменился до неузнаваемости.

– Извини, я опоздал, – говорит он, останавливаясь в нескольких шагах от меня. В его глазах я различаю беспокойство, хотя ему удаётся сохранить на лице невозмутимое выражение. По двору непрерывно наворачивает круги охрана, целый наряд стоит сразу же за воротами. Здесь не место для проявления нежных чувств.

– Ничего страшного. – Мой голос срывается. Ещё как страшно. Кажется, у меня лихорадка. С самого разговора накануне моя голова непрерывно кружится, а всё тело то горит в огне, то дрожит от холода. Мозги – и те ворочаются с трудом. Просто чудо, что я вообще сумела вырваться из дому.

Ещё чудо, что я не забыла напялить брюки, двойное чудо, что не прибежала в тапках, в последний момент вспомнив, что надо бы влезть в туфли.

«Мама может быть жива! Мама может быть жива! » Такова единственная мысль, занимающая весь мой ум, для других разумных мыслей в нём места не осталось.

– Ты готова? – Он старается говорить ровно и бесстрастно на случай, если наш разговор дойдёт до ушей сторожей, но я угадываю еле заметную нотку волнения в его голосе.

– Думаю, да, – отвечаю я и даже пытаюсь выдавить улыбку, но губы, высохшие и потрескавшиеся, никак не хотят слушаться. – Ведь может же быть, что это и не она, правда? Вдруг ты ошибся?..

Алекс кивает, но я вижу – он уверен в своей правоте. Он точно знает – моя мать здесь, в этом месте, в этой возвышающейся над землёй гробнице для живых, и была здесь всё это время. От этой мысли у меня кружится голова. Мне сейчас не до того, чтобы решать, прав Алекс или неправ; все силы надо направить на то, чтобы хотя бы прямо держаться на ногах.

– Пошли, – говорит он.

Он шествует впереди, как будто ведёт меня по особому, официальному делу. Я не отрываю глаз от земли, почти рада, что в присутствии стражей Алекс должен делать вид, что мы совершенно чужие люди. У меня бы сейчас не хватило сил выдавить из себя даже пару слов. Душу обуревают тысячи чувств, в голове крутится тысяча вопросов, возродились вдруг тысячи надежд и желаний, похороненных много лет назад. В полном смятении, я не могу мыслить ясно и не в состоянии прийти ни к какому разумному выводу.

Алекс отказался что‑ либо объяснять после своего вчерашнего заявления, лишь упрямо твердил: «Ты должна увидеть сама, – будто вдруг позабыл все другие слова. – Не хочу подавать тебе ложную надежду». А потом он сказал, чтобы я встретила его у Склепов. Наверно, я просто‑ напросто в шоке. Всё время нашего разговора я поздравляла себя с тем, что не впала в истерику, не разразилась слезами, мольбами и требованиями; но позже, придя домой, обнаружила, что совершенно не помню, как добралась до дому, уже не говоря о том, что позабыла даже про регуляторов и патрули. Должно быть, я просто шагала по ночным улицам, слепая и глухая ко всему.

Но теперь, похоже, я на самом пике шока. Полная прострация. Впрочем, без неё я, наверно, не смогла бы подняться этим утром с постели и одеться; не нашла бы дороги сюда, а сейчас не была бы в состоянии осторожно, выдерживая почтительную дистанцию, ступать позади Алекса, пока тот подходит к воротам, предъявляет свой опознавательный знак охраннику и пускается в тщательно продуманное и отрепетированное объяснение, тыча пальцем в мою сторону:

– Видишь вон ту девицу? На её Аттестации произошёл... ну, так скажем, небольшой инцидент.

У него не голос, а лёд.

Оба оборачиваются и пялятся на меня: сторож с подозрением, Алекс со всей отчуждённостью, которую ему удаётся наскрести. В глазах – сталь, куда только подевалось всё тепло? Мне даже страшно оттого, что ему, похоже, не составляет труда проделывать это – вдруг стать кем‑ то совершенно другим, кем‑ то, не имеющим ко мне ни малейшего отношения.

– Ничего такого особенного, – продолжает он, – но её родители и моё начальство решили, что ей не помешает небольшое напоминание о том, к чему приводит упрямство и непослушание.

Охранник меряет меня взглядом. Рожа у него жирная и красная, кожа вокруг глаз одутловатая и пухлая, так и напоминает поднявшееся сдобное тесто. Скоро, думаю, его глазки совсем утонут в мясистой плоти, как изюминки в булке.

– А что за инцидент? – Он выдувает жвачный пузырь и щёлкает им. Потом перебрасывает внушительного размера автомат с одного плеча на другое.

Алекс наклоняется вперёд так, что между ним и охранником за воротами теперь лишь несколько дюймов расстояния. Он говорит тихо, но я слышу:

– Её любимый цвет – цвет неба на восходе.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.