Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 25 страница



– Аха!.. – будто только сейчас до них дошел смысл сказанного.

Но по их лицам я видел, что они ничего не поняли. Я начинал все сначала, и они опять говорили:

– Аха!.. – но между нами была словно стеклянная стена.

К августу следствие совсем застряло. Кроме вырезок из западных газет с моими интервью да копии фильма Коула, у них ничего не было. Стали тянуть в свидетели даже своих агентов, но и это помогало слабо. Наконец, Иван Иванович сообщил мне новость, которой я давно ожидал: меня собираются отправить на экспертизу в Институт Сербского и признать невменяемым. Это сказал ему мой следователь, вовсе не предполагая, что я о том узнаю.

Арест прервал меня на середине работы, лишил возможности собирать новые улики, окончательно добить психиатрический метод, и теперь, по иронии судьбы, мне самому предстояло стать уликой – может быть, самой яркой и драматической из всех собранных. Незадолго перед арестом наша психиатрическая документация была предъявлена на пресс‑ конференции в Париже. Телеинтервью с Биллом Коулом демонстрировалось в шести странах мира. Обращение к западным психиатрам было опубликовано в лондонском «Таймсе», а Всемирный психиатрический конгресс намечался на осень. Так пусть же они теперь попытаются признать меня сумасшедшим – на глазах у всего мира. Посмотрим, так ли уж они всесильны.

Вновь я сидел в кабинете Лунца, под изображением гуманиста Пинеля, снимающего цепи с душевнобольных, и, как пять лет назад, мы беседовали о Бергсоне, Ницше, Фрейде. Только теперь под конец разговора Лунц уже не спрашивал, что же со мной будет дальше.

Первый месяц в Институте Сербского прошел спокойно: видимо, Лунцу еще не успели дать руководящих указаний. Раза два заходил закрепленный за мной молодой врач, но разговоры были самые общие. Просто болтали, смеялись. Лунц не появлялся. В середине сентября истекал срок экспертизы. Срочно собрали комиссию, решившую этот срок продлить «ввиду неясности клинической картины».

Я просто физически ощутил перемену. На обходе некоторые врачи отводили глаза и проходили мимо. Другие вдруг стали смотреть на меня с тем непередаваемым «психиатрическим» выражением – полупрезрительным превосходством, с каким мы обычно смотрим на муравья. Мой врач больше не шутил и не смеялся.

– Что же это вы, опять к нам? А я‑ то думал, что мы больше не встретимся, – добродушно квакал Лунц своим широким ртом, но за этим добродушием таился вопрос о причине постоянного конфликта с обществом. – В вашем возрасте, знаете ли, пора бы и остепениться, семьей обзавестись. Не женились еще? Что же так?

– Да вот, не успел…

– Не успели? Так заняты были? – И я шкурой чувствовал, как он записывает в тетрадь: «Равнодушен к своей личной жизни. Охваченность сверхценными идеями была такова, что „не успел“ завести семью…»

Я прочел столько экспертных заключений Лунца о моих друзьях, что мог теперь за него составить себе заключение.

Нет, Лунц никогда не халтурил, никогда не выбирал легкого пути. Не станет он писать, как, например, писали Борисову ленинградские эксперты: «Психическое состояние и поведение характеризуются… нарушением ориентировки и неправильным осмыслением окружающего. Так, госпиталь принимает за концлагерь, врачей за садистов…»

Или как написал профессор Наджаров Кузнецову в доказательство диагноза «шизофрения»: «Утверждает, что никакого морального кодекса строителей коммунизма нет, а заслуга его создания принадлежит Библии».

Нет, Лунц слишком уважает себя и свою репутацию чистых дел мастера. Медленно, как паук, будет он опутывать паутиной свою жертву. Из каждой щербинки характера или излома судьбы сплетет такой доброкачественный симптом, что ни одна комиссия потом не придерется.

– Доктор, а почему у тебя такой большой рот?

– А чтобы лучше тебя схавать, Красная Шапочка! Пикантность положения заключалась в том, что нам с ним предстояло говорить о психиатрических злоупотреблениях: я ведь обвинялся в клевете на советскую психиатрию. Тут Лунц рассчитывал найти бездну симптомов. Во‑ первых, переоценка собственной личности – неспециалист берется опровергать специалистов; во‑ вторых, мнительность, враждебность к психиатрам – очень типично для параноика; ну, а мое интервью с описанием спецбольницы – это, конечно же, искаженные впечатления психически больного. Словом, безграничное поле деятельности.

Он нарочно стал подчеркивать мое невежество, полную некомпетентность в психиатрии, надеясь задеть меня и вызвать эмоциональную реакцию. Но я был готов к этому.

– Позвольте, но я ведь и обратился к специалистам – к западным психиатрам. Послал им ваши заключения, другие документы.

Как ни странно, это было для него новостью – какие именно документы и заключения посланы, он не знал. Мы долго спорили об отдельных делах, но я был осторожен, не горячился, никаких утверждений не делал. Только на деле Горбаневской я прижал его к стене. Приоритет в психиатрии имеют те врачи, которые наблюдали больного раньше, в период обострения, и дольше других. Врачи, наблюдавшие Горбаневскую десять лет, не нашли у нее шизофрении, Лунц – нашел. Главное же, Лунц никогда раньше не признавал вялотекущую шизофрению.

– Так вы все‑ таки считаете, что можете судить лучше специалистов? – защищался он.

– Ну, что вы. Вот я к вам, специалисту, и обращаюсь за разъяснениями.

– А кстати, почему вы действительно обратились к западным психиатрам, а не к советским?

– Я обращался. Они сказали, что среди них нет академика Сахарова. В частных беседах многие, однако, вас ругали и оспаривали ваши заключения.

– И что же они говорили? – живо заинтересовался Лунц.

– Что вы плохой клиницист, никогда не наблюдали динамики болезни и ваша диагностика – сплошное гадание.

– Ах, вот как! – обиделся Лунц. – И кто же это говорил?

Я только рассмеялся в ответ. Он был уязвлен. Как бы я ни оскорблял его, ничто не могло его так задеть, как мнение коллег, с которыми он много лет сидел на одних конференциях и симпозиумах. Ему, видимо, уже приходилось перед кем‑ то оправдываться, потому что он тотчас извлек какой‑ то свой психиатрический самиздат и начал обиженно доказывать, что на психиатров клевещут давно. Еще в XIX веке кто‑ то из отцов русской психиатрии публично осуждал инсинуации против психиатров, в то время как никогда, абсолютно никогда психиатры не злоупотребляли своей профессией.

– А как же Чаадаев? – изумился я.

– Вот видите, – ухватился он, – вы опять беретесь судить о том, чего не знаете. Чаадаева никогда не смотрел психиатр. Его смотрел просто придворный врач. Психиатров тогда еще не было.

И правда, повезло Чаадаеву. Не было тогда психиатров, спецбольниц, сульфозина, галоперидола, укрутки. Не было у Николая I своего придворного Лунца. Но мы‑ то с вами теперь понимаем, что была у Чаадаева самая настоящая шизофрения. Вялотекущая.

Я знал, что живым меня в этот раз из спецбольницы не выпустят – слишком обозлилась на меня вся эта банда. В лучшем случае – идиотом, лет через десять, пугать добрых людей. Ну да я этого дожидаться не стану.

Держали меня отдельно, в специальном изоляторе внизу. Не хотели держать со всеми подэкспертными, чтобы потом не рассказывали. А кроме того, боялись, что я ухитрюсь как‑ нибудь связаться с волей: слишком часто я здесь бывал, знал всех сестер, нянечек, надзирателей, и они ко мне хорошо относились.

А чтобы не скучал, посадили со мной такого же смертника – Андрюшу Козлова. Молодой паренек, лет 22, рабочий с какого‑ то крупного ленинградского завода. Однажды в заводском общежитии заспорил он с приятелями, что попадет из мелкокалиберного ружья в мишень на расстоянии ста метров. Ружье у них было, и он из окна попал в фонарь, действительно метрах в ста, висевший на территории завода, – общежитие находилось рядом, через забор.

– Я еще и дальше могу попасть, – похвастался Андрюша. – Вон туда, где дорожка к управлению. В директора могу попасть, когда он утром приезжает на работу.

Директор их был крупная шишка – депутат Верховного Совета и даже член ЦК, кажется.

А через несколько дней их всех арестовали. И как ни пытался Андрюша доказать потом, что не собирался убивать директора – просто пошутил, похвастался своей меткостью, – ничего не помогало. В фонаре нашлись следы пули, ружье забрали при обыске – все улики налицо. Подготовка к террористическому акту. А еще раскопали следователи, что когда‑ то он писал жалобу в Москву на этого директора, денег ему за сверхурочные не доплатили. Стало быть, мотив личной вражды.

– Эх, черт! – не стерпел Андрюша с досадой. – Знать бы такое дело, действительно убил бы его давным‑ давно! Все равно теперь сидеть.

А следователь посмотрел на него тяжело и странно, словно увидел в нем что‑ то особенное, и сказал только:

– Больше ты его никогда не увидишь.

Не понял Андрюша, что бы это значило. Расстреляют, что ли?

Я не стал ему объяснять – самому было тошно. Так, травил всякие байки о лагерях, о побегах, развлекал чем мог. Каким‑ то чудом достали мы с ним карту мира. Мелкая, правда, была карта, но все‑ таки путешествовать можно.

Конечно, сначала поехали в Италию, в Венецию, покататься на гондолах. Потом в Неаполь через Рим. Погода все время была прекрасная, об этом мы позаботились. В тратториях у дороги пили дешевое вино, закусывали овечьим сыром и луком. Толковали с бронзовыми крестьянами про урожай винограда. В Риме я показывал ему всякие памятники: Колизей, Термы, собор Святого Петра, но он быстро устал.

Поспорили – ехать в Испанию или нет? Все‑ таки там Франко. Андрюша не хотел: черт его знает, Франко, – возьмет да посадит. Мы ведь из России, да и языка не знаем. Доказывай потом.

Поэтому поехали в Грецию, оттуда в Израиль. Надо же поглядеть – столько разговоров. И дальше – в Индию, в Сингапур (название больно красивое), в Гонконг, в Японию, где все улицы увешаны иероглифами, словно гирляндами цветов. Закончили в Калифорнии.

Иногда его охватывало беспокойство: что же все‑ таки имел в виду следователь?

– Черт бы его взял, этого директора! На что он мне нужен? Если б знать такое дело, я давно его мог ухлопать! – и он настороженно глядел на меня: может, и я не верю?

– Ну да, рассказывай теперь, – говорил я с напускным недоверием. – Кто тебе поверит?

И он облегченно смеялся. У меня получалось очень похоже на его следователя.

А по ночам мне все снилась ярко освещенная комната, и я пытался объяснить по‑ английски про наш способ, тот, что был в Ленинградской спецбольнице в 60‑ е годы. Они сочувственно кивали головами и восклицали:

– Аха!.. – как будто только сейчас до них дошло. Но я видел, что они ничего не понимают.

Андрюше про наш способ я так и не сказал – язык не повернулся.

 

До сих пор я не знаю толком, что произошло тогда, в начале октября 1971‑ го. Конечно, мои друзья писали протесты – но ведь их пишут всегда, и они никогда не помогают. Рассказывают какие‑ то смутные легенды про блюдечко, разбитое в Париже мадам Брежневой, и заступничество мадам Помпиду – я в это не верю. Говорят о всеобщем возмущении на Западе – но и в это я верю мало. В лучшем случае могли сказать свое вечное:

– Аха!..

Словом, я просто не знаю. Вдруг бегом прибежал мой врач и буквально поволок меня наверх, в большую комнату, где обычно происходили комиссии. Еще не открыв дверь, я услышал обрывки какого‑ то спора или ссоры:

– Вы представляете себе, что это будет! Вы думали об этом? Вы понимаете, что вы делаете?!

За столом сидели только двое: сгорбившийся, посеревший Лунц с трясущимися щеками и такой же, весь трясущийся, серый от страха Морозов, директор Института Сербского.

Почти не глядя на меня, словно продолжая начатый разговор, Морозов спросил со злостью:

– Чем это вы были так заняты, что жениться не успели?

Я даже не сразу понял, что обращаются ко мне.

– Ну, учился, в институт собирался поступать, готовился, потом подрабатывал переводами с английского, работал секретарем у писателя Максимова, а потом вот и собирался жениться – любовь, знаете, иногда дело долгое… в общем, не всегда быстро получается… Ну, не успел как‑ то, знаете…

Я врал напропалую, сам удивляясь своему нахальству. Просто инстинктом угадывал, что хочет услышать от меня Морозов.

– Вот видите! – резко сказал он, оборотись к Лунцу. И снова мне: – А вы что же, не понимали, что вас арестуют?

– Как не понимал? Я еще в первом интервью, в мае 70‑ го, говорил, что арестуют максимум через год.

Мое дело лежало у них на столе в растерзанном виде. Но они даже не заглянули туда.

– Вот видите! – опять сказал Морозов Лунцу. Но это не выглядело так, будто начальник отчитывает подчиненного. Скорее они были два заговорщика, застигнутые на месте преступления, и поэтому переругивались, нисколько не стесняясь моего присутствия.

Вдруг, как бы спохватившись, Морозов сделал жест рукой в мою сторону, словно крошки со стола стряхнул, – опять врач поволок меня по лестницам вниз, в изолятор.

– Что же это вы? Как подвели Даниила Романовича! – сказал он дорогой, но я не понял, в чем была моя вина.

– Только не думайте – это была не комиссия, – сказал он уже внизу, – а то снова передадите на волю какой‑ нибудь вздор.

И я опять его не понял. Он почему‑ то все приписывал моим проискам.

 

В начале ноября состоялась наконец комиссия, причем эксперты Института Сербского не были включены в нее. Они только присутствовали, а членами были назначены профессора Мелехов, Лукомский и Жариков, никогда раньше судебной психиатрией не занимавшиеся. Вряд ли они поняли, что происходит, потому что все врачи Института Сербского из кожи лезли вон, чтобы показать мою вменяемость, – у них, дескать, никогда и сомнений не было.

Это началось сразу же после разговора с Морозовым. Те, кто раньше отводил глаза, теперь сияли улыбкой. Другие смотрели с нескрываемой ненавистью, но все‑ таки как на человека. Меня перевели наверх к другим подэкспертным – кончилась блокада.

Перед самой комиссией мой врач пришел ко мне и откровенно просил инструктировать его, как лучше объяснить разные сложные моменты моей запутанной биографии, чтобы я выглядел совсем здоровым. Он был еще молодой врач, и предстоящая комиссия, где он должен был докладывать мое дело, казалась ему своего рода экзаменом. Предстояло все‑ таки выступать перед крупнейшими психиатрами страны.

Это была, пожалуй, самая забавная комиссия в моей жизни. Игра фактически велась в одни ворота. Не поймешь, кто кого обманывал. Все собравшиеся желали одного и того же, и получалось, что врачи Института Сербского защищают меня перед комиссией. Куда девались все их доктрины, симптомы и критерии! А когда члены комиссии робко спросили, зачем мне понадобилось рисковать свободой ради незнакомых людей (извечный вопрос о причинах конфликта с обществом), весь хор экспертов Института Сербского взвыл:

– Так это же его друзья! Он их всех знает!

Как будто для них это когда‑ нибудь было достаточным объяснением.

Лунц сидел где‑ то с краешку, постаревший, грустный, и не принимал никакого участия в дебатах.

По существу, и дебатов‑ то никаких бы не было – спорить не о чем, если бы не профессор Жариков. Единственный представитель школы Снежневского в комиссии, он стремился доказать, что и в 1963‑ м, и в 1965‑ м у меня были проявления шизофрении – вялотекущей, конечно. Институт Сербского стоял насмерть за паранойяльную психопатию. Ни те ни другие не оспаривали теперь мою вменяемость, но вот природа заболевания, нозологические корни…

Шел бой двух мафий за ключевые посты, за руководство клиниками, за диссертации, большие оклады, титулы, личные машины и персональные пенсии. Обычно высшими судьями в этом споре были партийные власти – они распределяли лимитированные блага жизни, и тот, кто лучше, научнее оформлял их волю, тот и оказывался наверху. А уж там что прикажут: признать вменяемым или наоборот – не все ли равно?

Все они панически боялись Мелехова, приехавшего сюда с явным намерением их разгромить. Но громить оказалось нечего, и он был несколько обескуражен. Он не мог понять, почему я не оспариваю свой диагноз 1963 года, с такой готовностью проявляю «критику» по отношению к былому «заболеванию» и почему, наконец, так странно ведет себя Институт Сербского, точно от признания меня вменяемым зависит их собственная судьба. Боюсь, он подумал обо мне плохо и вообще пожалел, что впутался в эту историю. Под конец, однако, он, видимо, стал о чем‑ то догадываться, потому что, прощаясь, встал и демонстративно пожал мне руку. Другим экспертам пришлось сделать то же самое.

Черт! Знать бы мне этого Мелехова до ареста – может, и нашелся бы академик Сахаров среди психиатров…

А сразу после комиссии, когда профессора уехали, меня вдруг вызвал Лунц.

– Обычно у нас не принято сообщать подэкспертным результаты комиссии. Но чтобы не было кривотолков, я сделаю для вас исключение. – Они все еще думали, что у меня есть тайная связь с волей – боялись «кривотолков»! – А кстати, что вы сами думаете? – не утерпел он.

– Думаю, что мы проиграли, – ответил я.

Но он, кажется, не понял двусмысленности, потому что, рассеянно глядя в окно, проквакал в пространство:

– Он думает, что он проиграл… М‑ да… Вы признаны полностью вменяемым, ответственным за свои поступки.

– Ну, а как решился вопрос с эпизодом 1963 года? Нозологические корни?

– Установили, что это была вспышка шизофренической природы, не имевшая дальнейшего развития.

– Но ведь так не может быть, Даниил Романович! Вы же сами знаете, одно из двух: если шизофрения – должно быть развитие, иначе это не шизофрения. Так не бывает.

– Да, – согласился Лунц, разводя руками, – так не бывает. Компромиссное решение.

Больше я его никогда не видел.

 

Между тем для следствия это было катастрофой. Слишком твердо рассчитывали в КГБ на мою невменяемость. Решая мою судьбу и исходя из каких‑ то своих политических соображений, партийные командиры не интересовались, как придется выкручиваться следователям. Бедные кагебисты – они уже не думали меня увидеть, тем более не предполагали, что придется готовить дело к суду. Исправлять положение было уже поздно – в конце ноября истекал срок следствия. Около трех недель оставалось в распоряжении КГБ, чтобы слепить дело.

На следствии, как в шахматах, очень важно уметь создать противнику цейтнот – завести его в тупик по ложному следу или заблокировать жалобами. Тут же они сами себе устроили цейтнот – понадеялись спихнуть меня в психушку.

Впрочем, они не слишком ломали голову: просто сшили все бумажки, которые накопились за это время.

– Ничего, и так сойдет. Даже лучше получилось, чем мы думали, – сумрачно ухмылялся капитан Коркач. Этих ребят трудно было смутить. Но был у меня в запасе план, неожиданный даже для них.

Последние годы власти лишили «допусков» к нашим делам почти всех честных адвокатов. Достаточно было адвокату на политическом процессе потребовать оправдания своего подзащитного, как он тут же вычеркивался из списка «допущенных». Ситуация была угрожающей: практически некому становилось нас защищать. Мы часто обсуждали эту проблему, но найти решения не могли. Ни один закон «допусков» не предусматривает, и власти, как всегда в таких случаях, придумали какую‑ то секретную инструкцию, которой никто в глаза не видел. Просто юридические консультации не оформляют договора адвокату на ведение политического дела, если нет у него этого мифического «допуска». Даже протестовать невозможно – формально нужен хоть какой‑ нибудь документ, где бы этот «допуск» упоминался.

Дело осложнялось еще тем, что заключенные и их родственники, наткнувшись на непреодолимые препятствия, обычно уступают, нанимают другого адвоката, из числа предложенных, – остаться совсем без адвоката кажется им рискованным. Да и какая, в сущности, разница – дадут тебе семь лет с честным адвокатом или с «допущенным»? Роль адвоката в советском суде практически равна нулю. Простая формальность.

Сами адвокаты тоже никак не могли бороться с такой бедой. Оставалась только одна возможность пробить эту стенку – если заключенный наотрез откажется брать «допущенных» адвокатов, а потребует своего, «недопущенного». Что тогда делать властям? По закону суд не вправе отказать в таком требовании. Во всяком случае, возник бы прецедент – основание для протестов.

– Пусть первый из нас, кто попадет, и проделает этот трюк, – шутили мы.

У меня были все основания полагать, что первым окажусь я. Мой адвокат по делу о демонстрации в 1967 году, Дина Исаковна Каминская, уже давно была лишена «допуска». Лучшего кандидата мне не требовалось. Разыскать ее было нетрудно, и я поехал к ней договариваться: мне нужно было твердо знать, что она сама не откажется, не поддастся давлению, и что бы ни случилось – хоть на смертном одре, но заявит публично, что готова меня защищать. На всякий случай, однако, я имел в запасе и еще двух адвокатов, лишенных «допуска», – Каллистратову и Швейского.

И вот теперь мне представлялась великолепная возможность осуществить наш план на практике. Следователь мой не чуял никакой беды, когда я подал ходатайство предоставить мне в качестве защитника адвоката Каминскую. Но уже на следующий день он прибежал несколько встревоженный. Принес ответ председателя президиума Московской городской коллегии адвокатов Апраксина: «Адвокат Каминская не может быть выделена для защиты, так как не имеет допуска к секретному делопроизводству».

Это‑ то мне и требовалось – документ с упоминанием «допуска». Дальше все пошло как по нотам.

– Какой допуск? Какое секретное делопроизводство? – изумился я. – Ничего не знаю. Законом не предусмотрено.

И пошел писать жалобы во все концы: в ЦК, в Министерство юстиции, Совет министров и проч.

Срок следствия истекал – нужно было знакомиться с делом, подписывать 201‑ ю статью, но я и слышать ничего не хотел: по закону я имел право знакомиться с делом в присутствии адвоката.

У следователя не было выхода: если дело не закрыто в срок, заключенный должен быть освобожден из‑ под стражи. Он выбрал иной путь: пошел на подлог и написал в протоколе, что я просто отказываюсь знакомиться с делом. Об адвокате – ни слова.

Тут я и объявил голодовку. В сущности, меня устраивала сложившаяся ситуация: обвинение липовое, с делом не ознакомлен, адвокатом не обеспечен. Что же, несите меня голодающего на носилках в суд, если хотите. То‑ то спектакль будет! Заготовлю себе штук сто одинаковых ходатайств о вызове адвоката Каминской и буду их каждые пять минут молча подавать судье. Ручаюсь, такого суда еще не было.

Эх, что тут началось!.. Власти словно с цепи сорвались. Они всегда звереют, когда их к стенке прижмешь. Но именно в такие моменты и нужно ломать им хребет – иначе никогда мы из дерьма не выберемся.

Меня посадили в изолятор, отобрали все книги, бумагу, карандаш, курево. Газет не давали, ни на прогулку, ни в баню не водили. Даже таблетку от головной боли не дали. Пришел замначальника тюрьмы Степанов и объявил, что голодающим медицинская помощь не оказывается.

– Вы же в пОлОжении самОубийцы, – окал он, как обычно. – СамОубийцам медицинская пОмОщь не пОлОжена. Снимайте гОлОдОвку.

В тот же день начали искусственное кормление. Да как – через ноздрю! Человек десять надзирателей водили меня из камеры в санчасть. Там надевали смирительную рубашку, привязывали к топчану, а сами еще садились на ноги, чтоб не дрыгался. Другие держали плечи и голову. Нос у меня чуть‑ чуть смещен в сторону – в детстве боксом занимался, повредил. А шланг толстый, шире ноздри, – хоть убей, не лезет! Кровь из носа – пузырями, из глаз – слезы ручьем. Должен сказать, что нос – штуковина очень чувствительная. Еще, может, один только орган у человека такой же чуткий. А тут – аж хрящи трещат, лопается что‑ то, хоть волком вой. Да где выть, когда шланг в глотке застрял – не вздохнуть, ни выдохнуть. Хриплю, как удавленник, – того и гляди, легкие лопнут. Врачиха, глядя на меня, тоже вот‑ вот разревется, но шланг все‑ таки пихает и пихает дальше. Потом через воронку в шланг наливает какую‑ то бурду – захлебнешься, если вверх пойдет. С полчаса держат, чтобы всосалось в желудок и назад нельзя было выблевать, а потом начинают медленно вытаскивать шланг. Как серпом по ….

За ночь только‑ только все подживет, кровь течь перестанет – опять идут, ироды. Все сначала. И с каждым днем – трудней и трудней. Распухло все, притронуться страшно. Только пахнет сырым мясом все время.

И так каждый день. Где‑ то на десятые сутки надзиратели не выдержали. Как раз было воскресенье – начальства нет. Окружили врачиху:

– Дай ты ему, пусть так, через край выпьет, из миски. Тебе же быстрее, дуреха.

Она чуть не в истерику.

– Да он так никогда не кончит эту чертову голодовку, если через край. Вы что, хотите, чтоб я из‑ за вас в тюрьму пошла? С завтрашнего дня начну дважды в день кормить.

Одно только и утешало меня: знал я, что примерно в это время должна мать принести передачу. Без моей подписи передачу не примут, и должна мать догадаться, что происходит. А там ребята что‑ нибудь придумают.

Двенадцать дней мне рвали ноздри, точно Салавату Юлаеву, и я уже тоже звереть начал. Ни о чем больше думать не мог, только о своей носоглотке. Хожу по камере целый день, носом булькаю. Вот поди ж ты, жизнь прожил, а не думал, что существует какая‑ то связь между моим носом и Московской коллегией адвокатов.

К вечеру двенадцатого дня сдались власти – приехал помощник Генерального прокурора Илюхин.

– Случайно, знаете, заехал и вдруг узнаю – голодающий! Какие допуски, кто вам сказал такую глупость? Никаких допусков нет, я вам ручаюсь.

– А как насчет Каминской? – говорю я с сильным французским прононсом – через нос‑ то звуки не идут, одни пузыри.

– Ну, что Каминская, что Каминская, – засуетился прокурор. – Хороший адвокат. Я сам ее знаю, в суде встречались. Мы против нее ничего не имеем. Только знаете, сейчас это уже сложно. А почему, собственно, вы так уперлись в Каминскую? Свет клином не сошелся – у нас много хороших адвокатов.

– Я не уперся. Пожалуйста, на выбор: Каминская, Калистратова, Швейский. Любой адвокат годится, которого вы допуска лишили.

– Ах, опять вы эти допуски!

Долго мы с ним препирались. Сошлись на Швейском.

– Черт с ним! – махнул рукой прокурор, – Пусть будет Швейский – он хотя бы член партии.

До меня Швейский защищал Амальрика, и уже было решение Министерства юстиции выгнать его вообще из адвокатуры.

 

Суд состоялся 5 января 1972‑ го – вернее сказать, судебный спектакль. Даже приговор мне был известен заранее. В последнюю нашу встречу следователь капитан Коркач сказал удовлетворенно:

– Ну все, на двенадцать лет мы от тебя избавились.

Партийное решение уже состоялось, оставались только формальности.

Для суда выбрали отдаленный район Москвы, чтобы удобнее было оцепить здание, не пропускать друзей и иностранных корреспондентов. В зал, как обычно, посадили работников КГБ и партийных чиновников – изображать «открытый процесс».

Спешка была ужасная – им почему‑ то нужно было все кончить в один день. Обвинение было составлено настолько расплывчато, что даже партийные чиновники в зале не могли понять, о чем речь. Говорилось только, что я «систематически передавал за рубеж клеветнические антисоветские измышления», и дальше следовало перечисление западных газет, где эти «измышления» публиковались. Судья доставала из дела газетные вырезки, приподнимала вверх по очереди и убирала обратно. То же самое и с фильмом Билла Коула: его показали здесь же, в зале суда, на задней стенке вместо экрана. Фильм шел по‑ английски, и никто из присутствующих, включая судью и прокурора, не мог понять содержания.

Я подал девять ходатайств: просил конкретизировать обвинение, указать, в чем же состоит клевета, просил зачитать текст моих интервью по‑ русски, вызвать десять свидетелей, которые могли бы подтвердить истинность фактов, сообщенных мной в интервью, просил допустить моих знакомых и т. д., и т. п.

Все было отклонено. Суд хотел установить только один факт: были у меня интервью, контакты с корреспондентами и вообще иностранцами или нет? Что именно содержалось в интервью, их не интересовало. Когда я пытался сам рассказать это, меня прервали.

– Подсудимый Буковский, не нужно так подробно говорить обо всех этих примерах, зачем эти подробности? Вы признаете, что давали интервью корреспонденту Ассошиэйтед Пресс Холгеру Дженсену?

– Да, признаю.

– Это ваше изображение на пленке кинофильма? Вы знали, что это ваше сообщение будет опубликовано на Западе, а кинофильм будет демонстрироваться там на экранах телевизоров?

– Да, знал.

– И не возражали против этого?

– Нет, не возражал. Я даже просил их об этом.

Они настойчиво старались уйти в сторону от обсуждения сути вопроса, а я так же настойчиво возвращался к теме.

Они хотели быть чистенькими, не желали слушать про все эти издевательства, убийства, кровь и грязь. Какое это к ним имеет отношение? Они ведь не убивают сами, не душат в укрутках, не ломают хребтов, не топчут сапогами. Они только перебирают бумажки, ставят подписи и печати. А что из этого выходит – не их дело. Удобно устроились, спокойно спят по ночам. Ничего, вы у меня сейчас все выслушаете! И в притихший, дышащий ненавистью зал я вывалил весь смрад спецбольниц, все тошнотворные подробности истязаний. Пусть вам хоть на минуту станет душно. Судьиху кривило.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.