Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Благодарности 21 страница



Когда мы с Алексом, наконец, расстаёмся и расходимся по домам, уже три часа пополудни. Облака уже не затягивают небо сплошным покровом, в разрывах между ними виднеется небо – бледно‑ голубое, как застиранный шёлковый платок. В воздухе ещё держится тепло, но в порывах ветра уже чувствуется холодное и дымное дыхание осени. Скоро вся роскошная зелень природы запылает алым и оранжевым; потом отгорят и эти краски, перейдут в строгую и холодную зимнюю бесцветность. А меня здесь не будет, я затеряюсь где‑ то там, среди голых, дрожащих деревьев, гнущихся под тяжестью снега. Но Алекс затеряется вместе со мной, и мы будем в безопасности. Будем ходить, взявшись за руки, и целоваться в открытую среди бела дня, и будем любить друг друга без оглядки столько, сколько захотим, и никто никогда не сможет нас разлучить.

Несмотря на всё, произошедшее сегодня, я чувствую себя спокойнее, чем когда‑ либо, как будто те слова, что мы с Алексом сказали друг другу, окружили меня защитным полем.

Я не бегала уже больше месяца – слишком было жарко, и до недавнего времени Кэрол запрещала мне. Но едва переступив порог дома, я звоню Ханне и прошу встретиться со мной у стадиона – нашего обычного старта. Та хохочет:

– А я как раз собиралась позвонить тебе и предложить то же самое!

– У дураков мысли сходятся, – отзываюсь я. Её смех на секунду прерывается – в трубке слышно короткое покряхтывание. Это где‑ то в недрах Портленда к нашему разговору подсоединился цензор. Тот самый вращающийся глаз, всевидящий, бдительный, насторожённый. На секунду меня охватывает злость, но тут же испаряется. Скоро я буду вне досягаемости этого глаза – полностью и навсегда.

Я надеялась упорхнуть из дома, не наткнувшись на тётку, но она заступает мне дорогу в тот момент, когда я уже почти у двери. Кэрол, как всегда, возится на кухне, замкнутая в своём бесконечном жизненном цикле: готовка – уборка – готовка – уборка...

– Где тебя носило весь день? – спрашивает она.

– Я была с Ханной, – на автомате отвечаю я.

– И снова уходишь?

– Только на пробежку.

Ещё совсем недавно, сегодня в середине дня, я думала, что если увижу её, то либо раздеру ей морду, либо вообще убью. Но сейчас её вид оставляет меня совершенно равнодушной, как будто передо мной размалёванный рекламный щит или какой‑ то незнакомый прохожий, спешащий на автобус.

– Обед в семь тридцать! – объявляет она. – И чтоб была дома – на стол накрыть!

– Буду, – отзываюсь я. Мне вдруг приходит в голову, что вот это самое равнодушие, чувство отчуждённости, должно быть, присуще не только ей, но и всем Исцелённым. Словно между тобой и всеми остальными – толстое, массивное стекло. Которое ничем не пробьёшь. Через которое ничего не проникает внутрь и ничто не вырывается наружу. Говорят, что Исцеление производят, чтобы дать людям счастье, но мне‑ то теперь понятно, что это чушь и всегда было чушью. Всё дело в страхе: страхе перед физической болью, страхе перед душевными муками – всюду страх, страх, страх. И в результате люди не живут, а слепо, по‑ животному существуют: зажатые между стенами, постоянно стукаются в них лбом, бегают по отведённым им узеньким коридорам, запуганные, тупые и безмозглые.

Бедная Кэрол. Мне всего семнадцать лет, но я знаю то, о чём она не подозревает: если смысл твоей жизни в том, чтобы просто плыть по течению, то это не жизнь. Я знаю, что весь смысл – причём единственный– в том, чтобы найти то, что для тебя важнее всего, и не отпускать это от себя, и бороться за это, и никому не позволить у тебя это отобрать.

– О‑ кей, – молвит Кэрол. В её позе чувствуется какая‑ то неловкость – так с ней всегда, когда она хочет сказать что‑ то важное и полное смысла, но, похоже, никак не вспомнит, как это делается. – Две недели до твоей Процедуры, – наконец выдаёт она.

– Шестнадцать дней, – поправляю я, но в голове у меня совсем другой счёт: семь дней. Семь дней – и я свободна и далека от всех этих людей, плывущих по поверхности, не видящих друг друга, скользящих мимо, мимо, мимо жизни – прямо в смерть.

– Это нормально – нервничать перед Процедурой, – говорит она.

Вот, оказывается, какую важную и трудную вещь она пытается сделать: сказать слова ободрения и поддержки. Вот то, что ей даётся с таким огромным трудом – вспомнить эти самые слова. Бедная тётя Кэрол! Дни, полные тарелок и консервных банок с квёлыми овощами, перетекают один в другой, и так бесконечно.

Внезапно я вижу, как она постарела. На лице залегли глубокие складки, в волосах седина. Только глаза, кажется, не имеют возраста: эти недвижные, словно покрытые плёнкой глаза, такие же, как у всех Исцелённых – как будто они постоянно вглядываются куда‑ то вдаль, в пустоту. Наверно, она была красива в молодости – до своей Процедуры: такого же роста, что и моя мама, и так же стройна. В моей голове возникает образ: две девочки‑ подростка над серебристой гладью океана, словно две тонкие чёрные скобки на белой бумаге – брызгают друг в дружку водой, хохочут... Вот чем нельзя поступаться.

– О, да я не нервничаю, – отвечаю я тётке. – Я жду – не дождусь.

Всего семь дней.

 

Глава 24

 

Что такое красота? Не более, чем обман, иллюзия, образ, создаваемый потоком возбуждённых частиц и электронов на сетчатке твоего глаза, вламывающихся в твой мозг, словно толпа распоясавшихся школьников на переменке. Ты хочешь продолжать обманываться? Ты хочешь жить в плену иллюзий?

 

– Эллен Дорпшир. «Обман красоты», Новая философия.

 

 

Ханна уже на месте – стоит, привалившись к сетке вокруг стадиона, голова запрокинута, глаза закрыты – подставляет лицо солнцу. Волосы распущены и свободно падают вдоль спины, почти белые в солнечных лучах. Я приостанавливаюсь шагах в пятнадцати от неё. Как бы мне хотелось запомнить её такой и запечатлеть этот образ в своём сердце навсегда.

Но тут она открывает глаза и видит меня.

– Мы ещё даже не начали забег, – звенит она, отталкивается от сетки и демонстративно смотрит на свои часы, – а ты уже приходишь второй!

– Ах так, вызов?! – подхватываю я.

– Какое там – это факт! – сияет она улыбкой. Впрочем, улыбка чуть‑ чуть, на секунду, меркнет, когда я подхожу поближе. – Что‑ то ты какая‑ то не такая, как всегда...

– Устала, – говорю я. – День был долгий.

Как странно – мы не обнимаемся в знак приветствия, а ведь это было для нас всегда так естественно. Как странно – почему я никогда не говорила ей, чтó она для меня значит?

– Расскажешь?

Ханна смотрит на меня, прищурившись. За лето она здорово загорела. Веснушки на носу сбежались в кучку, словно звёзды в центре галактики. Она, я уверена, самая красивая девушка в Портленде, а может, и во всём мире. И при мысли о том, что она будет жить дальше и забудет обо мне, я чувствую приступ острой боли в груди. Придёт день – и она перестанет вспоминать о времени, когда мы были вместе. А если даже и вспомнит, то оно ей покажется чужим, далёким, немного смешным и нелепым – словно сон, подробности которого начали стираться из памяти...

– Может быть, после пробежки, – говорю я.

А что ещё я могу сказать?..

Ты должен идти вперёд, это единственный путь. Ты должен во что бы то ни стало идти к намеченной цели – это всеобщий закон жизни.

– После того, как я побью тебя! – говорит она, наклоняясь вперёд, чтобы размять сухожилия.

– И кто это говорит? Та, что всё лето провалялась пузом кверху?

– И кто это говорит? – Она запрокидывает голову и подмигивает мне: – Думаю, чем бы вы там с Алексом ни занимались целыми днями напролёт, вряд ли это можно считать спортивной тренировкой!

– Ш‑ ш‑ ш!

– Да ладно, успокойся. Никого нигде – я проверяла.

Всё выглядит таким нормальным, обычным – прекрасно, чудесно обычным – что я от макушки до пят полна радости, от которой кружится голова. Улицы исчёрканы полосками света и тени, воздух наполняют запахи соли, какой‑ то жарящейся вкуснятины и – слабо, еле заметно – выброшенных на берег водорослей. Я хочу удержать в себе этот момент навсегда, сохранить его в глубине сердца: моя старая жизнь, моя тайна.

– Поймалась! – кричу я Ханне, шлёпая её по плечу. – Тебе водить!

И тут же срываюсь с места, а она взвизгивает и припускает следом. Мы обегаем стадион и направляемся в гавань, к причалам, без малейшего колебания и даже не обсудив маршрут. Мои ноги сильны и упруги; укус, полученный в ту страшную ночь, уже совсем зажил, оставив после себя лишь тонкую красную линию на икре, похожую на улыбку. Прохладный воздух наполняет лёгкие, которые с непривычки чуть‑ чуть ноют, но это хорошая боль; она напоминает, какая это великолепная штука: дышать, чувствовать страдание, чувствовать радость – всё равно, лишь бы чувствовать. Что‑ то солёное жжёт мне глаза, и я часто моргаю, не уверенная, что это – пот или слёзы.

Мы описываем широкий круг от старой гавани до самого Восточного Променада. Бежим не торопясь; это не самый быстрый наш бег, но, думаю, один из самых лучших. Мы храним единый ритм, держимся рядом, почти плечо в плечо, пусть и бежим медленнее, чем в начале лета.

Да, форма не ах: пробежав три мили, мы заметно сбавляем шаг, по молчаливому обоюдному согласию срезаем вниз по склону, ведущему на пляж, валимся на песок и заходимся смехом.

– Две... минуты... – Ханна хватает ртом воздух, – мне нужно... только две минуты!

– Слабачка! – хохочу я, хотя сама благодарна без меры за то, что представилась возможность отдохнуть.

Ханна захватывает горсть песку и бросает в меня. Мы обе падаем на спину, раскинув руки‑ ноги, как обычно это делают детишки на снегу. Песок на удивление прохладен и чуть влажен. Наверно, всё же утром шёл дождь, пока мы с Алексом бродили в Склепах. При мысли о тесной клетке, о словах, врезанных в стены, о столбе солнечного света, бьющем сквозь О в стене, в груди у меня снова что‑ то сжимается. Сейчас, в эту самую секунду, моя мама – где‑ то там: движется, дышит, живёт.

Что ж, скоро и я тоже буду «где‑ то там».

На пляже пустынно – всего несколько человек, по большей части семьи с детьми и один старик, медленно бредущий вдоль кромки воды, опираясь на тросточку. Солнце прячется за облаками, залив свинцово сер, только совсем чуточку отдаёт зеленью.

– Не могу поверить – всего через пару‑ тройку недель мы больше можем не волноваться о комендантском часе! – говорит Ханна и поворачивает ко мне голову. – Для тебя так вообще меньше трёх недель. Шестнадцать дней?

– Ага.

Ох, как мне неловко врать Ханне. Чтобы скрыть смятение, сажусь, подтянув колени к груди и обняв их руками.

– Я решила, что всю мою первую ночь в качестве Исцелённой проведу на улице – просто потому, что могу это сделать. – Ханна приподнимается на локтях. – Давай проведём её вместе – ты и я, а? – В её голосе нотки мольбы. Я понимаю, чего она ждёт от меня: «Да, конечно! » и «Отлично придумано! ». Я понимаю, что ей – да и мне тоже – очень бы хотелось поверить, что жизнь не изменится, всё будет идти, как раньше.

Но я не могу заставить себя произнести эти слова. Вместо этого принимаюсь возить большим пальцем по бедру, отряхивая песок.

– Слушай, Ханна. Я должна тебе что‑ то сказать. Насчёт Процедуры...

– А что насчёт Процедуры? – прищуривается она. По голосу Ханна слышит, что я говорю серьёзно, и это пугает её.

– Пообещай, что ты не будешь сердиться на меня, о‑ кей? Иначе я не смогу... – Я останавливаюсь, прежде чем выпалить: «... не смогу уйти, если ты будешь злиться на меня». Я, кажется, забегаю вперёд.

Ханна садится на песке и поднимает руку, пытаясь изобразить улыбку.

– Подожди, я сама догадаюсь. Вы с Алексом собираетесь спрыгнуть за борт, сбежать вместе и гулять без меня на свободе вместе с Изгоями.

Она произносит это как бы в шутку, но в её голосе чувствуется надлом, ожидание: она хочет, чтобы я разуверила её.

Но я ничего не говорю. С минуту мы лишь смотрим друг на друга, и с её лица исчезают свет и радость.

– Не может быть, – говорит она наконец. – Ты шутишь!

– Я должна, Ханна, – тихо возражаю я.

– Когда? – Она прикусывает губу и смотрит в сторону.

– Мы решили сегодня. Сегодня утром.

– Нет. Я имею в виду – когда? Когда вы уходите?

Я колеблюсь только одну секунду. После сегодняшнего утра я не понимаю больше этого мира и того, что в нём происходит. Но одно я знаю точно – Ханна никогда не предаст меня. Во всяком случае не сейчас – не прежде, чем они всадят ей в мозг свои иголки, разорвут на кусочки, камня на камне не оставят от её прежней личности. Я вдруг понимаю: вот что на самом деле делает Исцеление – оно ломает людей, забирает их у себя самих.

Но к тому времени, когда они доберутся до неё, будет уже поздно.

– В пятницу, – говорю я. – Ровно через неделю.

Она резко, со свистом выдыхает сквозь зубы.

– Нет, неправда, ты шутишь, – повторяет она.

– Меня ничто не держит здесь, – говорю я.

Тогда она снова вскидывает на меня свои огромные глаза – в них столько страдания.

– А я?

Внезапно ко мне приходит решение проблемы – простое, до смешного простое. Я едва не захожусь смехом.

– Так пойдём с нами! – выпаливаю я. Ханна испуганно озирает пляж, но кругом никого; только старик ещё ковыляет где‑ то вдали и не может нас слышать. – Я серьёзно, Ханна! Пойдём с нами. Тебе бы понравилось в Дебрях. Это невероятно! Если б ты только видела их поселение...

– Как? Ты была там? – резко обрывает она.

Я краснею, сообразив, что так и не рассказала ей о ночи, проведённой с Алексом в Дебрях. Наверняка она воспримет это как предательство, ведь я всегда и обо всём ей рассказывала.

– Только один раз. И всего пару часов. Это великолепно, Ханна. Совершенно не так, как мы себе представляли. А переход через границу... Сам факт, что её можно пересечь... Всё совсем не так, как нам внушают. Они врут нам, Ханна, нагло, беззастенчиво врут!

Я останавливаюсь, захлебнувшись в эмоциях. Ханна смотрит вниз, дёргая ниточку, высунувшуюся из шва её спортивных шорт.

– Мы могли бы уйти, – говорю я немного мягче, – все трое.

Долгое время Ханна не отвечает. Она, прищурившись, смотрит на океан, а потом еле заметно качает головой, и грустно улыбается.

– Я буду скучать по тебе, Лина, – говорит она, и у меня падает сердце.

– Ханна... – завожу я, но она перебивает меня:

– А может, и не буду. – Она встаёт, отряхивает песок с шорт. – Ведь для того и проводят Исцеление, правда? Чтобы не было боли. Во всяком случае – такой боли.

– Но ведь ты можешь и не проходить через Процедуру. – Я тоже поднимаюсь на ноги. – Давай уйдём в Дебри.

Ханна невесело усмехается:

– И бросить всё это? – Она жестом указывает вокруг себя. Я вижу – она пытается шутить, но это шутка только наполовину. Оказывается, несмотря на все свои крамольные разговоры, подпольные вечеринки и запрещённую музыку, Ханна не хочет отказываться от этой жизни, уходить из этого места – единственного, которое мы знаем. Ещё бы, ведь ей и здесь совсем не плохо: хорошая семья, светлое будущее, отличная партия. У меня же ничего нет.

Уголки Ханниного рта дрожат. Она стоит, понурившись, и пинает носком кроссовки песок... Мне бы хотелось её утешить, но не могу придумать, что сказать. В груди всё сжимается и ноет. Похоже, в этот момент прямо на моих глазах распадается всё, что связывало нас с Ханной, вся наша долгая дружба: наши вечеринки с запретным полночным попкорном, после которых я оставалась у Ханны ночевать; и то, как мы вместе готовились к Аттестации, когда Ханна напяливала на нос пару старых отцовских очков и лупила линейкой по столу каждый раз, как я давала неправильный ответ, после чего вся подготовка шла насмарку, потому что мы всё время давились смехом; и то, как она двинула кулаком прямо в нос Джиллиан Доусон, когда та ляпнула, что у меня нечистая кровь; наши посиделки с мороженым на причале, когда мы мечтали о том, как у каждой из нас будет пара и мы будем жить рядом, в одинаковых домах.

Всё это развеялось в прах, словно песок, взвихренный смерчем.

– Ты же знаешь, что дело тут не в тебе, – еле удаётся выдавить мне – такой в горле ком. – Ты и Грейс – единственные люди, которые много значат для меня. Больше ничего... – Я запинаюсь. – Всё остальное – ничто.

– Я знаю, – говорит она, но по‑ прежнему не смотрит на меня.

– Они... они забрали мою мать, Ханна.

Этого я не собиралась рассказывать, потому что вообще не хочу говорить о своей матери. Но слова выскочили сами собой.

Она резко вскидывает голову:

– Ты о чём?

Тогда я рассказываю ей о походе в Склепы. Невероятно, но мне удаётся связно передать всю историю, все подробности, в том числе и об Отделении №6, о побеге, о камере и о словах, врезанных в камень. Ханна слушает, застыв в полном молчании – я никогда не видела её такой тихой и серьёзной.

Когда я заканчиваю рассказ, её лицо белее снега. Помню, в далёком детстве она тоже так бледнела, когда мы всю ночь пугали друг друга, рассказывая истории о привидениях. Впрочем, в каком‑ то смысле, история моей матери и есть история о привидении.

– Боже мой, Лина, – еле слышным шёпотом говорит она. – Я даже не знаю, что сказать. Боже мой.

Я киваю, уставившись на океан. Интересно, то, что нам рассказывали о других странах, тех, где царит Зараза, – это правда? Такие ли уж там дикие и нецивилизованные люди, морально и физически деградировавшие, как нам об этом талдычат? Уверена, это очередная ложь. Куда легче вообразить место наподобие Портленда с его стенами, барьерами, полуправдами и полными неправдами; место, где, однако, иногда всё же рождается любовь, пусть слабая и робкая.

– Ты же понимаешь, почему я должна уйти. – Это, собственно, не вопрос, но Ханна кивает.

– Да. – Она легонько встряхивает плечами, словно стараясь очнуться от сна. Потом поворачивается ко мне. И хотя глаза у неё грустные‑ грустные, она пытается улыбнуться. – Лина Хэлоуэй, – говорит она, – ты – легенда.

– Ага, как же, – закатываю я глаза. – Скорее назидательная история.

Но на самом деле мне становится легче. Она назвала меня моей настоящей фамилией, фамилией моей мамы, так что... Ханна поняла.

– Нет, правда. – Она отбрасывает волосы с лица, не сводя с меня пристального взора. – Знаешь, я была неправа. Помнишь, тогда, в начале лета? Я сказала, что ты всего боишься. Что у тебя не хватает смелости попробовать что‑ то новое. – Её губы снова растягиваются в печальной улыбке. – Как выяснилось, ты гораздо храбрее меня.

– Ханна...

– Это ничего. – Она взмахивает рукой, отметая мои возражения. – Ты этого заслуживаешь. Ты заслуживаешь большего.

Я не нахожусь, что сказать. Мне бы хотелось обнять её, но вместо этого обхватываю руками себя. От воды дует пронизывающий ветер.

– Мне будет тебя не хватать, Ханна.

Она делает пару шагов к воде, опять подкидывает песок носком кроссовки. Тот поднимается в воздух аркой и на мгновение словно бы зависает, прежде чем рассыпаться.

– Ладно. Ты знаешь, где меня искать, – говорит она.

Мы ещё некоторое время стоим, прислушиваясь к тому, как прибой накатывает на берег, как вздымаются волны, перекатывая мелкую гальку, выбеленную и раскрошенную в песок за тысячи и тысячи лет. Когда‑ нибудь, возможно, всё это место будет покрыто водой. А может быть, всё оно рассыплется в пыль.

Затем Ханна поворачивается вокруг себя и говорит:

– Ну, что? Обратно к стадиону? Я тебя побью! – и срывается с места прежде, чем я успеваю сказать «о‑ кей».

– Это нечестно! – кричу я ей вслед. Но не слишком тороплюсь нагнать её. Даю ей несколько футов форы и стараюсь запомнить её именно такой: бегущей, смеющейся, загорелой, счастливой, прекрасной... Моей. Белокурые волосы сверкают в последних лучах солнца, как факел, как маяк, как обещание, что всё будет хорошо и нас обеих ждёт счастье.

 

*

 

Любовь – самая смертоносная из всех смертоносных сущностей. Она убивает в любом случае – и тогда, когда она у тебя есть, и тогда, когда её нет.

Но это не совсем так.

Судья и осуждённый. Палач; топор; помилование в самую последнюю секунду; глубокий, резкий вдох и взгляд в небо: «Благодарю, благодарю, благодарю тебя, Боже! »

Любовь: она может убить тебя; она может спасти тебя.

 

Глава 25

 

«Уйти – мне жить; остаться – умереть[33]».

 

– Цитата из назидательной истории о Ромео и Джульетте Уильяма Шекспира, воспроизведённая в подборке «Сто цитат, которые необходимо знать для успешной сдачи экзаменов», изд. Принстон Ревю.

 

Когда я чуть за полночь пробираюсь на Брукс‑ стрит, 37, на улице стоит холод, и я застёгиваю ветровку под самое горло. Кругом, как всегда, темно и тихо. Нигде ничто не шелохнётся: не дрогнет занавеска на окне; не мелькнёт тень на стенке, заставляя меня замереть на месте; не сверкнёт глазищами приблудный кот; даже крысы – и те попрятались. Не слышно и отдалённого топота регуляторских башмаков. Город застыл, словно скованный морозом, словно вся природа досрочно впала в зимнюю спячку. Это даже пугает. Снова на ум приходит домик, переживший блиц – теперь он стоит там, посреди Дебрей, нетронутый, целёхонький, но неживой – необитаемый, и лишь полевые цветы растут сквозь щели в прогнившем полу.

Ну, вот, наконец, последний поворот – и видна ржавая оградка вокруг знакомой усадьбы. Меня окатывает волной счастья при мысли о том, как Алекс сидит там, в одной из комнат, и тщательно набивает свой рюкзак одеялами и консервными банками. Только сейчас до меня доходит, что за лето я так свыклась с виллой №37 по Брукс‑ стрит, что думаю о ней как о родном доме. Поддёргиваю свой рюкзак повыше и припускаю к калитке.

Однако с ней что‑ то не так: дёргаю несколько раз – не открывается. Сначала я думаю, что она просто застряла, но потом замечаю, что кто‑ то навесил на неё большой амбарный замок. Новенький – вон как ярко блестит в лунном свете.

Усадьба запечатана.

Я до того обескуражена, что поначалу не ощущаю ни испуга, ни подозрения. Единственная мысль – об Алексе: где он, что с ним, и не он ли навесил замок. Мало ли, думаю, может, он боится, чтобы наши вещи не украли. А может быть, я опоздала. Или, может быть, пришла слишком рано.

И только я собираюсь перемахнуть через ограду, как откуда‑ то справа из темноты неслышно появляется Алекс.

Хотя мы не виделись всего несколько часов, как я счастлива снова видеть его! А скоро он будет весь мой, мой полностью и навсегда; и я бегу к нему и кричу, забыв, что надо бы вести себя потише:

– Алекс!

– Ш‑ ш‑ ш.

Он едва успевает обхватить меня руками, когда я в буквальном смысле прыгаю на него, едва не сбивая с ног. Я смотрю на него – он улыбается, он так же счастлив, как и я.

Алекс целует меня в кончик носа:

– Тсс. Мы пока ещё не в безопасности!

– Да, но скоро...

Я приподнимаюсь на цыпочки и мягко, нежно целую его. Как всегда, прикосновение его губ к моим заставляет забыть всё плохое, что есть в мире. Наконец, я выворачиваюсь из его объятий, шутливо шлёпая его по руке:

– Кстати, спасибо за ключ!

– Какой ключ? – озадаченно прищуривается Алекс.

– Ключ от замка.

Я пытаюсь обнять его, но он отступает от меня, подходит к воротам, смотрит на замок и трясёт головой. Его лицо в одно мгновение превращается в белую маску ужаса – и в эту секунду я всё понимаю, мы оба понимаем; Алекс открывает рот, но это движение, похоже, занимает целую вечность; до меня вдруг доходит, почему я вижу его так ясно, в кругу яркого света: он застыл, как застывает олень в лучах фар несущегося по дороге грузовика («регуляторы сегодня ночью, оказывается, используют прожекторы»); прорезая тишину ночи, ревёт чей‑ то громовой голос: «Стоять! Вы оба! Руки за голову! »

В этот же момент до меня, наконец, долетает другой голос – голос Алекса: «Беги, Лина, беги! » Я вижу, как он отпрыгивает в тень и исчезает во мраке; но ноги меня не слушаются, поэтому когда я, наконец, срываюсь с места и слепо бегу, ничего не соображая, куда придётся, в первый же попавшийся переулок – ночь оживает, повсюду мечутся плотные тени, орут, пытаются схватить меня, рвануть за волосы. Их сотни, они словно падают с неба, вылезают из‑ под земли, спрыгивают с деревьев, появляются из ничего.

– Хватай её! Хватай!

Сердце разрывается, дышать не могу, кажется, сейчас умру от страха. Тени превращаются в людей, и все они с воплями тянутся ко мне; в руках у них дубинки и сияющие металлом пистолеты, баллоны со слезоточивым газом. Я выворачиваюсь из захватов, подныриваю под тянущиеся ко мне лапы. Мне нужно добежать до холма, за которым начинается Брэндон Роуд. Но всё напрасно. Один из регуляторов грубо хватает меня сзади; я яростно вырываюсь от него только затем, чтобы врезаться в другого, в униформе охранника; чувствую, как другая пара рук обхватывает меня. Страх парализует меня, душит, я не могу вздохнуть.

Рядом тормозит патрульный автомобиль, его фары заливают меня ярким светом, но только на одну секунду, а в следующую весь мир вокруг начинает пульсировать, рваться на фрагменты: чёрный, белый, чёрный, белый – то несясь очертя голову, то словно в замедленной съёмке.

Вот чьё‑ то лицо, искорёженное диким воплем; слева, ощерив клыки, в воздух взмывает собака; кто‑ то орёт: «Вали её! Вали! »

Не могу дышать, не могу дышать, не могу...

Вой, визг; воздетая дубина на миг застывает в воздухе.

И падает; собака, рыча, приземляется; удар; жгучая, всепоглощающая боль.

Темнота.

 

*

 

Я открываю глаза. Мир, похоже, разлетелся на тысячи кусков. Всё, что я вижу – это неясные блики света, расплывающиеся, кружащиеся, словно в калейдоскопе. Смаргиваю несколько раз, и постепенно блики собираются в горящую жёлтую лампочку. Лампочка свисает со светло‑ кремового потолка, на котором красуется большое пятно в форме совы. Моя комната. Мой дом. Я дома.

На короткий миг я чувствую облегчение. Вся кожа зудит, точно в неё впились тысячи иголок. Хочется только одного: откинуться на свою мягкую подушку и погрузиться в тёмное забвение сна. Только бы эта ужасная боль в голове прошла! Но тут оживает память: замок, засада, ожившие тени.

И Алекс.

Что с Алексом?!

Я бьюсь, пытаюсь сесть, но мучительная боль простреливает голову и шею, и я снова падаю на подушку, хватая воздух ртом. Закрываю глаза и слышу, как со скрипом приотворяется дверь. Снизу доносятся голоса: моя тётка разговаривает с кем‑ то на кухне – мужской голос, не узнаю. Должно быть, регулятор.

В комнате звучат шаги. Лежу, плотно закрыв глаза, и притворяюсь спящей. Матрас чуть прогибается под чьей‑ то невеликой тяжестью – пришедший наклоняется надо мной; чувствую на шее тёплое дыхание.

Слышу топот других шагов вверх по лестнице, а затем у двери раздаётся шипение Дженни:

– Ты что здесь делаешь? Тётя Кэрол велела тебе держаться от неё подальше. Марш вниз, пока я не сказала ей!

Тяжесть исчезает, и лёгкие шажки топочут через комнату к двери. Чуть приоткрываю глаза и в узенькую щёлку между веками вижу, как Грейс подныривает под плечо Дженни, застывшей в дверном проёме. Грейси, наверно, приходила проверить, как я себя чувствую. Увидев, что Дженни делает несколько осторожных шагов к кровати, я плотно смежаю веки.

Но тут она разворачивается на сто восемьдесят так резко, будто ей невмоготу оставаться в одной комнате со мной. Слышу, как она кричит в коридор: «Она ещё спит! », после чего дверь снова со скрипом затворяется. Но я успеваю отчётливо расслышать голос из кухни: «Кто это был?! Кто её заразил?! »

На этот раз я всё‑ таки ухитряюсь сесть, несмотря на боль, словно клинком пронзающую голову и шею, и ужасное ощущение головокружения, сопровождающее каждое моё движение. Пытаюсь подняться на ноги, но они не держат. Опускаюсь на четвереньки и ползу к двери. Это усилие окончательно изматывает меня, и я ложусь на пол. Трясусь, как в лихорадке, а комната продолжает кружиться и раскачиваться, словно какие‑ то дьявольские качели.

Одно хорошо – лёжа на полу и прижавшись к нему ухом, я могу яснее расслышать, о чём идёт разговор внизу. Тётка говорит:

– Вы же должны были его видеть! – Всегда такая выдержанная, Кэрол, похоже, на грани истерики. Такого с ней ещё никогда не было.

– Не беспокойтесь, – заверяет её регулятор. – Мы его найдём.

Меня охватывает невыразимое облегчение. Они не поймали Алекса! Если бы регуляторы знали, кто был со мной, или хотя бы просто заподозрили, его бы уже арестовали. Я произношу безмолвную благодарственную молитву за то, что Алексу неведомо каким чудом удалось спастись.

– Мы ни о чём не догадывались, – лепечет тётка всё тем же дрожащим, срывающимся голосом, таким непохожим на её обычный, размеренный тон. Теперь я понимаю – она не только в истерике. Она себя не помнит от страха. – Это правда, поверьте! Мы не имели никакого понятия, что она заражена. Ну, откуда же нам было знать – аппетит нормальный, на работу всегда вовремя, никаких перепадов настроения...

– Должно быть, она приложила все усилия, чтобы скрыть симптомы, – перебивает её регулятор. – Это у них, заразных, обычное явление.

Я явственно слышу в его голосе отвращение при слове «заразных», как будто он говорит «тараканы» или «террористы».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.