Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 24 страница



Самым известным к тому времени было дело генерала Григоренко. Его тюремный дневник 69‑ го года, с подробным описанием следствия и экспертизы, уже публиковался в западной печати. Но мало кто знал, что первая экспертиза в Ташкенте, во главе с профессором Детенгофом, не только признала его полностью вменяемым, но и настоятельно не рекомендовала проводить повторные экспертизы в дальнейшем.

«Сомнений в психическом здоровье Григоренко при его амбулаторном обследовании не возникло. Стационарное обследование в настоящее время не расширит представления о нем, а, наоборот, учитывая возраст, резко отрицательное отношение его к пребыванию в психиатрических стационарах, повышенную его ранимость, – осложнит экспертизу», – писали ташкентские эксперты.

Но именно после этого КГБ в срочном порядке отправил его в Москву, в Институт Сербского, на повторную экспертизу, где Лунцу ничего не стоило оформить эту «ранимость» и «отрицательное отношение к пребыванию в психиатрических стационарах» как паранойю с «наличием идей реформаторства».

Я сам хорошо знал Петра Григорьевича Григоренко, знал близко всю его семью, и должен сказать, что редко встречал в своей жизни человека, более осторожного в суждениях, более самокритичного и скромного. Но ведь мои «честные специалисты» – если я их найду – не будут знать его лично. Оставалось полагаться на достаточную очевидность самих заключений.

Явное противоречие мнений различных экспертов было и в деле Горбаневской. Почти десять лет она находилась под диспансерным наблюдением психиатров в связи с невротическим состоянием в молодости. Перед самым арестом комиссия гражданских врачей‑ психиатров еще раз освидетельствовала ее и сняла с диспансерного учета. «На основании изучения истории болезни, катамнестического анализа более 10 лет и осмотра – данных за шизофрению нет. В настоящее время в направлении в психиатрическую больницу не нуждается», – такое заключение было вынесено 19 ноября 1969 года, а 6 апреля 1970 года Лунц и компания находят у нее шизофрению. Ту самую «вялотекущую», которую сам Лунц не признавал – это было мне известно. Была в заключении Института Сербского и явная, сознательная, легко доказуемая ложь. Обосновывая свой диагноз, эксперты Института Сербского ссылались на «недоброжелательное отношение к матери и равнодушие к судьбе детей» – симптом эмоциональной уплощенности. Между тем именно в период следствия и экспертизы она писала детям и матери письма, полные заботы и беспокойства, которых эксперты предпочли не заметать. Некоторые письма удалось достать и приложить к заключению.

Совершенно анекдотически звучало заключение рижской экспертизы по делу Яхимовича. Председатель крупного колхоза в Латвии, убежденный коммунист, он в 1968 году написал открытое письмо в ЦК, озабоченный тем, что наши московские процессы того времени наносят серьезный ущерб делу коммунизма во всем мире. Он был исключен из партии, снят с работы, едва устроился истопником, но не прекратил своих протестов. С тех же коммунистических позиций он осудил оккупацию Чехословакии и вскоре был арестован.

Вся описательная часть экспертного заключения состояла из хвалебных эпитетов. Если бы не заглавие – можно подумать, что читаешь характеристику человека, представленного к правительственной награде.

«Заявляет, что никогда и ни при таких условиях не изменит идее борьбы за коммунистический строй, за социализм… На основании вышеизложенного комиссия приходит к заключению, что Яхимович обнаруживает паранойяльное развитие у психопатической личности. Состояние больного должно быть приравнено к психическому заболеванию, а поэтому в отношении инкриминируемых ему деяний Яхимовича И. А. следует считать невменяемым. Нуждается в прохождении принудительного лечения в больнице специального типа».

Словом, почти швейковская история. Со стороны рижских врачей это, видимо, был акт пассивного сопротивления: «Выводы сделаем какие приказано, а уж опишем как есть». Даже суд вынужден был направить Яхимовича на повторную экспертизу в Институт Сербского: слишком уж саморазоблачительно. Лунц завершил дело – оформил все как надо.

Всего удалось нам собрать только шесть документированных «историй болезни», но каждая из них была очевидна даже для неспециалиста. Других же материалов: воспоминаний, свидетельств, данных о спецбольницах – набрался чуть не целый чемодан.

Начались поиски «честных специалистов», и тут мы натолкнулись на непреодолимые препятствия. Крупные психиатры, профессора и заведующие клиниками в частных беседах соглашались, что наши материалы не оставляют сомнений в преступности действий властей. Они даже подсказывали некоторые идеи, ходы, объясняли возможную механику отношений между КГБ и психиатрами, соглашались анонимно написать свои заключения по указанным делам, но категорически отказывались выступить открыто.

– Среди нас нет академика Сахарова, – говорили они. – Ему, чтобы заниматься своей наукой, хватит бумаги и карандаша. А нам нужны клиники. Если нас лишат клиники – мы больше не психиатры, а за открытое выступление, ясно же, всех погонят с работы. Как минимум.

И это был конец. Находились, конечно, молодые психиатры, без чинов и званий, готовые выступить открыто, но это не имело смысла. Что значит их мнение по сравнению с мнением маститых профессоров, академиков? Тем более мнение, составленное заочно, по бумагам и рассказам. Их просто посадят, как и меня. Я не хотел от них такой жертвы. (Молодой киевский психиатр С. Глузман все‑ таки составил свое экспертное заключение по делу Григоренко и в 1972 году получил 7 лет лагерей и 3 года ссылки. )

Оставалось последнее – западные психиатры. Это внушало мало надежд – поди прошиби все идеологические наросты, предубеждения, доктрины. Я мало верил в успех, но все‑ таки послал документацию западным психиатрам – скорее с надеждой лишний раз привлечь внимание прессы. Правда, приехавший от «Эмнести Интернейшнл» Дэвид Маркхэм, с которым мы обсуждали эти вопросы, уверял меня, что, по крайней мере, некоторые знакомые ему психиатры в Англии готовы изучить документацию и высказаться. Что ж, дай‑ то Бог! К концу 1971 года намечался всемирный психиатрический конгресс. Возникла перспектива добиваться обсуждения нашей проблемы на конгрессе, и поддержка каждого психиатра была на вес золота. Хоть бы припугнуть советские власти возможностью такого обсуждения. Ведь даже просто постановка нашего вопроса на международном уровне уже значила бы много. А там – чем черт не шутит? Быть может, честных людей в мире больше, чем я думаю.

В своем обращении к западным психиатрам я старался быть предельно сдержанным. Я не хотел ни от кого требовать политических действий, вовлекать кого‑ то в политику, а просил лишь профессиональной помощи, мнения специалистов. Сознательно ограничивая вопрос шестью делами, я спрашивал: содержат ли в себе указанные заключения достаточные, научно обоснованные данные не только для вывода о психических заболеваниях, указанных в этих заключениях, но и для вывода о необходимости строгой изоляция этих людей от общества?

 

А сама эта мысль о сборе документации возникла у меня невольно, почти случайно, еще в начале лета, в кабинете московского прокурора. Власти нервно реагировали на первое же интервью о психушках, которое я дал Холгеру Дженсену. Вызвал прокурор, пытался запугать, грозил тюрьмой. Будто я и без него не знал, что не позже как через год сяду. Наш телеобоз тогда еще только плыл в Америку. Разговор был глупый – обычное препирательство. Он утверждал, что все сказанное мной в интервью – клевета, я же предлагал представить ему доказательства, собрать свидетелей. В чем именно состоит клевета, он указать не мог, доказательство и свидетелей, предложенных мною, ему было не нужно.

– Вы же знаете, что мы всегда докажем вашу вину.

Как они «доказывают», я знал. Значит, надо собирать доказательства самому.

Тогда же впервые возник у меня с властями разговор об эмиграции.

– Зачем вы, с вашими взглядами, живете здесь? Уезжайте в Америку.

Тысячи людей на моих глазах просили, требовали, умоляли, чтобы их выпустили из СССР. Им отказывали, выгоняли с работы, объявляли изменниками. А тут вдруг так просто, словно в Черемушки переехать:

– Уезжайте в Америку!

Вот лицемер! Впрочем, даже если бы это действительно было легко, я никуда ехать не собирался.

Одновременно начались гонения и на Холгера Дженсена. Его тоже вызвали в прокуратуру и заявили, что он неправильно водит машину: резко затормозив, он якобы напугал гражданина Иванова, и тот лежит в больнице. Следующие две недели кто‑ то регулярно прокалывал шины его автомобиля, так что мы не могли с ним ездить по своим делам. Автомобили иностранных корреспондентов обычно стоят во дворах специальных домов, где они все живут. И двор и дома охраняет милиция – посторонний человек даже войти не может. Кто же это прокалывает шины?

Как‑ то рано утром, выглянув в окно, Холгер увидел милиционера, который, осторожно оглядываясь по сторонам, шел из своей будки к машинам. Дойдя до автомобиля Холгера, он вынул перочинный ножик и несколько раз аккуратно пырнул задние шины. Потом зашел спереди и пырнул передние.

Через месяц Холгера лишили водительских прав «за неосторожную езду». И тут же, как по команде, забеспокоились в Вашингтоне:

– Зачем нам нужен корреспондент в Москве без автомобиля?

И запретили ему передавать какие‑ либо статьи из Москвы – как будто для этого нужен автомобиль. Вашингтонским «гражданам‑ начальникам» тоже не нравилось наше интервью – оно ухудшало отношения между СССР и США. Что ж, это не было для меня потрясением – я никогда и не идеализировал тот мир. Вполне понятно, что за десятилетия вокруг СССР, как вокруг застарелого нарыва, наросло столько болячек и паразитической ткани, столько создано трусливых теорий, доктрин и самооправданий, что давно уже не существует грани «мы – они», «наши – ваши». И для того чтобы выпустить гной, нужно пробить много слоев так называемого «здорового тела».

Весь год КГБ не отставал от меня ни на шаг. Просто закрепили за мной опергруппу – машину с четырьмя людьми. Каждые шесть часов группа менялась, приходила другая смена. Они не скрывались. Напротив, в задачу, видимо, входило демонстрировать свое присутствие. Если я шел пешком – двое шли впритык сзади, остальные медленно ехали в машине следом. У них были карманные рации, и время от времени кто‑ нибудь из них говорил в рукав, связывался с машиной. Я стал нарочно так выбирать дорогу, чтобы машина не могла ехать следом: против движения, или на перекрестках, где нет поворота, или на красный свет. И – начиналась паника, как на тонущем корабле. Да мало ли какие я знал трюки – проходные дворы, сквозные подъезды, пожарные лестницы.

– Побегай, побегай! Ноги переломаем! – шипели они мне в затылок. Со стороны это выглядело комично.

Особенно трудно им было в метро. Туда они шли за мной втроем. Я ходил очень быстро, почти бежал по переходам и эскалаторам. В вагоне не давал им присесть – держал в напряженном ожидании, выскакивал в последний момент, когда двери уже закрывались.

– Смотри, добегаешься. Столкнем под поезд… Особенно им было скверно, если у выхода из метро меня ждал кто‑ нибудь из ребят с машиной.

Каждый раз, когда мне удавалось удрать, они получали выговор от начальства. Два‑ три таких выговора – и их могли выгнать с работы. Возможно, еще и от этого они вели себя так нагло.

Как‑ то осенью я возвращался домой и в проходном дворе на Кропоткинской один из них нагнал меня. Держался он развязно, вызывающе, матерился, рассчитывая, видимо, показать, что ему море по колено. Грозился убить ночью, в подъезде, пристрелить, когда я поздно возвращаюсь домой. Напирал на то, что он – не как другие, он не допустит, чтобы у него из‑ за меня были неприятности.

– Думаешь, мне что‑ нибудь за это будет? Наоборот, спасибо скажут. Да что ночью! Сейчас вот прикончу, и никто даже не оглянется. Только попробуй еще раз удрать от нас, как вчера.

В доказательство своих слов он вытащил из внутреннего кармана пальто пистолет. Матерился он, однако, слабовато, любительски – не было у него лагерной выучки, и я, чтобы поддержать беседу, выдал ему для начала некоторую конструкцию, этак со средний нью‑ йоркский небоскреб. Сам же лихорадочно искал какой‑ нибудь способ проучить этого молокососа. Отнять пистолет мне бы сил не хватило – парень он был тренированный, крепкий. От драки я ничего бы не выиграл. И поэтому, постепенно переходя на самый скверный и подлый лагерный лай, от которого даже наш лагерный конь Яшка, возивший продукты в столовую, прижав уши, на дыбы вставал, я выманил его на улицу и медленно двинулся к дому. Расчет был простой – встретить кого‑ нибудь из знакомых, получить свидетеля. Этот осел шел рядом, все еще надеясь произвести на меня впечатление, а его команда медленно ехала на машине сзади. И ровно в этот момент мать вышла из дома в магазин. От неожиданности оба они пожали друг другу руки, когда я их «представил».

– Вот, мама, запомни этого человека, – сказал я. – Если со мной что‑ нибудь случится, будешь знать, кто виноват. Он грозится меня убить. А это сзади их машина. Запомни номер.

Я сам не ожидал, что мать так разъярится. Даже испугался, как бы она его не побила.

– Что вы себе позволяете! – кричала она на всю улицу. – Вас поставили следить?

– Следить, – уныло отвечал чекист.

– Вот и следите. А что с ним делать, решит начальство. Не вашего ума дело. Этого еще не хватало, чтобы всякий подонок решал, кого убить, а кого нет.

– А что же он финты кидает, – вяло оправдывался чекист, – пусть ходит, как все люди.

Вокруг начала собираться толпа любопытных. Чекисты в машине сидели злые, как собаки выговор им был обеспечен. Мать кричала дальше, что пойдет в прокуратуру, будет жаловаться в ЦК, но дела так не оставит. Мое присутствие больше не требовалось, и я пошел своей дорогой, оставил их еще потолковать друг с другом. Больше я эту опергруппу не видел, не назначали их ко мне.

С некоторыми другими группами отношения сложились лучше, и зимой, в сильные морозы, когда я выбегал из дома за хлебом в булочную на углу, кто‑ нибудь из чекистов занимал мне очередь в кассу, другой вставал к прилавку, чтобы быстрее с этим разделаться и опять вернуться в теплую машину. Иногда к вечеру, когда кончались сигареты, а табачные киоски уже не работали, мы стреляли друг у друга закурить.

– Ну, ты скоро домой‑ то?

– Сейчас, погодите. Еще в два‑ три места заскочить надо. Часам к двум ночи управлюсь.

По сути дела, мы все к ним так привыкли, что не обращали внимания на их присутствие. Делали свои дела, встречались с иностранными корреспондентами, собирали информацию для «Хроники», отправляли за границу самиздат почти у них на глазах. А что нам было скрывать? О новых арестах, обысках и судах я сообщал корреспондентам по телефону, прямо из дому. Да и мне звонили, как в справочное бюро. Конечно, отправка за границу – дело более секретное, не терпит посторонних глаз. Для этого были свои каналы, которые, сколько ни наблюдай, не уловишь. Момент максимального риска сравнительно короткий, и пока КГБ сообразит, в чем дело, пока отдаст приказ, пока этот приказ выполнят – уже и следа не осталось.

Иностранцев, приезжавших от разных общественных западных организаций, я принимал прямо у себя дома. Дом у меня был большой, и, глядя снаружи, не сразу поймешь, к кому пришел человек. Да и не ожидал КГБ такой наглости, чтобы у них под самым носом передавались за границу самиздатские бумаги. Они по старинке искали каких‑ то явочных квартир, паролей, тайников – мы же все делали открыто.

 

Холгера отозвали к концу года и отправили корреспондентом во Вьетнам. Еще раньше советские власти выгнали Билла Коула – «за деятельность, не совместимую со статусом корреспондента». Наша бомба наконец взорвалась.

Мне жаль было расставаться с ними, как с друзьями в концлагере, – я знал, что больше никогда их не увижу. Билл хмурился, но держался бодро, считал, что все идет о‑ кей.

– Я не хотел здесь оставаться, – говорил он, – порядочного человека отсюда должны выгнать.

Холгер переживал более открыто. Он любил русскую культуру, изучил русский язык и надеялся прожить здесь хотя бы лет пять. Он был заядлый охотник и рыболов. Когда он только еще приехал, к нему подсылали каких‑ то «коллег» из АПН, и те устраивали ему королевскую охоту в заповеднике, за пределами разрешенной для иностранцев зоны. Осторожно намекали, что при хорошем поведении еще и не то возможно. Все кончилось, как только он сблизился с нами. И теперь вот он уезжал навсегда. По обычаю АП, он сам должен был подыскать себе замену.

– Ладно, я им найду замену. Я найду тебе такого парня, который их не испугается.

Он привез с собой молодого паренька, года на три младше меня, Роджера Леддингтона. Действительно, Роджер оказался не из пугливых: ему ломали вдрызг машину, били стекла, отрывали дверцы, подбрасывали записки с угрозами. Однажды он даже подрался с чекистами, когда пытались не впустить его ко мне, остановили внизу, в подъезде. Вдвоем с ним мы отрывались по ночам от погони благодаря американской технике: советские машины не могут поворачивать на большой скорости – им надо сбрасывать газ.

Наступило такое время, когда днем уже нельзя было встречаться с корреспондентами – чекисты устраивали провокации, драки. Однажды я договорился с другим корреспондентом АП, Джимом Пайпертом, о встрече на Калининском проспекте, в самом центре Москвы. Договорились на полпервого ночи, но я пришел минут за пять – оглядеться по сторонам. Сразу бросилась в глаза группа людей, с безразличным видом расхаживавших вокруг нашего места встречи. «Что ж, – подумал, – пусть следят, дело не новое». Джим подъехал с другой стороны улицы, оставил там машину и пошел ко мне через дорогу. Но стоило ему приблизиться, как эти самые безразличные люди бросились на нас и, весьма неумело изображая хулиганов, принялись избивать.

– Что ты тут шляешься, падло!

Одного из них я узнал: он уже следил за мной когда‑ то. Я боялся только, что сейчас подъедет заранее инструктированная милиция, нас заберут и «пришьют» дело за хулиганство. Доказывай потом, что они напали на нас, а не наоборот. Поэтому, чтобы иметь хоть какое‑ то формальное доказательство, я начал громко кричать, звать на помощь. Кажется, Джим сообразил, в чем дело, и тоже принялся кричать. Подошли какие‑ то люди, вылезли таксисты из машины на стоянке у ресторана. Никто из них и пальцем не шевельнул – просто глазели. Но и это уже было облегчением – все‑ таки свидетели. Подтвердят, что мы звали на помощь.

Кое‑ как нам удалось вырваться и добежать до машины, но там они снова нас нагнали. Джим никак не мог попасть ключом в замок дверцы. Тут уже началось настоящее побоище, и я понял, что нужно обороняться всерьез.

– Иван Николаевич, сзади заходите!

Хороши хулиганы – по имени‑ отчеству друг друга называют. Но было уже не до размышлений. Двое крутили мне руки. Кто‑ то, навалившись сзади, душил меня и гнул голову книзу, кто‑ то бил с размаху ногами и руками. С другой стороны, у машины, кряхтел Джим, отбиваясь от наседавших чекистов, и все никак не мог попасть ключом в замок. Невысокий мужичок в каракулевой шапке набегал спереди, и я ясно понял, что сейчас он с размаху ударит меня ногой в согнутую голову, только брызги из глаз. В последний момент я рванулся и, предупреждая удар, сам въехал ему ногой в наплывавшую морду. Он рухнул. Возникло замешательство, чекисты бросились к нему – видимо, своему начальнику. Этой паузы нам хватило: Джим открыл наконец дверцу, мы ввалились в машину и рванулись с места. Из машины мы увидели, что в двадцати шагах, на углу под фонарем, стоял милиционер и спокойно покуривал.

Власти стремились пресечь нам все контакты с внешним миром. Какое‑ то время практически только у меня и оставалась еще связь, поэтому все проблемы обрушились мне на голову: обыски, аресты, суды, психушки, лагеря, татары, евреи, месхи, украинцы, литовцы… Роджер приезжал глубокой ночью, а то и под утро, забирал всю информацию, что стеклась ко мне за день, и уносился к себе в офис, писать сообщения. Изредка удавалось прорваться кому‑ то еще, но в основном – все тот же неизменный Роджер. Бодрый и веселый. Ему уже не хватало времени писать самому, и он успевал только передавать другим добытый самиздат. Уговаривал других хотя бы не побояться дать сообщение.

Под конец я уже почти не выходил из дому: все время, 24 часа в сутки, было расписано – кто когда должен прийти, что принести, что забрать. Мы понимали друг друга с полувзгляда, даже писать почти не приходилось. Все совершалось словно по волшебству. Никто не приказывал, не разрабатывал планов, не разделял ролей. Каждый знал, что он может сделать лучше, где он полезней, чего от него ждут. И, соприкасаясь с этим клубком энергии, совершенно посторонние люди вдруг получали такой заряд, такой импульс, что много лет потом продолжали жить нашим ритмом. Из Англии приезжал Дэвид Маркхэм, из Германии – Ирина Герстенмайер, из Голландии – Хенк Вользак, из Франции – Дина Верни. Эти люди пробыли с нами разное время – кто несколько часов, кто несколько дней. Это были очень разные люди, но все они уже не могли потом оставаться безучастными. Да и я сам, много лет спустя, в тюрьме, по малейшим намекам с воли чувствовал, что происходит, что нужно, чего от меня ждут. Все мы потом, видимо, чувствовали одну и ту же ностальгию.

Это был кошмарный год, к концу которого вызванная ленинградским самолетным процессом волна человеческого негодования захлестнула наконец Кремль. Оказавшись перед реальной угрозой полной изоляции, власти были вынуждены отступить и разрешить эмиграцию. В первый раз они признали за нами человеческое право – право покинуть навсегда свою страну. Прорвало 53‑ летний гнойник, потому что впервые мир нашел в себе силы потребовать от кремлевских ублюдков, что признано всем миром как человеческое право, – потребовать без всяких скидок и оговорок. Рассказывайте теперь про тайную дипломатию!

Никогда не забуду я трагедии исхода, когда пожилые, солидные люди, обросшие чинами и регалиями, вдруг теряли свою солидность и точно полувековая шелуха сваливалась с них. Куда девалась вся их советскость, все громкие слова, сказанные на собраниях? Они бегали на проводы отъезжающих, пели давно забытые песни того народа, принадлежность к которому тщательно скрывали всю жизнь. Они бросали насиженные места, нажитое добро и с трудом приобретенные выгодные знакомства. Откуда взялась смелость? Они осаждали приемные высоких инстанций, устраивали там коллективные голодовки и ТРЕБОВАЛИ – может быть, впервые в жизни. А угрюмые советские чиновники выполняли требования – тоже, наверно, в первый раз – и мысленно перебирали свою родословную: кто знает?

Они заваливали нас петициями, документами, просьбами. Их выпускали так быстро, что они не успевали обзавестись ни связями, ни каналами, и мы охотно предоставляли свои. Их проблема давно была нашей проблемой – одной из наших проблем. У нас их оставалось еще очень много, этих проблем, и, когда некоторые из отъезжавших друзей говорили, что в беседах с ними власти просили передать мне предложение уехать, я мог только плечами пожать. У меня оставалась еще и собственная проблема – та, из‑ за которой я был согласен еще раз попасть в тюрьму.

А жить оставалось уже совсем мало – считанные дни. Только одно было неясно – возьмут меня до партийного съезда или после. Скорее все‑ таки до. Вновь был март, полный гулких звуков, текло с крыш, хрустели под ногами колотые льдышки, но не было времени бродить по арбатским переулкам. В осажденной, предсъездовской Москве ни дня, ни ночи больше не существовало. Каждый документ, каждое сообщение, посланное в эти дни, могло оказаться последним, а столько еще всего не окончено! Шел последний бой, когда уже ничего и никого не жалко, словно все внутри выгорело. Впереди ждала немота. И когда меня наконец взяли, я почувствовал невероятное облегчение, точно гора с плеч. Долго, блаженно отсыпался в Лефортове – наверное, целую неделю. Господи, как хорошо все‑ таки, когда ничто больше от тебя не зависит!

Еще я радовался, что успел купить своим собаку – маленького пушистого щенка кавказской овчарки. Со временем он у них будет огромный и лохматый.

 

– Погоди, погоди, я тебе сейчас всю смету посчитаю. Кирпич 40 рублей за тысячу, цемент самый лучший – 30 рублей за пятьдесят килограммов. Сколько у тебя кубометров кладки? Да ведь еще и земляные работы учесть надо. Ну, это, положим, экскаваторщику дать тридцатку, все сделает в лучшем виде. Нет, так не пойдет, слишком дорого. Лучше всего купить материалы налево – дешевле выйдет. Особенно у военно‑ строительной части. У них учета никакого, торгуют направо‑ налево.

Тут уж я запротестовал. Налево мне никак нельзя – КГБ сразу прицепится. При моем положении нужно, чтобы все было законно, комар носа не подточил.

Мой сокамерник, Иван Иваныч Трофимов, бывший начальник СМУ, а ныне камерный наседка, тоскует по своей строительной профессии. Не хватает ему деловой активности: совещаний, обсуждения смет и проектов. С утра он сам не свой: то скрипит протезом по камере взад и вперед, то принимается объяснять мне про какие‑ то железобетонные балки. Вчера углядел, что я черчу свой замок: лесенки, башенки, переходы, – попросил полюбоваться и полночи считал что‑ то на клочке бумаги. Составлял смету. Теперь он разбирается в замке не хуже меня, высчитывает нагрузку на опорные конструкции, и по утрам мы спорим, какой марки цемент я должен доставать.

– Эх, за пять месяцев все бы построил, даже, может, и скорее, – тосковал он.

Большую часть времени я читал. В Лефортове удивительная библиотека: все книги, что конфисковывались у «врагов народа» за полвека, видно, стеклись сюда. По всей стране «чистили» библиотеки, жгли «вредные» книги – здесь же все сохранилось, как в оазисе. Никому не приходило в голову чистить библиотеку тюрьмы КГБ – кто хочет быть святее Римского папы? Дореволюционные академические издания Пушкина и Гоголя, А. К. Толстого и Лермонтова. Гамсун и Метерлинк, Марсель Пруст и Замятин. Спросите лучше, чего здесь нет.

Книги сохранились прекрасно, только почти все страницы в штампах. «Внутренняя тюрьма ГУГБ НКВД» – довоенный штамп. «Следственный изолятор КГБ при СМ СССР» – современный штамп. И крупно, столбиком, во всю страницу: «ВСЯКАЯ ПОРЧА КНИГ И ПОМЕТКИ В ТЕКСТЕ КАРАНДАШОМ, СПИЧКОЙ, НОГТЕМ И Т. П. ВЛЕЧЕТ ЗА СОБОЙ ПРЕКРАЩЕНИЕ ВЫДАЧИ КНИГ».

Линия моя на следствии была предельно проста: я полностью отказался в нем участвовать. Не подписывал никаких протоколов, постановлений – и только писал жалобы, чтобы чем‑ то занять следователей. Их у меня было три. Вызывали редко. Отношения сразу сложились плохие: вместо допросов только переругивались, чтобы скоротать время. Особенно не нравился мне средний следователь, капитан Коркач. У него была удивительно подлая рожа и на редкость гнусные повадки, о чем я со всей откровенностью сообщал ему каждый раз. Следователи тоже не считали нужным скрывать свои чувства и были предельно циничны. Это ведь только с новичками пробуют разные приемы, пытаются уговаривать, льстить, запугивать и агитировать за советскую власть. Со мной уже можно было не тратить сил.

С самого начала я сделал письменное заявление, в котором не признавал КГБ правомочным вести следствие по моему делу. Месяца за три до моего ареста газета «Правда» выступила с большой статьей «Нищета антикоммунизма», где утверждалось, что я занимаюсь антисоветской деятельностью. То же самое заявил и Цвигун, заместитель Андропова, в журнале «Политическое самообразование» в феврале 1971‑ го. Получалось, что вопрос о моей виновности не только до суда, но еще и до ареста предрешен партийными органами и руководством КГБ. Строго юридически, после этого ни один работник КГБ и ни один член партии уже не имел права вести мое дело, о чем я и писал в бесконечных жалобах.

Еще того лучше обстояло дело с прокурором, который осуществлял надзор над следствием. Это был тот самый прокурор, который вызывал меня в свое время на беседу. Выйдя от него, я сразу тогда записал наш разговор и отдал Холгеру, а тот, в свою очередь, переслал мою запись в газету «Франкфуртер рундшау», где ее опубликовали. И эта публикация мне теперь тоже инкриминировалась, как все остальные интервью. Получалось, что прокурора должны бы допросить по моему делу как свидетеля, а уж свидетель не может быть одновременно и прокурором.

Словом, целая юридическая карусель. Мне она нужна была просто как предлог, чтобы писать жалобы.

– Ничего! Все, что мне нужно, я на суде скажу, – говорил я следователям. И им это очень не нравилось.

Еще я требовал расследовать тот случай, когда чекистский филер угрожал мне оружием. Ссылался на мать, как на свидетеля, указывал номер машины. Короче говоря, занимался обструкцией следствия, и вся эта писанина отнимала у меня часа два‑ три в день. Остальное время читал, рисовал замок и слушал рассуждения Ивана Ивановича о строительных проблемах.

А по ночам мне снилась погоня, и мы с Роджером уносились от чекистов по сонным московским улицам на сверкающем американском автомобиле. Иногда я один убегал по бесконечным проходным дворам, чердакам и тоннелям метро, но что бы я ни делал – чекисты неизменно были за спиной. Я только чуть‑ чуть опережал их.

Обычно я все‑ таки успевал проскочить в большую, ярко освещенную комнату и там по‑ английски пытался объяснить что‑ то очень важное собравшимся людям. Они вежливо, сочувственно кивали головами и восклицали время от времени:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.