Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 22 страница



Иногда, правда, удавалось подкупить охранника или раздатчика пищи, и тогда было легче. А без махорки было бы совсем худо, особенно мне с такой длительной голодовкой. Как назло, организм у меня был крепкий, и я даже сознания не потерял ни разу, чтоб врача можно было вызвать.

На двадцать шестой день кончился мой карцерный срок (давали мне восемь суток), вышел я на порог, но от свежего воздуха, видно, закружилась голова, в глазах потемнело, и я сполз по стенке на пол в коридоре.

Долго спорило начальство, что со мной делать. Врач наотрез отказывался взять меня в больницу – я же не больной, а голодовщик, все равно что членовредитель. Но и дежурный по лагерю офицер не хотел брать меня в зону – вдруг сдохну? Так стояли они надо мной и спорили. Я уже вполне пришел в себя, мог бы подняться, но решил ни за что не вставать. Лежал на пороге и думал: «Пусть себе спорят. Хуже мне уже не будет». А что мне было делать, сколько еще голодать? Наконец дежурный офицер взял верх в споре, и меня отнесли в санчасть.

Этот офицер вообще был ко мне как‑ то расположен – удивляло его, как это я осмелился воевать с властью. По вечерам, в свое дежурство, обычно под хмельком, он находил меня где‑ нибудь в зоне и приставал с уговорами:

– Слушай, Буковский, что ты с ними связался? Нашел с кем воевать! Они же тебя просто убьют. Что придумал – против власти идти. Застрелят из‑ за угла, и все. Это же бандиты.

И дальше принимался рассказывать, как был на фронте и какие видел зверства.

Говорил он все это без всякой задней мысли, вовсе не с тем, чтоб напугать меня или «перевоспитать», а просто по доброте душевной. Да и от удивления тоже. Я был первый политзаключенный, какого он видел, и это ему было в диковинку.

Видимо, то же удивление испытывало наше начальство, как и мои солагерники. Кражи, разбой, убийства – все это било привычно для них. Еще если бы за деньги, но чтобы так вот просто, ни за что ни про что, – это им понять было трудно. Наверное, потому на старую работу больше не гнали – черт его знает, этого политического, возьмет да и сдохнет еще с голода. Пришел в санчасть зам. начальника лагеря, и мы с ним долго торговались, на какую работу я пойду, а на какую – нет. Сторговались на одной работе, в теплом цеху, офанеровщиком кромки крышек стола. Работа была для «исправившихся» – четыре часа от силы, и норма сделана. Жалко ему было, но уступил.

С тех пор оставили они меня в покое, хоть жалобы я писать продолжал по‑ прежнему. Под конец срока только приезжали из управления уговаривать меня:

– Брось, не пиши ты им больше жалоб. Что они тебе? Ты – политический, они – уголовники. Да и освобождаться скоро.

К тому времени у меня был здоровый уголовный коллектив постоянных жалобщиков – человек тридцать. Они же мне находили каждый еще человек по десять, а то и больше, и в общей сложности ежедневно из лагеря уходило жалоб по 400. Постепенно мои ребятки так втянулись в это дело, что научились о законах спорить не хуже Вольпина. Писали почти без моей помощи. Добились мы со временем и выходных дней, как положено, только уже не жалобами, а забастовками. Просто перестали ходить в эти дни на работу, и все. Сначала сажали нас за это по карцерам, судить грозились за саботаж, но потом смирились. Если и приходилось работать в воскресенье, то стали давать отгулы в конце месяца.

Только КГБ не унимался. Все истории с жалобами их интересовали мало, а норовили они поймать меня на каком‑ нибудь неосторожном высказывании и добавить срок. Все время подсылали ко мне своих агентов. Большинство их сами мне признавались и предлагали свою помощь, но были и такие, что изо всех сил работали на своих хозяев. Примерно раз в месяц приезжал некий Николай Иванович, куратор от КГБ, и вызывал свою агентуру на вахту, якобы к цензору насчет писем. В лагере – все равно что на коммунальной кухне, как ни прячься – все видно, и эту его агентуру каждый знал.

– Опять твой приехал, из КГБ, – сообщали мне доверительно. – Вызывал таких‑ то и таких‑ то.

Однажды я уже думал, что все пропало. Не выбраться. Вскрылось вдруг, что в лагере готовится очередной бунт против произвола «вставших на путь исправления». Сделали повальный обыск в бараках и на производстве, нашли кучу самодельных ножей, металлических прутьев и прочей утвари. Человек 50 блатных забрали в тюрьму, на следствие. Никто не знал, кого объявят зачинщиком. Тут‑ то КГБ и постарался: нашел двух подонков, которые по их приказу стали давать показания на меня как на главного организатора. Я же ничего не знал, и мне в голову даже не приходило, что меня могут заподозрить в такой глупости.

Дело было к вечеру, я сидел в бараке, читал, как вдруг меня вызвали на вахту. Не подозревая ничего худого, я пошел, а по дороге встретил несколько группок блатных, толковавших и ходе следствия.

– Что, и тебя к следователю? – спросили они.

– Не знаю. Сказали – на вахту. Да нет, наверное, еще за чем‑ нибудь.

Однако вызвал меня действительно следователь. У него уже сидели оба этих подонка и теперь, нагло глядя мне в лицо, стали давать против меня показания. Чего только они не врали! Будто я приходил в их барак, и они слышали, как я объяснял весь план бунта каким‑ то людям, теперь уже находившимся в тюрьме, под следствием по этому делу. Получалось у них, что я самый главный идейный вдохновитель и организатор заговора. И как я ни доказывал, что никогда не был в том самом бараке, не знал тех людей, да и этих двоих впервые вижу, – ничего не помогало. Их двое – я один. А двух свидетелей больше чем достаточно, чтобы упечь человека под расстрел. Ну, в крайнем случае, на 15 лет особого режима.

Вышел я от следователя как убитый. Все, крышка. Ясно было, что это работа КГБ. Не могли в Москве расправиться – здесь добить решили. Пятнадцать лет – вся жизнь к черту ни за что ни про что. По дороге в барак опять встретил блатных.

– Ну, что? Следователь? Я рассказал все как было. Объяснил свою догадку насчет КГБ.

– Постой, а какие эти двое? А, из шестого барака…

– Да ты не горюй, что‑ нибудь придумаем. Что они могут придумать? Будто обухом по голове была для меня вся эта история. В каком‑ то полузабытьи пошел я в барак и лег на нары. Гул голосов, шарканье ног по полу – все словно сквозь туман. Что я им сделал, этим подонкам? Никогда не видал даже. Это было последнее, что промелькнуло в голове, и я провалился куда‑ то, как в погреб.

Проснулся только утром, с головной болью, будто с похмелья. Машинально оделся, пошел на поверку, в столовую, на работу – ничего кругом не вижу, как в сумерках. Только в голове словно сверчок свиристит.

К вечеру, возвращаясь с работы, опять повстречал вчерашних ребят, что расспрашивали меня после следователя.

– А, привет! Чего невеселый? Видал, как твои свидетели с утра на вахту ломанулись – отказываться от показаний? Как лоси!

Оказалось, ночью поймали их блатные где‑ то на производстве, в ночную смену. Что уж там с ними делали, не знаю. Что можно сделать с человеком, чтобы он чуть свет побежал сломя голову отказываться от всех своих показаний?

Так эта история и кончилась для меня ничем. Пронесло стороной. Через полгода был суд в зоне. Осудили каких‑ то четверых ребят: одного – к 14 годам, двоих – к 12, четвертого – к 10 особого.

А года через полтора, когда один из моих лжесвидетелей уже освободился, пришло известие, что его убили. Так часто бывало: освободится какой‑ нибудь шибко «исправившийся», и через некоторое время приезжает вдруг следователь узнавать, с кем он враждовал да кто ему мстить собирался. Что ж тут узнаешь, если он поллагеря продал? Обычно на вечерней поверке объявляли: кто знал такого‑ то, завтра с утра зайти в оперчасть. Чаще всего дорогой из лагеря и убивали – сбрасывали под поезд или резали. А если здорово насолил кому, то и дома находили.

Второй должен был освобождаться со мной в один день. Надо же быть такому совпадению. И чем ближе к этой дате, тем тоскливее он на меня поглядывал издали. Не ждал он свободы, не радовался ее приближению. Ладно, не гляди, не трону. Хватит с тебя и этих переживаний.

 

Русского человека трудно удивить пьянством – спокон веку на Руси было «веселие пити» и жить без того не могли. Но то, что происходит сейчас, даже пьянством не назовешь – какой‑ то повальный алкоголизм. Водка дорожает, и нормальным стало употребление тройного одеколона, денатурата, всяких лосьонов и туалетной воды. Более того, все стали знатоками химии и не только ухитряются из почти любых продуктов гнать самогонку, но, добавляя всякие реагенты, помешивая, взбалтывая или подогревая, умудряются получить спирт из тормозной жидкости, клея БФ, политуры, лаков, желудочных капель, зубного порошка и т. п. Рассказывали мне даже, что солдаты на Дальнем Востоке придумали способ пьянеть от сапожного гуталина: мажут его на хлеб и ставят на солнце. Когда хлеб пропитается, гуталин счищают, а хлеб едят. Что уж за жидкость вытягивается таким образом из гуталина, понять трудно. Известно только, что пьянеют, поев этого хлеба.

Алкоголизм распространяется в геометрической прогрессии, и государство справедливо видит в нем угрозу: экономический ущерб от него огромен. Для алкоголиков построены тысячи резерваций, где режим почти что равен лагерному: принудительный труд, наказание голодом и прочие атрибуты «воспитания» да плюс принудительное лечение. Естественно, в этих «профилакториях» любыми средствами добывается спиртное – и подкупом охраны, и «химией». В сущности, разве что из кирпича нельзя выгнать самогонку.

Но все это бледнеет по сравнению с лагерным пьянством. 2000 человеческих душ, зажатых колючей проволокой на клочке земли в 0, 5 кв. км, жаждут забалдеть. Конечно, лак, политура, краска крадутся со складов неудержимо. Но это – роскошь. Пьют ацетон. Болеют потом, но пьют. Пьют неразбавленную краску, глотают любые таблетки.

– Нам что водка, что пулемет. Лишь бы с ног валило!

Одни чудак умудрился выпить жидкость от мозолей. Язык и гортань у него от этого облезли, он сдирал с них кожу целыми кусками, но был счастлив.

Кто курит «дурь» или колет наркотики, изредка добываемые через охрану, – по лагерным понятиям даже наркоманом не считается. Наркоман – кто уже не может жить без иглы. За неимением настоящих наркотиков выжигают какие‑ то желудочные капли – жуткое черное вещество – и полученную жидкость колют в вены. И это еще счастливчики. С отчаяния колют просто воду или даже воздух. Никогда бы не поверил, если бы не видел своими глазами, что человек, вогнавший в вену кубик воздуха, останется жив.

Самое любопытное, что с лагерной точки зрения все это отнюдь не предосудительно. Напротив, колоть и глотать всю эту дрянь считается молодечеством, особым шиком. Бывало, и умирал кто‑ нибудь от такого шика, и тогда о нем говорили уважительно: «Умер на игле».

Но конечно, самым распространенным возбуждающим средством в лагере является чифир. Нелегальная торговля чаем в лагерях приобрела фантастические размеры и составляла существенную долю доходов надзирателей. Обычная цена – рубль за пачку (государственная цена – 38 копеек). 10 пачек – 10 рублей, шесть двадцать чистого дохода за один пронос. Иногда и больше, в зависимости от ситуации. Во Владимирской тюрьме цена была 3 рубля за пачку – 26 рублей 20 копеек прибыли за раз. Какой надзиратель устоит?

Власти отчаянно боролись с торговлей чаем лет тридцать. Пойманных на этом надзирателей выгоняли с работы, штрафовали, судить пытались, а заключенных, пойманных с чаем, сажали в карцера, в ПКТ, переводили в тюрьмы – все напрасно. Те же конвойные солдаты с собаками и автоматами, которые так торжественно ведут колонну зэков, посадив их в «воронок», вагон или камеру, первым делом спрашивают:

– Чай нужен? – И начинается торговля за деньги, хорошую одежду и прочие услуги.

Украсть ли инструмент, сделать ли по заказу хорошую мебель начальнику – чай, водка, наркотики. Хороший начальник лагеря, «хозяин», знает: если нужно ему перевыполнить план, срочно отремонтировать сломанное оборудование – словом, какое‑ то героическое усилие от зэков, – никакое принуждение, расправы и карцера не помогут. Есть только одно средство – чай.

А где торговля – там особые отношения, зависимость, шантаж. Ведь если попадутся, зэку – карцер, надзирателю – тюрьма. Принес чаю – значит, и письмо отправит. По письму родня зэка пришлет денег на нужный адрес: половина – надзирателю, половина – зэку. И идет эта карусель в масштабах всей страны.

Зэки варят чай в тайге на лесоповале – на костерочке, в бараке – на самодельном кипятильнике, воткнув его в провода, а то и просто на патроне от лампочки, засунув его в банку с водой. Надзиратели чифирят солидно у себя, в тепло натопленной надзорной комнате. И чай тот же. Сами принесли зэкам, сами же во время обыска и отняли – «не положено».

Да и вообще‑ то нет разницы между уголовными и надзирателями. Только что форма, а переодень их – и не отличишь. Жаргон тот же, манеры, понятия, психология – все то же. Это один уголовный мир, все связано неразрывной цепью.

– Старшой, пусти на минутку вон к тем фуцманам, – просит конвойного в вагонзаке какой‑ нибудь урка, – из крытки иду, совсем отощал, а у них там кешера богатые.

И тот пускает урку пограбить новичков в соседний отсек, знает, что и ему перепадет часть добычи.

У нас в лагере на мебельной фабрике существовало целое подпольное производство. Четверо заключенных, работавших на разных станках, тайком делали всякие дефицитные поделки: точили шахматы, палки для штор и т. п., а два надзирателя все это выносили и продавали на «черном» рынке. Зэкам – чай, водка, еда; надзирателям – деньги.

Не только надзиратели, но и вольнонаемные – мастера на фабрике, медсестры, учителя лагерной школы – заняты в этих торговых операциях.

Лагерная школа – явление довольно забавное. По советским законам среднее образование обязательно, и те из заключенных, кто его не имеет, независимо от возраста принуждаются к ученью в свободное от работы время. Средства принуждения обычные – карцер, лишение посылки или свидания. Конечно, обучение в такой школе – скорее условность, исполнение повинности, чем приобретение знаний. Особенно для людей пожилых, которые, устав от работы, просто дремлют на занятиях.

Молодые ребята ходят в школу развлечься, поглядеть на учителей – в основном женщин. Онанируют прямо на уроке, сидя за партой, практически на глазах у учительницы. Других женщин в лагере не увидишь, и каждый мечтает завести роман с учительницами, чаще всего – женами офицеров. До сожительства, по лагерным условиям, дойти не может, зато счастливчики получают сразу все удовольствия. Любвеобильные офицерские жены и чая принесут тайком, и водки, и письмо всегда отправят. Им тоже скучно в тесном офицерском поселке, расположенном обычно рядом с лагерем, вдали от больших населенных пунктов. Развлечений никаких, даже кино нет. Все один и тот же круг знакомых – сослуживцев мужа, к которым и в гости‑ то идти неохота, надоели друг другу до смерти. Одна надежда – завести роман в лагере, с зэком помоложе. Разумеется, избраннику завидует весь лагерь, и он ходит гоголем – первый парень на деревне. А мужья, не скрываясь, ревнуют, жестоко преследуют «соперников», гноят их по карцерам, даже физической расправой не брезгуют.

Наш замполит, капитан Сазонов, – типичный замполит, тупой, обрюзгший, с красной бычьей шеей и глазами навыкате, – был особенно ревнив. Наверно, считал, что жена замполита – все равно что жена Цезаря и должна быть вне подозрений. Сам провожал ее из школы и в школу каждый день. Заглядывал в класс по нескольку раз за урок, а в перерывах между занятиями важно прогуливался по коридору. А она – молоденькая, хрупкая, изящная, совсем ему не пара, и странно было увидеть их шествующими под руку через весь лагерь. Казалось, он чувствовал своей спиной похотливые взгляды двух тысяч изголодавшихся зэков и злобно посматривал по сторонам. Буквально все лагерное население высыпало из бараков поглядеть на нее, отпустить им вслед, сплюнув, сальную шуточку. Как ты им запретишь глядеть? Весь лагерь в карцер не загонишь, хоть ты и замполит.

Разумеется, жена Сазонова была предметом вожделений всего лагеря. В ее класс записалось 60 учеников, самые молодые и отчаянные. Не хватало помещений, прекратили прием, и даже драки случались между претендентами. Один молодой парень достал на фабрике дрель, залез под пол школы и, просверлив дырку в полу класса, наслаждался открывшимся видом. Другой придумал класть зеркальце на носок ботинка и выдвигал ногу в проход, когда она ходила по классу. Она, конечно, знала, какое возбуждение вызывает у лагеря, стеснялась, поминутно краснела, однако никого не выделяла особо. Приз оставался незавоеванным, пока на сцене не появился молодой, румяный, дерзкий вор по кличке Фома. Весь лагерь, затаив дыхание, следил за их романом, сотни добровольцев наблюдали за передвижениями Сазонова и сообщали влюбленным о приближении опасности. Все ждали – что будет?

Ну, нашлись «доброжелатели», сообщили об этом и Сазонову. Он вызвал Фому к себе в кабинет, долго молча глядел на него своими белесыми глазами, но в карцер не посадил, как все ожидали, а сказал только:

– Чтобы духу твоего в школе больше не было!

И стал с тех пор еще внимательнее следить за женой.

– Фома! – кричали зэки каждый раз, как видели их идущими под руку. – Твою невесту уводят!

– Да ладно… – криво усмехался Фома. У Сазонова же шея наливалась кровью, раздувалась, словно клобук у кобры.

Наконец застукал их Сазонов. В перерыве между занятиями они мирно беседовали, сидя рядышком над раскрытым учебником математики. Как уж его проглядели добровольные стражи – не знаю.

– Сгною! Приморю! Три месяца ПКТ!

Все три месяца по вечерам приходил Сазонов в ПКТ посмотреть на своего обидчика. Отпирал первую дверь, оставляя закрытой вторую, решетчатую, и глядел в полумрак камеры.

– Смотри, Фома, сгною. Живым не выйдешь.

– Все равно я твою Аду вы…, освобожусь и вы…, – бодро отвечал Фома, хотя вид у него был уже не такой молодецкий. Исчез румянец, пожелтело, осунулось лицо, и только голос звучал дерзко. Тем только и жив был, что ночью пробирались дружки под окно и передавали ему поесть, сколько успевали.

Спасся он тем, что сроку оставалось мало – освободился. И долго еще жили легенды в лагере о дерзком Фоме. Лагерная молва утверждала, что он таки вы…л жену Сазонова. Даже очевидцы находились.

А так, кроме учительниц, не было больше женщин в лагере. Процветал гомосексуализм, и пассивные гомосексуалисты имели женские прозвища – Машка, Любка, Катька. Уголовная традиция в этом смысле на удивление нелогична: быть активным гомосексуалистом – молодечество, пассивным – позор. С ними рядом не полагалось есть за столом, и они обычно садились в столовой, в углу, отдельно. Да и посуда у них была специальная, чтобы, не дай Бог, не перепутать, – сбоку на краю миски пробита дырочка. Даже брать у них из рук ничего не полагалось.

Большая часть этих отверженных становилась ими отнюдь не добровольно. Чаще всего, проигравшись в карты, они вынуждены были расплачиваться натурой, а уж потом любой, кому не лень, принуждал их к совокуплению – лагерный закон их не охраняет. Сколько хороших ребят так‑ то вот искалечили – сосчитать трудно. В зоне их было процентов 10.

Да что там гомосексуалисты! Забрела однажды в лагерь коза. Как уж она прошла через вахту – неизвестно. Должно быть, за въезжавшим грузовиком. Затащили ее зэки куда‑ то в подвал на фабрике и коллективно использовали. Потом надели на рог пайку хлеба в качестве платы и выгнали к воротам. Хозяева козы, здоровый красномордый мужик, сам бывший зэк, поселившийся после освобождения рядом с лагерем, и его жена, увидели свою кормилицу в таком непристойном виде, когда солдаты выпустили ее за ворота. Хохот, мат, крики. Зэки повылезли на крыши цехов, охранники высыпали с вахты…

– Иван! – кричит мужику жена сквозь слезы. – Зарежь козу! Видишь, зэки над ней насмеялись.

– Молчи, дура! – отвечает Иван. – Ишь, чего придумала – резать. Я тебя десять лет е… не режу.

 

Вызов к куму – это всегда плохо. За хорошим не позовут. Или в карцер посадит, или грозить, запугивать примется. А то и вовсе новое дело мотать собирается, новый срок.

– У вас есть родственники за границей? – спросил меня кум, вызвав к себе в кабинет.

Не понять, куда клонит. Зачем ему мои родственники?

– Нет, нету. Друзья есть.

– Друзья? Это те, что ли, с которыми вы занимались антисоветской деятельностью?

Не хватало еще, чтобы лагерный кум вел со мною политические беседы. Что ему от меня надо?

– Я не обвиняюсь в антисоветской деятельности.

Оказалось, однако, что причиной вызова была посылка, пришедшая вдруг на мое имя из Америки. Отправитель – какая‑ то Анна Дэнис из Калифорнии. Имя совершенно мне незнакомое.

– Скажите, вы отказываетесь взять посылку?

Ничего себе формулировка вопроса. А почему я должен отказываться? И потом: что в посылке?

– Посылку мы вам пока не будем показывать. Сначала ответьте, вы отказываетесь или нет?

– Нет, не отказываюсь.

– Ах, вот как! Ну что же, вручить посылку я вам обязан, но буду вынужден объявить всем в лагере, что вы платный агент империализма. Кроме того, мы не можем отдать ее сейчас вам на руки – в ней присланы вещи вольного образца. Будет лежать до конца срока на складе. И засчитывается как очередная. Значит, больше в эти полгода вам посылок не положено.

Так пришла ко мне первая весточка из свободного мира – теплая одежда от незнакомой мне Анны Дэнис. Ну что ж, пускай я буду агентом империализма, пусть эти вещи лежат на складе безо всякой пользы, но я никогда не обижу отказом человека, символически выразившего мне симпатию. И лагерный кум записал в карточку: «Посылка с вещами неположенного образца от Анны Денисовны из Калифорнии».

Впрочем, строго говоря, это не было первой весточкой свободного мира. У меня ведь был радиоприемник, прекраснейший приемник, какого не купишь ни в одном магазине Москвы.

 

Петр Яковлевич был на три года младше меня, но все в лагере звали его не иначе, как по имени‑ отчеству. До ареста в своем родном Воронеже он был известен как «золотой» карманник, о воровских его подвигах ходили легенды. С поразительной точностью мог он сказать, войдя в автобус или просто в толпе на улице, у кого есть деньги, сколько примерно и где они спрятаны. И случая не было, чтоб не смог их вытащить. Попался он первый раз, получил четыре года.

Внешне, однако, он совсем не был похож на карманного вора – необычайно серьезный, солидный, в очках с толстой оправой, он напоминал скорее разночинца прошлого века – не то Добролюбова, не то Писарева. Встретившись где‑ нибудь на свободе, я принял бы его за молодого научного работника, поглощенного своими исследованиями. Был он нетороплив, рассудителен, и уж если говорил что‑ то – это было окончательно, весомо, не с бухты‑ барахты. Кроме своей основной, карманной, профессии он еще был прекрасный радиотехник и после освобождения собирался целиком перейти на эту вторую специальность.

– А как же карман? – изумлялись жулики. – Завязал, что ли?

– Все, этим я больше не занимаюсь, – солидно отвечал Петр Яковлевич. – Этими делами можно пробавляться до первого ареста. Потом уже бессмысленно – менты тебя знают, следят, стараются любое дело пришить и через пару недель опять посадят. Бесполезно.

Его‑ то я и попросил сделать мне такой коротковолновый приемник. Все необходимые детали удалось заказать одному вольняшке, «гонцу», носившему в зону чай. Дело устроилось в две недели. Я очень спешил, подгонял Петра Яковлевича, и он недовольно морщился. Спешить было не в его характере. Делать так уж делать. Основательно.

И действительно, приемник вышел на славу. Все ловил: и Би‑ Би‑ Си, и «Голос Америки», и «Свободу», и «Немецкую волну», и даже радио Монте‑ Карло. Только Москву не принимал. Как уж Петр Яковлевич ухитрился исключить Москву, понять не могу.

Приемник стоял в школе, в одной из комнат для хранения школьного оборудования, замаскированный под какой‑ то физический прибор на случай обыска. Завхоз школы, заключенный, проводил меня незаметно в эту комнату по вечерам, и там начиналась для меня совершенно иная жизнь. Я вновь был со своими друзьями, переживал их аресты, был вместе с ними на Красной площади, протестуя против оккупации Чехословакии, писал с ними письма протеста.

68‑ й год был кульминацией. Казалось, еще немного – и власти отступят, откажутся от саморазрушительного упрямства. Слишком оно становилось опасно: подобно цепной реакции, репрессии втягивали в движение все больше и больше людей. Целые народы грозили прийти в движение, и это ставило под угрозу уже само существование последней колониальной империи. Вопрос о том, являемся ли мы гражданами или подданными, оказался решающим и для национальных проблем.

Гражданин обладает своими правами от рождения. Подданный наделен ими с высочайшего соизволения. Но ведь быть украинцем, русским или евреем – это тоже природное право. Государство внутри граждан – и только оно – определяет, каким будет государство внешнее.

Советские власти не имели выхода. Как бы глупо, опасно и даже самоубийственно ни было их упрямство, признать суверенитет этих внутренних государств в человеке означало бы конец социалистической системы, а признать суверенитет отдельных наций – конец империи. Слишком хорошо понимали власти, что невозможен социализм с человеческим лицом. Послав танки в Прагу, они фактически посылали танки в Киев и Вильнюс, на Кавказ и в Среднюю Азию. Более того – в Москву.

Войска Варшавского блока были посланы разрушить мой замок и были наголову разгромлены семью людьми на Красной площади. На Лобном месте, где в старину казнили разбойников, состоялась публичная казнь социализма, и мне чуть не до слез жалко было, что не удалось принять в этом участие. Зато порадовался, что там был Вадик Делоне. Все‑ таки устоял парень после нашего суда, осилил себя.

Вечерами, перед отбоем, когда я, прослушав очередную передачу, возвращался опять в свой лагерь и брел вдоль освещенных прожекторами рядов колючей проволоки, меня не покидало удивительное чувство свободы, легкости и силы.

Трусливо молчали премьер‑ министры и президенты, предпочитая обедать в теплой дружественной обстановке с Брежневыми и Гусаками, позорно молчала ООН, несмотря на потоки обращений моих друзей, предпочитала толковать о Родезии.

– Задавят их, – рассудительно говорил Петр Яковлевич, поправляя очки. – Куда им против такой силы? Лучше бы сидели тихо, не рыпались.

– Вот видишь, – говорил, встречая меня, пьяненький капитан. – Разве можно идти против власти? Они тебя просто убьют, помяни мое слово. Пристрелят, и все.

А по заводам и фабрикам, как водится, шли собрания трудящихся, единодушно одобряющие ввод войск в Чехословакию. Газеты печатали письма доярок, оленеводов, учителей и сталеваров, писателей и академиков. И все – от Президента США и Генерального секретаря ООН до последнего надзирателя в лагере – преклоняли головы перед грубой силой.

Нет, не я был в концлагере, а они, сами выбрав несвободу.

 

Освобождался я из карцера. После истории с посылкой замполит Сазонов люто меня возненавидел. За весь свой срок я ни разу не был на политзанятиях, и все уже привыкли к этому вроде бы как к должному. Знал об этом и Сазонов, но только месяца за три до моего освобождения вознамерился вдруг заставить меня посещать их. Вернее, просто решил использовать это как предлог для наказаний.

Я, разумеется, уперся: с какой стати я должен ходить в вашу церковь, если не верю в вашего Бога? Да и по закону политзанятия не являются обязательными.

И пошли карцера один за другим, аж в глазах зарябило.

– Хоть напоследок тебя приморю, – пообещал Сазонов. Он верно рассчитал, что времени осталось мало и я никак не успею ему досадить.

Под самый конец дал он мне 15 суток, хоть сроку всего оставалось семь дней, – больно озлобился. Так и остался я должен хозяину восемь суток. Ладно, следующий раз досижу.

С трудом уговорил дежурного офицера, чтоб разрешил хоть на часок подняться в зону перед освобождением – помыться после карцера да попрощаться с ребятами.

Самое худшее наказание – выгнать на волю прямо из карцера. Грязища в карцерах такая, что одежду можно было только выбросить – отстирать невозможно. Допроситься же из карцера в баню почти никогда не удавалось. Даже голодовки объявляли, чтобы в баню попасть. Начальству было уж больно хлопотно водить через всю зону, да и разбегались на обратном пути по баракам – лови их потом.

Одно время приспособились жулики – пронесли тайком в карцер спичечную коробочку вшей, собрали у самого вшивого в зоне, старого бродяги. У того вши не переводились, хоть в кипятке его держи постоянно.

Коробочку эту потом растягивали, как могли, чтоб хватило месяца на два. Раз в неделю поднимали крик:

– Врача давай, начальник! В баню не допросишься! Вшей вот развели. Завшивели все. – И совали начальнику под нос парочку крупных неопровержимых вшей.

Часа два криков, мата, угроз, и приходилось начальству вести всех в баню – боялись сыпного тифа или еще какой заразы, которую вши переносят. Но и недели хватало, чтобы превратиться в негра по карцерной грязи.

Жулики мои заварили на прощанье крепкого чаю, и почти каждый, отведя в сторонку, говорил, смущаясь:

– Ну, в общем, сам знаешь… Если чего нужно будет, меня в городе каждый знает. Только спроси – всегда найдешь. Ну, в бегах если будешь или оружие вам, политикам, понадобится. Или там в квартиру какую залезть нужно. Короче, сделаем.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.