Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Благодарности 20 страница



– Чего это с ней? – осведомляется Фрэнк. Я слышу его голос как будто из подземелья.

– Воздух, – с усилием выталкиваю я слова, – воздух здесь тяжёлый...

Фрэнк снова ржёт, вернее, отвратительно кудахчет:

– Ах, барышне здесь нехорошо? Да это рай по сравнению с тем, что там, в клетках!

Господи, похоже, он получает удовольствие! Вспоминаю о споре между мной и Алексом несколько недель назад. Он тогда полностью разнёс целесообразность Исцеления. Я сказала, что без любви не может быть и ненависти, а где нет ненависти, нет насилия. А он ответил: «Ненависть – не самая опасная вещь, Лина. Равнодушие – вот что страшно».

Вновь звучит голос Алекса – по‑ прежнему беспечный, но теперь в нём слышны нотки настойчивости. Так обычно разговаривают уличные лоточники, пытающиеся навязать тебе упаковку давленой клубники или поломанную игрушку: «О‑ кей, ладно, давай договоримся, нет проблем, какая твоя цена? »

– Слушай, Фрэнк, – говорит Алекс, – впусти нас на одну минуту. Всего одну – этого достаточно. Ты же видишь – она уже напугана до чёртиков. Меня обязали притащить её аж сюда, а у меня выходной, понимаешь, собирался на причал, рыбку поудить. Понимаешь, если я приведу её домой, а она не прониклась как следует... ну, меня по головке не погладят, и придётся опять тащить её сюда. А у меня всего‑ то пара выходных осталась, лето на исходе, понимаешь...

– А с чего это вдруг такие церемонии? – Фрэнк кивает в мою сторону. – Если она возбухает, то есть лёгкий способ поставить её на место.

Алекс жёстко усмехается.

– Её отец – Стивен Джонс, начальник лабораторий. Он не хочет проводить досрочную Процедуру. Шума опасается, хочет, чтобы всё по‑ мирному. Реноме, понимаешь, пострадает.

Дерзкое, рискованное враньё. Фрэнк ведь может потребовать моё удостоверение личности, и тогда мы оба погорели. Я не в курсе, какое наказание предусмотрено за попытку проникнуть в Склепы на ложном основании, но уверена: ничего хорошего ожидать не приходится.

Впервые за всё время разговора Фрэнк проявляет ко мне интерес. Меряет меня с ног до головы взглядом, как будто здесь супермаркет, а я грейпфрут, и он оценивает, брать меня или не брать. На секунду повисает тишина.

Наконец охранник встаёт, закидывает автомат за плечо.

– Пошли, – цедит он. – Пять минут.

Пока он возится с кнопками на панельке – солидная процедура, нужно не только код ввести, но и просканировать отпечатки пальцев на специальном экранчике – Алекс берёт меня за локоть.

– Пошли! – деланно грубым голосом рявкает он, как будто мой припадок удушья действует ему на нервы. Но его прикосновение нежно, а рука – тёплая и надёжная. Как бы мне хотелось, чтобы она так и осталась на моём локте, но через секунду Алекс отдёргивает руку. В его глазах я ясно читаю мольбу: «Будь сильной. Мы почти на месте. Соберись с духом, осталось совсем немного».

Замок на двери щёлкает. Фрэнк напирает плечом на дверь, поднатуживается и приоткрывает узкую щель, в которую едва‑ едва можно протиснуться. Алекс идёт первым, за ним я, последним – Фрэнк. Коридор, куда мы попадаем, – такой тесный, что приходится идти гуськом. Тут ещё темнее, чем во всей остальной тюрьме.

Но что поражает меня наповал – так это запах. Ужасающая, едкая вонь разложения, как от тех мусорных контейнеров, что в гавани, в самый жаркий день: туда сваливают рыбьи внутренности, после того, как разделают пойманную рыбу. Даже Алекс прикрывает нос рукой, чертыхается и кашляет.

Позади меня лыбится Фрэнк:

– У Шестого отделения свой фирменный парфюм!

Мы шагаем; ствол автомата хлопает Фрэнка по бедру. Боюсь – мне сейчас станет плохо, и вытягиваю руку – опереться о стену. Лучше бы я этого не делала: стены покрыты слизью и каким‑ то грибком. По обеим сторонам прохода на равном расстоянии друг от друга расположены двери. Каждая снабжена грязным оконцем размером с тарелку. Сквозь стены до наших ушей доносится непрерывный стон, отчего сами стены постоянно вибрируют. Это даже хуже, чем вопли и крики в других отделениях. Так стонут люди, которые давно потеряли надежду на то, что их кто‑ то слушает. Они стонут, не отдавая себе в этом отчёта, просто пытаясь хоть чем‑ то заполнить время, пространство и тьму.

Меня подташнивает. Алекс прав – моя мать здесь, за одной из этих ужасных дверей; так близко, что если б мне была дана такая власть, я бы порвала межатомные связи, сделала бы камень мягким, как масло, просунула бы сквозь него руку и прикоснулась к ней. А ведь я никогда даже мысли не допускала, что когда‑ либо снова почувствую мамину близость.

Во мне борются противоречивые желания и надежды: «Мама не может быть здесь... Лучше бы она умерла... Я хочу увидеть её снова – живую... » А ещё в мозгу непрестанно бьётся ещё одно слово, пронизывает собой все мои мысли: «побег», «побег», «побег»... Нет, это слишком несбыточно, чтобы на это рассчитывать. Если бы моя мать вырвалась отсюда, я бы об этом знала. Она пришла бы за мной.

Отделение №6 – всего лишь один длинный коридор. По моим прикидкам, здесь около сорока дверей, сорока одиночных камер.

– Вот и всё, – объявляет Фрэнк. – Гран тур! – Он бухает кулаком в самую первую дверь: – А здесь твой приятель Томас. Хочешь с ним поздороваться? – и снова разражается своим гадостным квохчущим смехом.

Я вспоминаю, как он сказал тогда, в начале разговора в караулке: «Он теперь всегда здесь».

Алекс не отзывается, но, мне кажется, его передёргивает.

Фрэнк грубо толкает меня в спину стволом своего автомата:

– Ну, как те это нравится, а?

– Ужасно.

Это слово я не произношу, а выхаркиваю – такое впечатление, что в моём горле застрял моток колючей проволоки. Фрэнк доволен.

– Лучше слушай, что тебе говорят, и не вякай, – внушает он. – Не то кончишь, как этот засранец.

Мы останавливаемся напротив одной из клеток. Фрэнк кивает мне на замызганное оконце. Я делаю нерешительный шаг вперёд и приникаю к стеклу. Оно такое грязное, что через него трудно что‑ либо разглядеть, однако я прищуриваюсь и вглядываюсь в темень камеры. Различаю какие‑ то предметы: вот вроде бы топчан с тонюсеньким, истрёпанным тюфяком; вон там унитаз; рядом – ведро, явно человеческий эквивалент собачьей миски для воды. В углу громоздится куча старого, загаженного тряпья. Но тут я соображаю, что это вовсе не куча, это тот самый «засранец», про которого говорил Фрэнк: грязный, скрюченный в три погибели живой скелет, обтянутый кожей и обмотанный тряпьём, с метлой нечёсанных волос... Он недвижим. Его кожа так грязна, что сливается в цвете с камнем стен. Если бы не глаза, постоянно бегающие влево‑ вправо, как будто он следит за полётом каких‑ то летучих тварей, ты бы никогда не догадался, что это живое существо. Ты не разобрал бы даже, что это человек.

Опять возникает мысль: «Лучше бы ей умереть». Всё, что угодно, только не это место.

Алекс в это время уже где‑ то в дальнем конце коридора, и я слышу, как он резко, коротко хватает ртом воздух. Бросаю на него взгляд: Алекс застыл, как статуя, а на лице такое выражение, что я пугаюсь.

– Что?.. – лепечу я.

Он отвечает не сразу. Его взгляд устремлён на что‑ то, чего я не вижу – наверно, там очередная дверь. Но тут Алекс резким, конвульсивным движением поворачивает ко мне голову.

– Не надо, – хрипло выдавливает он. Страх накатывает на меня волной.

– Что там? – настаиваю я и направляюсь вперёд по коридору. Как ни странно, кажется, что Алекс где‑ то очень далеко, а когда из‑ за спины доносится голос Фрэнка, он тоже приходит как будто издалёка:

– А, это та самая камера, где сидела эта ненормальная. Номер один‑ восемнадцать. Начальник никак не соберётся отстегнуть капусты на замазку, ну, чтобы стены заделать, вот она пока и стоит как есть. Бабок не хватает, так что не до красоты...

Алекс не сводит с меня взора. Всё его самообладание испарилось. Его глаза пылают гневом, а может, болью; рот искривлён, на лице гримаса. В моей голове начинает бить набат.

Алекс поднимает руку, словно пытается остановить меня. Наши взгляды на мгновение встречаются, и между нами словно мелькает какая‑ то искра – может, предупреждение, а может извинение... Но тут я протискиваюсь мимо него и заглядываю в камеру №118.

Она почти ничем не отличается от других камер, в оконца которых я мимоходом успела бросить взгляд. Тот же грубый бетонный пол, ржавый унитаз и ведро с водой, в которой лениво плавает десяток тараканов; низкая железная лежанка с тюфяком толщиной с бумажный лист почему‑ то стоит в самом центре.

Но вот стены...

Они сплошь покрыты надписями. Надписи вырезаны, выцарапаны. Нет. Не надписи. На всех стенах вырезано одно‑ единственное слово, бесконечно повторяющееся, покрывающее все доступные поверхности.

«Любовь».

Размашисто вырезанное или лишь едва намеченное в углах; выписанное красивым шрифтом или чёткими печатными буквами. Выцарапанное, высеченное, вырезанное, выбитое... Тоскливые тюремные стены превращаются в воплощённое стихотворение.

А на полу у одной из стен, лежит потускневшая серебряная цепочка с подвеской: маленький кинжал с украшенной рубинами рукоятью и лезвием, сточившимся до небольшого бугорка. Значок моего папы. Цепочка моей мамы.

Моей мамы.

Всё то время, все эти долгие мгновения моей жизни, когда я думала, что она мертва, она была здесь: царапала, вырезала, высекала, – похороненная в камне, словно глубокая, вечная тайна.

Внезапно у меня возникает чувство, будто я в своём сне – стою на краю обрыва, а почва подо мной рассыпается, превращается в песок, подобный тому, что течёт в песочных часах – и утекает, убегает из‑ под моих ног. Точно так же, как во сне, твёрдый грунт исчез, и я на секунду зависаю в воздухе, прежде чем рухнуть вниз.

– Во ужас, а? Смотри, что Зараза с ней сделала. Чёрт знает, сколько часов она грызла эти стены, как крыса.

Фрэнк и Алекс стоят за моей спиной. Слова Фрэнка долетают до меня словно сквозь толстый слой ваты. Я делаю шаг и вхожу в камеру. Меня притягивает к себе столб света, словно длинным золотистым пальцем указывающий на место в стене, где зияет пролом. Должно быть, тучи снаружи разбежались, потому что в дыру, проделанную в стене каменной крепости, я вижу сияющую голубизной реку Презумпскот и трепещущие, танцующие листья – бесконечный разлив зелени и солнечного света – и ощущаю аромат жизни, дикой, привольной, тянущейся к небу.

Дебри.

Столько часов, столько времени она выводила все те же шесть букв, снова и снова – это странное, пугающее слово, слово, из‑ за которого она провела здесь десять долгих лет.

И ведь именно это слово помогло ей бежать. В нижней половине стены она столько раз врезалась в камень, высекая огромными буквами слово ЛЮБОВЬ – каждая буква размером с ребёнка – что камень подался, и на месте буквы О образовался чёткий, круглый пролом, словно туннель в толстой стене. Через него она и ускользнула.

 

Глава 23

 

Пищи для тела, молока для костей,

льда для ушибов и железного желудка!

 

– Народное пожелание

 

Даже после того, как за нами захлопнулись железные ворота и Склепы остались позади, чувство, что я со всех сторон окружена каменными стенами, не пропало. По‑ прежнему, словно чья‑ то безжалостная рука сдавливает мне грудь, и я борюсь за каждый глоток воздуха.

Дряхлый тюремный автобус, пыхтя мотором, уносит нас прочь от границы, в Диринг, а отсюда мы пешком идём в центр города, держась по разные стороны тротуара, он – чуть впереди. Через каждые пару шагов он поворачивает голову ко мне и что‑ то неслышно произносит – уголком глаза я вижу, как открывается и закрывается его рот. Знаю – он беспокоится обо мне, опасается, что я сломаюсь, но я не в силах взглянуть ему в глаза и уж тем более говорить с ним. Я упрямо смотрю перед собой и заставляю свои ноги шагать дальше. Если не считать ужасной боли в груди и животе, то всего остального тела я вообще не ощущаю, оно как не моё. Не ощущаю ни почвы под ногами, ни ветра, шумящего в деревьях и овевающего лицо; меня не может даже согреть солнечное тепло. Светилу каким‑ то чудом удалось прорваться сквозь завесу тяжёлых чёрных туч, и всё вокруг теперь купается в каком‑ то странном, зеленоватом свете, словно под водой.

Когда умерла мама – вернее, я думала, что она умерла – и я отправилась на свою самую первую пробежку, то безнадёжно заплутала в конце Конгресс‑ стрит, а ведь это была улица, которую я знала вдоль и поперёк, поскольку много раз бывала здесь и играла с соседскими ребятишками. Я завернула за угол и оказалась перед вывеской магазина «Всё для чистюль». Никак не могла сообразить, где нахожусь; где мой дом, куда идти – направо или налево. Всё выглядело совершенно незнакомым, нереальным, словно карикатура на себя самого, гротескное и ненастоящее. Мир искривлялся и корёжился, словно в кривых зеркалах комнаты смеха.

То же самое происходит со мной и сейчас. Потеряно, найдено и снова потеряно. Но теперь я знаю, что где‑ то в этом мире, в зелёных зарослях по другую сторону заграждения, живёт и дышит моя мама, мыслит, движется, дышит, потеет... Думает ли она обо мне? При мысли об этом боль в груди становится острее, и я совсем не могу вздохнуть. Приходится остановиться и постоять, согнувшись и положив руку на солнечное сплетение.

Мы пока ещё далеко от центра, зато до Брукс‑ стрит рукой подать. В этом районе дома не жмутся друг к другу, между ними широкие пространства – газоны, превратившиеся в безобразные пустыри и заброшенные сады, заваленные всяким мусором. Однако, на улицах ещё полно народу, к тому же я сразу различаю среди прохожих регулятора: уже сейчас, хотя ещё и полдень не пробил, на шее у него болтается рупор, а к поясу прицеплена дубинка. Должно быть, Алекс тоже заметил его. Он останавливается на несколько шагов впереди меня, осматривает улицу, как бы от нечего делать, а сам тихонько шепчет в мою сторону:

– Ты в состоянии двигаться?

Борюсь с болью. Она теперь охватила всё тело; голова раскалывается.

– Да, наверно... – хриплю я.

– Давай в проулок. Слева от тебя. Быстро.

С трудом выпрямляюсь и ковыляю в проулок между двумя большими зданиями. Немного дальше, в глубине, стоят рядком несколько мусорных контейнеров, над ними жужжат мухи. Запах тошнотворный, словно опять оказываешься в Склепах, но я не привередничаю – опускаюсь на бордюр между двумя контейнерами, благодарная за то, что можно спрятаться, присесть и отдохнуть. Голову чуть отпускает. Я откидываю её назад, на кирпичную стену. Всё кругом качается, словно на корабле, сорвавшемся со швартовых.

Через несколько мгновений ко мне присоединяется Алекс. Он опускается передо мной на корточки и отводит волосы с моего лица. За весь день он впервые может прикоснуться ко мне по‑ настоящему.

– Мне так жаль, Лина, – говорит он, и я знаю – он действительно ощущает мою боль как свою. – Я думал, тебе необходимо узнать.

– Двенадцать лет, – роняю я. – Двенадцать лет я думала, что она мертва.

Некоторое время мы молчим. Алекс поглаживает мои плечи, руки, колени – всё, до чего может дотянуться, словно он отчаянно хочет чисто физического контакта со мной. Я же хочу лишь закрыть глаза и рассыпаться прахом; чувствую, как разлетаются мои мысли, словно пушинки одуванчика под порывом ветра. Но руки Алекса удерживают меня в реальности: в этом проулке, в Портленде, в мире, который вдруг сошёл с ума.

«Она где‑ то там – вздыхает, ест и пьёт, ходит, плавает... » Теперь невозможно даже подумать о том, чтобы жить прежней, обычной жизнью: укладываться вечером в постель; или завязывать шнурки и отправляться на пробежку; или помогать Кэрол складывать тарелки; или даже лежать в пустом доме рядом с Алексом – когда я знаю, что она где‑ то там, и так далека от меня, как самое дальнее созвездие в небе.

«Почему она не пришла за мной? » Мысль вспыхивает резко и ярко, как разряд молнии. Жгучая боль мгновенно возвращается. Я плотно зажмуриваю глаза, опускаю голову и молюсь, чтобы эта мука закончилась. Но я не знаю, кому молиться, да и все заученные слова вылетели у меня из головы. Помню только, как ещё крохой была в церкви, и самое яркое впечатление – это солнечные лучи, пронизывающие цветные стёкла в высоких окнах, яркие и слепящие поначалу, а затем постепенно блекнущие, умирающие; и вот вместо чудесных картин остались просто пыльные фрагменты мутных стёкол и свинцовых перемычек.

– Лина. Посмотри на меня.

Чтобы открыть глаза требуются титанические усилия. Фигура Алекса видна словно сквозь туман, хотя он всего лишь в одном футе от меня.

– Ты, должно быть, голодна, – мягко говорит он. – Давай постараемся добраться до дому? Ты можешь идти? – Он чуть отодвигается назад, чтобы я могла встать.

– Нет.

Слово вырывается немного резче, чем я собиралась его произнести, и Алекс испуганно вскидывается.

– Ты не можешь идти? – Между его бровями залегает морщинка.

– Нет. – Изо всех сил пытаюсь держать голос на нормальном уровне громкости. – Я имею в виду, что не могу вернуться домой. Вообще. Никогда.

Алекс вздыхает и трёт пальцами лоб.

– Мы могли бы отправиться на Брукс‑ стрит, побыть там немного, пока ты не почувствуешь себя лучше...

– Ты не понимаешь! – обрываю я его. Внутри меня нарастает крик, а в глотке словно скребётся отвратительный чёрный паук. Единственное, о чём я сейчас думаю, это: «Они знали! Все, все знали – и Кэрол, и дядя Уильям, может, даже и Рейчел – знали, и всё равно позволяли мне думать, что она умерла. Позволяли мне думать, что она бросила меня, что я не стою того, чтобы быть со мной! » Внезапно во мне накаляется белое пламя гнева: если я пойду домой, если увижу кого‑ нибудь из них, то не смогу сдержаться. Я или спалю дом дотла, или просто разнесу его на части, доску за доской.

– Я хочу убежать с тобой! – говорю я Алексу. – В Дебри. Мы говорили об этом.

Я думала, что сейчас Алекс обрадуется, но – ничего подобного. У него усталый, измученный вид. Он отводит взгляд, прищуривается...

– Слушай, Лина, это был очень долгий день. Ты утомилась, проголодалась. Ты не в состоянии мыслить здраво...

– Я в самом что ни на есть состоянии мыслить здраво! – Вскакиваю на ноги, чтобы не казаться совсем уж беспомощной. Я зла на Алекса, хотя и понимаю, что он тут не при чём. Просто я зла на всё и всех, ярость бушует во мне – слепая, стихийная сила. – Я не могу здесь оставаться, Алекс! Больше не могу. Не после всего этого! – Моё горло стискивает спазм, когда я вновь пытаюсь подавить рвущийся наружу вопль. – Они знали, Алекс! Они знали, а мне не говорили! Врали мне!

Он тоже выпрямляется в полный рост – медленно, словно это причиняет ему боль.

– Почему ты так уверена? Ты не можешь этого знать, – возражает он.

– Я знаю! – упрямо твержу я, уверенная, что это правда.

Я действительно знаю, нутром чую. Ведь помню, было так: я спала и внезапно пробудилась; на грани сна и бодрствования я увидела склонившееся надо мной мамино лицо – мертвенно‑ бледное, и услышала её голос, тихо пропевший мне в ухо: «Я люблю тебя. Помни. Этого они никогда не смогут отобрать», – и еле заметная грустная улыбка тронула её губы. Она тоже знала. Должна была знать, что за нею идут и заберут её в то страшное место. А всего неделей позже я сидела в своём колючем чёрном платье у пустого гроба[30], с кучкой апельсиновых корок на коленях, которые я жевала, стараясь сдержать слёзы, а все те, кому я верила, в это время возводили вокруг меня прочные, гладкие стены лжи. «Она была больна». «Вот до чего доводит Болезнь». «Самоубийство». На самом деле в тот день похоронили меня.

– Я не могу идти домой и не пойду! Я уйду с тобой. Дебри станут нашим домом. Ведь другие делают так, правда? Другие же живут там. Моя мама... – Я хочу сказать: «Моя мама тоже там! », но голос не слушается и срывается.

Алекс внимательно смотрит на меня.

– Лина, если ты уйдёшь – действительно, по‑ настоящему уйдёшь – у тебя всё будет иначе, чем сейчас у меня. Ты отдаёшь себе в этом отчёт? Ты не сможешь ходить туда и обратно. Ты больше никогда не сможешь вернуться сюда. Твой личный номер сотрут, твоё удостоверение личности будет признано недействительным. Все будут знать, что ты диссидентка. На тебя откроют охоту. И если кто‑ нибудь найдёт тебя... если тебя схватят... – Алекс умолкает.

– Мне все равно! – огрызаюсь я, больше не в состоянии контролировать себя. – Ведь ты же сам это первым предложил, забыл? И что? Теперь, когда я готова уйти, ты отыгрываешь всё обратно?!

– Я только пытаюсь...

Я снова обрываю его. Меня всю трясёт, в душе вскипает злоба и яростное желание рвать, ломать, крушить всё, что попадётся на пути.

– Ты такой же, как и все! Такая же пустышка, как и остальные. Только мелешь языком – бла‑ бла‑ бла! А когда пора предпринять что‑ то серьёзное, когда ты должен помочь мне...

– Я и пытаюсь тебе помочь! – отрезает Алекс. – Всё не так просто, надеюсь, ты понимаешь? Это тяжёлый и важный выбор, а ты сейчас во взвинченном состоянии и не соображаешь, что несёшь!

Он тоже злится. От его резкого тона меня пронзает боль, но я не могу остановиться. Крушить, рвать, ломать! Я хочу уничтожить всё: его, себя, нас, весь город, весь мир!

– Не разговаривай со мной, как с несмышлёной малолеткой! – ору я.

– Тогда не веди себя как несмышлёная малолетка! – парирует он. В ту же секунду, как эти слова слетают с его уст, он – я ясно вижу – раскаивается в них. Он слегка отворачивается в сторону, втягивает в себя воздух и, овладев собой, говорит нормальным голосом: – Послушай, Лина. Мне действительно страшно жаль. Я понимаю, как тебе... после того, что случилось сегодня... Нет, я даже не представляю, что ты сейчас чувствуешь.

Поздно. Я ничего не вижу из‑ за слёз. Отворачиваюсь от него и принимаюсь ковырять кирпичную стену ногтем. Крошечная частичка кирпича откалывается и падает. Я провожаю её полёт взглядом и думаю о матери, об этих странных, наводящих ужас стенах, и слёзы прорываются бурным потоком.

– Если бы ты действительно беспокоился обо мне, ты забрал бы меня отсюда, – говорю я. – Если бы я не была тебе безразлична, то мы ушли бы прямо сейчас.

– Ты мне совсем не безразлична.

– Неправда! – Теперь я и сама знаю, что веду себя, как ребёнок, но ничего не могу поделать. – Ей я тоже была безразлична. Ей тоже было наплевать на меня!

– Это не так.

– Почему же она не пришла за мной? – Я по‑ прежнему стою к нему спиной, с силой вжимаю в стенку ладонь, и у меня ощущение, будто эта прочная стена тоже в любую секунду может обвалиться. – Где она теперь? Почему она не ищет меня?

– Ты знаешь почему, – твёрдо отвечает он. – Ты знаешь, что произойдёт, если её снова схватят – если её схватят вместе с тобой. Смерть вам обеим.

Я знаю – он прав, прав, но мне от этого не лучше. Я упираюсь, не в силах справиться с собой:

– Вовсе не поэтому! Ей плевать на меня, тебе тоже плевать на меня! Всем на меня плевать!

Я утираю слёзы и текущий нос тыльной стороной руки.

– Лина... – Алекс кладёт руки на оба моих локтя и поворачивает меня к себе лицом. Когда я отказываюсь встретиться с ним взглядом, он поддевает мой подбородок вверх, заставляя меня смотреть ему в глаза. – Магдалина, – повторяет он, впервые за всё время нашего знакомства называя меня полным именем. – Твоя мама любит тебя. Ты понимаешь это? Она любит тебя. Она по‑ прежнему любит тебя. Она заботится о твоей безопасности.

Меня обдаёт жаром. Первый раз в жизни я не пугаюсь этого слова. Внутри меня словно что‑ то встрепенулось, распрямилось, как кошка, потягивающаяся на солнце; я отчаянно жду, чтобы он повторил это слово.

Его голос бесконечно мягок, в тёплых глазах пляшут светлые искорки, цвет их напоминает сейчас солнце, пробивающееся сквозь золотые листья тихим осенним вечером.

– Я тоже люблю тебя. – Его пальцы проводят по моим скулам, задерживаются на моих губах. – Ты должна это знать. Ты, конечно, знаешь это.

И в этот момент происходит кое‑ что необыкновенное.

Стоя между двумя отвратительными мусорными контейнерами в каком‑ то замызганном проулке, когда, кажется, весь мир вокруг рушится, и слыша, как Алекс произносит эти слова, я чувствую – страх, живущий во мне с того самого момента, как я научилась сидеть, стоять, дышать; страх, владеющий мною всё то время, когда мне твердили, будто само сердце моё от природы с изъяном, больное и испорченное и эту заразу необходимо из него вырвать; страх, не отпускавший меня всё то время, когда все кругом уверяли, будто от необратимого разрушения меня отделяет всего одно сердцебиение – весь этот страх в одно мгновение исчезает. То, что встрепенулось во мне – сердцевина моего сердца, суть моей сути – распрямляется, вырывается на волю, реет, словно флаг на ветру, делает меня сильнее, чем я когда‑ либо была.

И я открываю рот и говорю:

– Я тоже люблю тебя.

 

*

 

Удивительно, но именно в этот момент в глухом проулке я внезапно понимаю значение моего полного имени и причину, по которой мама назвала меня Магдалиной. До меня доходит смысл старой библейской истории – об Иосифе и оставленной им Марии Магдалине. Теперь я понимаю, что он отказался от неё во имя важной цели. Вернее, он отпустил её, чтобы она могла спастись, хотя расставание с нею смертельно ранило его.

Он отпустил её во имя любви.

Наверно, когда я родилась, у моей мамы было предчувствие, что однажды ей придётся сделать то же, что сделал Иосиф. Думаю, что таковы все любящие: ты должен суметь от чего‑ то отказаться. Иногда ты должен отказаться от тех, кого любишь.

Мы с Алексом разговариваем обо всём, чтó мне придётся оставить здесь, когда мы уйдём в Дебри. Он хочет убедиться, что я полностью осознаю, на что решаюсь. Больше не стукнешь в дверь пекарни «Толстый и красивый» после закрытия и не купишь нераспроданные рогалики или булки с сыром – по доллару за штуку; не посидишь на причале, наблюдая за орущими и кружащимися над водой чайками; не совершишь долгую пробежку в район ферм, где трава, усыпанная росой, кажется сделанной из хрусталя; не услышишь постоянного грохота океана – этого большого сердца Портленда; не увидишь ни узеньких мощёных улочек старой гавани, ни больших сверкающих магазинов, полных нарядов, которые всё равно никогда не мог себе позволить.

Я буду жалеть только о Ханне и Грейс. Весь остальной Портленд может хоть под землю провалиться вместе со всеми своими сияющими помпезными башнями, глухими фасадами складов и послушными, пустоглазыми людьми, покорно склоняющими голову перед очередным враньём, как коровы, которых предназначили на убой.

– Если мы уйдём вместе, то останемся совсем одни – ты и я, – продолжает твердить Алекс, словно ему во что бы то ни стало надо убедиться, что я понимаю, увериться в том, что я уверена в правильности своего выбора. – Обратной дороги не будет. Никогда.

И я говорю:

– Это то, чего я хочу. Только ты и я. Навсегда.

Это правда. Я больше не испытываю страха. Теперь, когда я знаю, что всегда буду с Алексом – что мы вечно будем вместе – я уверена, что никогда и ничего больше не испугаюсь.

Мы решаем уйти из города через неделю, ровно за девять дней до назначенной Процедуры. Я нервничаю, не хочу откладывать уход так надолго; будь моя воля – сорвалась бы с места прямо сейчас и попыталась прорваться через границу среди бела дня. Но, как всегда, рассудительный Алекс приводит меня в чувство и объясняет, почему так важно подождать с уходом.

За последние четыре‑ пять лет он пересекал границу всего несколько раз – по пальцам можно пересчитать. Ведь это чрезвычайно опасная штука – гулять туда‑ сюда. И всё же в течение следующей недели ему придётся дважды пересечь заграждение до нашего окончательного ухода – риск неимоверный, самоубийственный, но он убеждает меня в том, что это необходимо. Как только он уйдёт со мной и его хватятся на работе и в университете, его имя тоже вычеркнут из списков граждан – хотя, чисто технически, он никогда и не был полноправным гражданином, поскольку это Сопротивление снабдило его фальшивыми документами.

А как только нас вычеркнут из списков, мы выпадем из системы. Пуф – и нет нас. Как будто никогда и не было. Во всяком случае, мы сильно рассчитываем на то, что нас не будут преследовать в Дебрях, за нами не пошлют рейдеров и никто не будет нас там искать. Если властям захочется устроить на нас охоту, им придётся всенародно признать, что нам удалось улизнуть из Портленда, что это вообще, в принципе, возможно. Что Изгои существуют.

Мы превратимся в призраков. От нас ничего не останется, кроме воспоминаний, да и те – если учесть, что Исцелённые не оглядываются назад, устремляя свой тупой, неподвижный взор в будущее, – растворятся в долгой веренице одинаковых, монотонных дней. Всякий наш след пропадёт, и мы исчезнем, как дым.

Поскольку Алекс тоже не сможет больше приходить в Портленд, нам придётся захватить с собой как можно больше еды, плюс зимнюю одежду и всё, без чего нельзя обойтись. Изгои в поселении – люди щедрые и делятся припасами, и всё же осень и зима в Дебрях – это суровое испытание; а после многих лет жизни в городе Алекса нельзя назвать умелым охотником‑ собирателем.

Мы уговорились встретиться в доме на Брукс‑ стрит в полночь, чтобы продолжить сборы. Я принесу туда первую партию вещей, которые заберу с собой в Дебри: мой фотоальбом, футлярчик с записками, которыми мы с Ханной обменивались в наш софомор‑ год в школе, и, конечно, съестные припасы – всё, что смогу утащить из кладовки в дядином «Стоп‑ н‑ Сейв».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.