Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 26 страница



– Вы имеете медицинское образование? – встряла прокурорша, как будто нужно быть академиком, чтобы возмущаться, когда на твоих глазах калечат человека.

Конечно, моих свидетелей вызвать отказались, объявили их всех гуртом невменяемыми, неспособными давать показания. Я предвидел такую возможность и поэтому специально включил в список несколько человек, никогда раньше не попадавших к психиатру, – жену П. Г. Григоренко и жену Файнберга. Но судьи так торопились отказать, что не обратили на это внимания. Еще я включил в список Сергея Петровича Писарева, добившегося в свое время опровержения диагноза, но и его теперь объявили сумасшедшим.

Вместо них обвинение тащило своих «свидетелей» – офицера КГБ, которого пытались подослать ко мне на воле, какого‑ то насмерть перепуганного парня, которого я видел раза три в жизни, да двух ребят‑ военнослужащих, которым я в случайном разговоре в кафе, говоря о Щецинских событиях, не советовал стрелять в безоружный народ.

Что они могли сказать? Что я недоволен существующим строем? Жаловался на отсутствие демократии в СССР? Выглядели они бледно. Вдруг прокурорша спросила:

– Вы говорили, что непременным условием выписки из спецбольницы был отказ больного от своих взглядов. Вы сами тоже отказались при выписке от своих взглядов?

Ей казалось, что она задала убийственный вопрос. Если не каялся – значит, клевещешь теперь: можно все‑ таки выйти из психушки без покаяния. Если каялся – и того лучше: как можно верить человеку, готовому в трудный момент отречься от своих взглядов?

Разве объяснишь им теперь, как мне безумно повезло, что не пришлось каяться? Разве объяснишь, сколько сотен людей никогда уже не придет сообщить миру о психиатрических преступлениях? Так вот они и работают: одни пытают, вымучивая из людей раскаяние, другие изображают из себя моралистов, задают подлые вопросы. И все тихо. Те, кто раскаялся, – уже не имеют права говорить, а те, кто не раскаялся, – будут молчать вечно. Не придет Самсонов, которого мучили восемь лет, – он умер от инфаркта. Не придут Файнберг, Борисов, Григоренко – вряд ли их выпустят живыми.

А почему должно быть стыдно тем, кто не выдержал? Пусть стыдятся те, кто пытает.

– Да, – сказал я твердо, – вынужден был отречься, чтобы меня выпустили. Иначе я не стоял бы сейчас перед вамп.

Заерзал, задвигался зал, побежал по рядам злорадный ропот – ага, все‑ таки отрекался, каялся… Но я не ощутил стыда ни от этой лжи, ни от вымышленного раскаяния – я просто ощутил чужую боль.

Так вот и получилось, что я снова мотался по этапам да пересылкам, ругался с «гражданином начальником» и слушал бесконечные тюремные споры. Определили мне 12 лет – двенадцать лет лагерных разводов, шмонов, ледяных карцеров и сосущего голода, который со временем перестаешь осознавать, как зубную боль. Только спать неудобно – кости мешают.

Нет, я не жалел о случившемся. Я сожалел лишь о том, что слишком мало успел сделать за год два месяца и три дня, которые пробыл на воле. Так я им и сказал на суде, в последнем слове.

Обычно, уходя туда, уносишь с собой последние отзвуки, голоса, впечатления оставленного мира. То всплывает вдруг лицо матери и много‑ много всяких картинок, с ним связанных, то заснеженная Москва, кривые арбатские переулки, а то просто обрывки какой‑ нибудь мелодии, и никак не можешь вспомнить, где ее слышал, что с ней связано…

Неизменно вспоминается суд, их вопросы и твои ответы. Сотни раз прокручиваешь в памяти эти картинки, и всякий раз находишь, что можно было сказать лучше.

Адвокат мой, Швейский, был напуган до беспамятства. Только что его выгоняли из адвокатуры, вопрос был уже решенный – и вдруг все изменилось. Не только не выгнали, но еще и вернули «допуск». Он пришел ко мне на следующий день после окончания голодовки и долго многозначительно поглядывал на стены кабинета, в котором нам дали свидание. Должно быть, у него был нервный тик, потому что время от времени он делал странное движение головой, словно галстук душил его или незримая петля затягивалась на горле.

– Я, как член партии, не могу одобрять ваших поступков, – говорил он, поглядывая на стенки. Мне стоило большого труда заставить его придерживаться строго правовой позиции.

На суде, однако, он держался бодро. И хоть невидимая петля все время захлестывала ему горло, он все‑ таки потребовал оправдательного приговора. Только для того он мне и был нужен.

По идее, адвокат – как бы рупор своего подзащитного. Он должен высказать то, что не может сказать подсудимый. У нас на политических процессах все наоборот. Да, собственно говоря, мы защищаем адвокатов, а не они нас.

В этот раз я сделал свое последнее слово покороче, поэнергичнее. Перечислив бегло все нарушения закона, допущенные КГБ в моем деле, я сказал:

 

Для чего же понадобились все эти провокации и грубые нарушения законности, этот поток клеветы и ложных бездоказательных обвинений? Для чего понадобился этот суд? Только ли для того, чтобы лишить свободы одного человека?

Нет, тут «принцип», своего рода «философия». За предъявленным обвинением стоит другое, непредъявленное, и этим судом хотят сказать: нельзя «выносить сор из избы», стремятся скрыть собственные преступления – психиатрические расправы над инакомыслящими, собственные тюрьмы и лагеря. Пытаются заставить замолчать тех, кто рассказывает об этих преступлениях всему миру, чтобы выглядеть на мировой арене этакими безупречными защитниками угнетенных. Поздно!

Наше общество еще больно. Оно больно страхом, пришедшим к нам со времен «сталинщины». Но процесс духовного раскрепощения уже начался, и остановить его невозможно никакими репрессиями. Общество уже понимает, что преступник – не тот, кто «выносит сор из избы», а тот, кто в избе сорит.

 

Конечно, можно было сказать и лучше – потом всегда приходят в голову лучшие варианты. Но это не главное. А вот стоило ли все это двенадцати лет – вернее, всей жизни? Все это – не суд, не выступление, а вот тот самый процесс, который уже не остановится? Мне кажется, стоило. Во всяком случае, я никогда потом не жалел о случившемся. Днем и ночью, без перебоя, идут этапы на восток. Пересылки забиты до отказа – по 60–80 человек в камере. Спят и на нарах, и под нарами, и просто на полу, рядами, и даже на столе. Дохнуть нечем. Вагоны набивают так, что дверь не закроешь – конвойные сапогами утрамбовывают. Матери с грудными детьми, беззубые старухи, подростки, инвалиды, угрюмые мужики, бесшабашные парни… И на каждого – «дело» в коричневом конверте. Сверху и фотография, и биография, а то как разобраться конвою?

– Фамилия?

– Имя‑ отчество?

– Статья?

– Срок? Проходи!

– Фамилия?

– Имя‑ отчество?

– Статья?

– Срок? Шалеешь после тюремного однообразия. Точно вся страна двинулась. Братцы! Да остался ли кто‑ нибудь на воле или уж всех переловили? Крик, ругань, топот, истошный детский плач, а где‑ то уже подрались.

– Быстрее, быстрее! – торопит конвой.

Кто с узелком, с мешком, с облезлым чемоданом, а у кого только казенная селедка торчит прямо из кармана да хлебушек в руках. И в путь!

– Кудааа, кудааа… – орет протяжно паровоз.

– На востоооок! – протяжно отвечает другой. Ты селедочкой‑ то не пренебрегай, землячок. Хоть и ржавая, и вонючая, а другой тебе не дадут. Путь долгий – сжуешь. За двое суток все вокруг пропитается этой селедкой, все перемажется. Воды потом не добьешься – где же конвою успеть напоить такую ораву? До исступления дойдешь, до хрипоты. Ну, а напившись, не допросишься в туалет. И все‑ таки припрячь селедочку‑ то, хоть в карман засунь. Послушай старого зэка. К вечеру, когда все уляжется, уймется ребенок, затихнет перебранка, а в соседнем отсеке бабы затянут жалостную песню, ты ее сжуешь за милую душу вместе с костями. Плевать, что весь перемазался, – все‑ таки попало кое‑ что в брюхо. Можно и подремать немного.

Старого зэка всегда отличишь. Пока вы там разбирались да в дверях мешкали, он себе занял лучшее место – полочку справа, на втором этаже, откуда можно даже на волю поглядеть, если удастся уговорить начальника приоткрыть окошко в коридоре. И узелок у него небольшой – словно в баню собрался, а все там есть, что в дороге нужно. Какая‑ нибудь рубашечка или свитерок – толкнуть конвою за пачку чаю, и пожевать немного, и покурить. Где‑ нибудь заначена «моечка», небольшой ножичек, мундштучок наборный, лагерной работы, – это тоже чтоб толкнуть какому‑ нибудь дикарю в погонах. Есть и чистая кружка – туберкулезных хоть и везут отдельно, а кружка‑ то на всех одна. Деньжата тоже есть, только не найдешь, сколько ни шмонай.

И ничем ты его не выманишь теперь, не растревожишь – что толку в пустых разговорах? Разве вот только чаю добудешь. И пока ребята помоложе приспособятся варить этот чай на чистом, свернутом в трубочку полотенце, а другие станут к дверям – прикроют их от конвоя, – он не спеша начнет травить бывальщину, только слушай. Главные же истории – впереди, когда идет кружечка по кругу.

Иной раз и не поймешь, куда клонит. Целую новеллу или философский трактат сочинит, чтобы в самый напряженный момент сказать невзначай:

– Давай‑ ка закурим, землячок. К слову пришлось.

Есть целый набор признаков, по которым безошибочно определишь настоящего зэка. Во‑ первых, он всегда сидит ни за что. Так, за халатность: корову украл, а теленка оставил. Во‑ вторых, у него всегда есть какая‑ нибудь хроническая, неизлечимая болезнь. Грыжа, например. Хорошая болезнь – целое состояние, и умный зэк свою болезнь лелеет, бережет про запас. На тот случай, когда уж так прижмут, что хоть в побег иди. Кто поглупее – руки ломает или пальцы рубит, а запасливый зэк – в санчасть.

– Так и так, гражданин начальник. Грыжа у меня – не могу работать.

Иногда ведь неделя канту – год жизни.

Потом обязательно должна быть у порядочного зэка застарелая тяжба с начальством – какие‑ нибудь недоплаченные деньги, недовыданные сапоги или зажиленная посылка. Годами будет он писать нудные жалобы, перебираясь по инстанциям все выше и выше. Тяжба обрастает бумагами, решениями, указаниями, и под конец уже никто не помнит, в чем дело. Но только прижмет его начальник покруче – пошла писать губерния! Без конца и начала, без точек, запятых и прочих знаков препинания – в одну непрерывную фразу вся жалоба. И что сидит ни за что уже 17 лет, и что болезнь тяжелая, а начальство не лечит – на вредную работу гонит, и что сапоги зажилили… Но легче всего определить настоящего зэка, если вдруг задел его кто‑ нибудь, – такого виртуозного, фантастического мата, с переливами, завитушками и причудливыми коленцами, ни от кого больше не услышишь. Все затихают и почтительно прислушиваются. Новички – с завистью, знатоки – с одобрением. По этой мелодии знающий человек сразу определит всю его тюремную биографию.

– Да ты, браток, колымский, что ли?

А уж если повезло – удалось купить у конвойного водки или хоть тройного одеколона, так и спать не захочешь. Совсем иные пойдут истории – жаль только, записать нельзя. И срок начинает казаться не слишком длинным, и жизнь хороша, и посадили правильно… Стучат колеса, швыряет вагон на стрелках, грустно поют бабы да ходит взад‑ вперед по коридору конвойный, поглядывает сквозь решетку на зэков.

– На востоооок! – вопит паровоз.

Куда же нас тащат? В Коми, в Тюмень, Киров или Пермь?

А, какая разница!

 

Мой адрес – не дом и не улица,

Мой адрес – Советский Союз.

 

На запад же идут вагоны совсем пустые – незачем везти нас на запад.

 

Странно мне было оказаться вдруг среди людей, которых я давно знал заочно. Словно на тот свет попал. Ведь вся информация об арестах, судах и обстоятельствах дела проходила через мои руки. После приходили от них известия из лагерей – протесты, заявления и голодовки. Только увидеться не приходилось, и теперь я с любопытством их разглядывал.

Вот «самолетчики» – осужденные по ленинградскому самолетному делу. Бог мой, как давно это было!

В тот сумасшедший, лютый декабрь 70‑ го, когда власти полностью перекрыли все контакты с Ленинградом, отключили телефоны, снимали с поездов, только одному Вовке Тельникову удалось прорваться в Москву с текстом приговора и стенограммы суда. Потом – безумная гонка по Москве: проходные дворы, подъезды, метро, машины… Нам все‑ таки удалось тогда уйти от чекистов, и где‑ то у Пушкинской площади, в квартире одного моего приятеля, мы лихорадочно перепечатывали текст. Ночью мне еще предстояло прорваться к корреспондентам.

30 декабря был день моего рождения – первый раз за много лет я встречал его на воле. И весь этот день проторчали мы у Верховного суда, ожидая результатов кассационного слушания самолетного дела. Только поздно вечером вышел Сахаров – сообщил об отмене смертной казни.

– Вам‑ то что! – смеюсь я. – Погорели со своим самолетом и отсиживаетесь теперь. А сколько нам всем хлопот устроили!

Украинцы – Светличный, Антонюк, Калинец – сели позже меня, но я знал их по Самиздату.

А это кто такой тощий, словно жертва Освенцима? Иосиф Мешенер? Как же, помню. Два школьных учителя из Молдавии – Сусленский и Мешенер, 7 и 6 лет за протест против вторжения в Чехословакию.

Павленков – это по Горьковскому делу, университетский самиздат. Гаврилов – дело офицеров‑ подводников Балтийского флота, тоже самиздат. Да тут живая «Хроника текущих событий»!

– Братцы! А чай у вас в зоне пьют?

– Еще как!

– Ну так пошли, заварим.

До моего ареста все политические лагеря находились в Мордовии. Практически Мордовия вся была перегорожена колючей проволокой. Даже по официальной переписи населения вышло в Мордовии больше мужчин, чем женщин, хотя в большей части страны наоборот. Политические лагеря существовали там чуть не с самого начала советской власти. Сперва – Темники, потом – Дубровлаг, теперь – Явас, Потьма, Барашево. Посчитать невозможно, сколько там погибло людей, и если копают землю – непременно натыкаются на человеческие кости. Рассказывали, что только один досидел с тех еще времен до наших дней – матрос, участник Кронштадтского мятежа. Глубокий старик, больной и неразговорчивый, он бродил по зоне враскачку, как по палубе крейсера в штормовую погоду.

Конечно, столь длительное соседство лагерей не прошло бесследно для местных жителей. Несколько поколений их работало надзирателями, передавая место от отца к сыну. На лагеря привыкли смотреть как на кормушку. За пойманного беглеца – мешок муки.

– Папа, у вас сегодня был шмон? – спрашивал сынишка отца. – Ты мне принес что‑ нибудь?

Со временем коммерческие отношения между зэками и надзирателями зашли так далеко, что за деньги стало возможно сделать буквально все. Протесты, заявления, сообщения о голодовках и произволе свободно проходили на волю. В 70‑ м году до нас дошла даже магнитофонная пленка с записью выступления Гинзбурга.

Власти заволновались, и летом 1972‑ го наиболее «опасных» политзаключенных отправили спецэтапом в Пермскую область, подальше от Москвы. Операция эта была окружена строжайшей тайной. Чтобы зэки не ухитрились как‑ нибудь передать на волю сведения о своем маршруте, окна вагонов задраили наглухо. Стояла невероятная жара лета 1972 года, когда леса горели, а торфяники загорались сами собой, – удушливый дым висел над страной. Цельнометаллические вагоны раскалились и превратились в душегубки. Люди задыхались, теряли сознание, один заключенный умер.

В Пермской области сделали два новых лагеря – 35‑ й и 36‑ й (позднее еще и третий, 37‑ й). Глухая изоляция, специально подобранные надзиратели, которым сразу давали чин прапорщика, чтоб служили вернее, и очень тяжелый северный климат.

Я попал сразу в Пермскую область, в 35‑ й лагерь, около станции Всесвятская. Первый год после суда я досиживал во Владимирской тюрьме – по приговору мне полагалось два года тюрьмы, пять лет лагерей и пять – ссылки. К весне 1973‑ го, когда мне предстояло ехать в лагерь, «пермский эксперимент» уже завершился, и в Мордовию я не попал.

Лагерь наш был небольшой – человек 300–350, и бо́ льшую часть населения, как и в других политлагерях, составляли «старики», украинцы, литовцы – участники национально‑ освободительной борьбы 40‑ х годов. Многие из них никогда и не жили на воле при советской власти, а как взяли в юности оружие при вторжении советских войск, так и просидели по лагерям до старости. Осуждены они были, однако, за измену родине. Какую родину имел в виду сталинский военный трибунал – понять трудно. И представления о жизни, и традиции, и привычки сохранились у них прежние, каких уже не осталось на их родине. Поразительно было видеть, как они работают – даже в лагере, за пайку хлеба, – старательно, упорно, с любовью к делу. Так когда‑ то работали крестьяне на своей земле. Чувствовалась в них упрямая вера в человеческий труд – вопреки всему. На воле так больше никто не работает – отучила советская власть. У нас говорили в шутку, что любой из этих старичков заменит три станка, если свет перегорит.

Лагерь как‑ то консервирует человека. Седеют волосы, выпадают зубы, лица покрываются морщинами, а внутренне человек не становится старше, солиднее. Дико было видеть, как эти 55‑ летние мужики возились друг с другом, словно подростки, тузили друг друга под бока, и только сил уже не было, чтобы побегать взапуски. Ведь жизнь их приостановилась, когда им было лет по двадцать. Простые крестьянские парни, так и не успевшие стать отцами семейств.

По воскресеньям летом они выползали на солнышко с аккордеонами – играли мелодии, которых уже не помнят у них дома. Жуткое это было зрелище. Действительно, словно в загробное царство спустился.

Это были остатки целиком загубленного поколения – в одной Литве «освободители» репрессировали 350 тысяч населения, а уж на Украине счет велся на миллионы.

Им трудно было понять нас, увидеть смысл наших действий. Они все еще жили психологией 40‑ х годов – партизанской психологией. Уж если такой массе народа не удалось добиться освобождения с оружием в руках – то какой смысл писать бумажки? А для многих из них и вообще обращаться с жалобами к властям было неприемлемо: они же не признавали эти власти законными.

Из литовцев мы как‑ то ближе всего сошлись с Ионасом Матузевичюсом. Он сам ушел к «лесным братьям» в начале 50‑ х годов, когда все уже было проиграно – борьба безнадежна. Может быть, оттого он лучше понимал нас. Когда его брали, он отстреливался до последнего, не желая попасть живым. Его приволокли искромсанного пулями и буквально собрали по частям: он был нужен живым, чтобы пытать потом. Поражало меня, как он после всего этого плюс почти 25 лет лагерей сохранил удивительную жизнерадостность, чувство юмора и какую‑ то внутреннюю чистоту. Не знаю, как назвать это, но, по‑ моему, такими должны быть монахи. Наверно, у него это было от крайнего, абсолютнейшего пессимизма. Сахар нам выдавали в пакетиках сразу за десять дней, и каждый тянул его потом как мог, чтобы дольше хватило. Ионас же сразу высыпал его в рот целиком и, сладко жмурясь, проглатывал.

– Ионас, – говорили ему укоризненно, – что же ты делаешь! Это же на десять дней!

– А, черт с ним, – говорил Ионас, – вдруг завтра помру? Пусть хоть врагу не достанется.

Однажды мы работали с Иосифом Мешенером, разгребали какой‑ то хлам у котельной и вдруг нашли старый стоптанный кирзовый сапог – мало ли их валялось вокруг. Но тут мне в голову пришла шальная идея. Я пошел к ребятам, мешавшим бетон, и залил внутрь сапога жидкий раствор. Потом, когда раствор застыл, мы осторожно срезали сапог ножом. Получилась точная цементная отливка. Затем нашли круглый большой камень, кусок колючей проволоки и стали мастерить памятник кирзовому сапогу. Все приняли живейшее участие в этой затее. На камне из раствора сделали что‑ то наподобие карты мира, проволоку засунули одним концом под сапог и оставшуюся часть обмотали вокруг голенища. Все это хозяйство застыло, и мы собирались торжественно открыть памятник, произносить по очереди шутливо патетические речи и т. п. Ведь кирзовый сапог – это не только сапог надзирателя, охранника, солдата, но и сапог заключенного. На открытие позвали украинцев, литовцев, вообще всех желающих.

Но ничего не вышло – не получилось веселья. Никто как‑ то не решился рта раскрыть. Грустно постояли мы вокруг этого сапога и разошлись. Потом его нашли надзиратели и долго ломали – он успел здорово затвердеть.

Никто из этих мужиков и в глаза не видел своего приговора. Им просто объявили тогда: двадцать пять – и делу конец.

 

Впрочем, редко кому выдают приговор на руки даже теперь. Обычно дают только прочитать, а затем отбирают. Считается, что приговор «секретный», хотя советскими законами такого опять‑ таки не предусмотрено. (Практически приговор на руки получали только те, чье дело достаточно широко освещалось в Самиздате или в зарубежной прессе. ) Поэтому одной из наших задач в лагере было добыть и отправить на волю копии таких приговоров.

До последнего ареста я сам был немного дезинформирован – считал, что в наше время практически уже нет «случайных» политических дел, то есть таких, когда осужденный до ареста и не подозревал, что может попасть за свои действия в тюрьму. Теперь, думал я, политические репрессии направлены только на участников движения за права человека, различных национальных и религиозных движений, то есть на людей, которые хотя и не совершили никакого преступления, но сознают, что в условиях тоталитарного произвола они в любой момент могут быть арестованы. Однако я оказался не прав. Процент «случайных» дел достаточно высок.

Прежде всего к ним нужно отнести жалобщиков и анонимщиков. Часто человек, возмущенный какой‑ нибудь несправедливостью, начинает писать жалобы в высокие инстанции и искренне считает, что таким путем можно исправить зло. Получая наглые ответы, человек постепенно начинает обобщать результаты, его жалобы принимают характер обвинений, тут его вызывает КГБ, и, если он не поддается запугиваниям, его сажают.

Например, в 1976 году сидел со мной во Владимирской тюрьме врач‑ стоматолог Айрапетов из Баку, армянин лет 47. Обнаружив у себя на работе хищения и взяточничество, он стал писать в ЦК, но ничего не добился и постепенно пришел к выводу, что ЦК умышленно покрывает коррупцию. Он несколько раз писал Брежневу, разоблачая махинации крупных властей в Азербайджане, и в конце концов был арестован. В КГБ раскаиваться отказался и был осужден на 3 года тюрьмы и 4 – лагеря за антисоветскую агитацию. Он никак не мог понять своей вины.

– Кого же я агитировал? – спрашивал он на суде. – Брежнева, что ли?

– Знаете, – отвечали ему, – у Брежнева много секретарей, помощников, референтов, вот их‑ то вы и агитировали.

Другие люди понимают, что за жалобы могут быть неприятности по службе, трения с начальством, и пишут анонимно. Однако арест и для них неожиданность.

Любопытную категорию составляют люди, осужденные за надписи на избирательных бюллетенях. Голосование у нас по закону тайное, и никто не вправе выяснять, кто как проголосовал и кто какой бюллетень опустил. Более того, существует специальная статья в Уголовном кодексе, предусматривающая лишение свободы для должностных лиц, нарушивших тайну голосования. Это, однако, не мешает КГБ сажать в тюрьму людей, делающих надписи на бюллетенях.

Меня очень интересовали такие случаи – признаться, я не очень верил, что дело обстояло именно так, как рассказывали пострадавшие. Уж это заливают, казалось мне. Наконец по одному такому делу мне удалось достать приговор, когда я был в Пермском лагере. Приговор считался секретным, и стоило большого труда добыть его на полчаса, чтобы скопировать. Попросту говоря, мы его украли из спецчасти, сделали копию и передали на волю. Вот он:

 

ПРИГОВОР

Дело № 6‑ 74 Секретно

Именем Украинской Советской Социалистической Республики от 15 июня 1971 г. Ворошиловградский облсуд в составе: председательствующего ЯРЕСЬКО В. А., народных заседателей БАРАНОВОЙ К. А., ДРОЖЖИНОЙ М. Ф., при секретаре ГОЛУБИЧЕЙ Т. М., с участием прокурора ЗИМАРИНА В. И. и с участием адвоката СОКОЛИКОВОЙ Н. М., рассмотрев в закрытом судебном заседании в г. Ворошиловграде дело по обвинению ЧЕКАЛИНА Александра Николаевича, рождения 19. 12. 1938, уроженца Слюд‑ Рудник Удеренского района Красноярского края, русского, гражданина СССР, беспартийного, образование 10 кл., ранее не судимого, женатого, имеющего на иждивении сына, рожденного в 1962 г., проживающего в г. Лисичанске Ворошиловградской обл., ул. Карла Маркса, 136/5, работавшего слесарем‑ монтажником на Лисичанском заводе «Строймашина», содержащегося под стражей с 27 мая 1971 года, преданного суду по ст. 62 ч. 1 УК УССР, установил: 14 июня 1970 г., во время выборов, подсудимый ЧЕКАЛИН А. Н. на избирательных бюллетенях по выборам в Совет Союза и Совет Национальностей по Лисичанскому округу № 440 учинил антисоветские надписи, призывающие к свержению Советской власти, а также возводящие заведомо ложные клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, совершив тем самым преступление, предусмотренное ст. 62 ч. 1 УК УССР. Подсудимый ЧЕКАЛИН свою вину в совершении вышеуказанного преступления признал и пояснил, что в день выборов пошел на избирательный участок, после получения бюллетеней сделал надписи антисоветского содержания, возводящие клевету на советскую выборную систему; его вина в совершении указанного преступления подтверждается показаниями свидетеля ВЕРЕТЕННИКОВА Н. И., который во время выборов был зам. председателя участковой избирательной комиссии, и при подсчете голосов он увидел два бюллетеня с антисоветскими надписями. Он пояснил, что эти надписи он воспринял как призыв к свержению Советской власти и как клевету на нашу избирательную систему. Свидетель ЧЕКАЛИНА Е. Р., жена подсудимого, пояснила, что после дня выборов ей муж говорил об учинении им надписей антисоветского содержания; она также пояснила, что муж слушал передачи зарубежных радиостанций, в частности, он слушал «Голос Америки». Свидетель ЖИТНЫЙ В. Д., бригадир бригады, в которой работал подсудимый, пояснил суду, что ЧЕКАЛИН возмущался существующими в нашей стране порядками, высказывал желание уехать из нашей страны. Из показаний свидетеля ЧЕРНИКОВА С. П. видно, что ЧЕКАЛИН в его присутствии допустил оскорбительные выражения в адрес коммунистов. Подсудимый не отрицал, что он возмущался порядками, существующими в нашей стране, высказывал желание уехать в другую страну, периодически слушал передачи зарубежных радиостанций и в своих записях на бюллетенях воспроизвел частично слова из прослушанных передач радиостанций. Вина подсудимого доказывается анализом вещественных доказательств, на которых, как это усматривается из заключения криминалистической экспертизы, надписи исполнены одним лицом – ЧЕКАЛИНЫМ. Учиняя такие надписи на бюллетенях, подсудимый понимал, что он распространяет антисоветские идеи, ибо надписи на бюллетенях были прочитаны при подсчете голосов, и он желал того, чтобы они были прочитаны. Он действовал с прямым умыслом при распространении клеветнических измышлений на нашу избирательную систему, этого он не отрицал и сам, следовательно, указанное преступление он совершил с прямым умыслом, преследуя антисоветские цели, о чем свидетельствуют вышеуказанные обстоятельства. Само содержание надписей на бюллетенях свидетельствует, что ЧЕКАЛИН имел антисоветскую цель в пропаганде своих идей. Его доводы о том, что он совершил это преступление из‑ за обиды на администрацию цеха в связи с непредоставлением ему отпуска в летнее время, являются необоснованными. За непосещение профсоюзных собраний от 12. 3. 70 он цеховым профсобранием был лишен права идти в отпуск летом. Преступление он совершил 14 июня 1970 г. К тому же никаких мер к обжалованию решения собрания он не принимал, а в своих первоначальных объяснениях о причине совершения преступления ссылался на указанные обстоятельства. При наличии таких доказательств областной суд считает, что вина подсудимого ЧЕКАЛИНА в антисоветской агитации нашла полное подтверждение, его преступные действия по ст. 62 ч. 1 квалифицированы правильно. Решая вопрос о мере наказания, областной суд учитывает, что ЧЕКАЛИН совершил особо опасное государственное преступление, занимался общественно полезным трудом, имеет на иждивении ребенка, свою вину признал, раскаялся. Наказание он должен отбывать в НТК строгого режима, учитывая содеянное им и данные об его личности, областной суд считает, что дополнительное наказание в виде ссылки применять нецелесообразно. Руководствуясь требованием статей 323, 324 УПК УССР, областной суд приговорил:

Признать виновным ЧЕКАЛИНА А. Н. по ст. 62 ч. 1 УК УССР и подвергнуть его наказанию в виде лишения свободы сроком на 5 (пять) лет без ссылки с отбытием наказания в ИТК строгого режима. Засчитать в счет отбытия наказания нахождение ЧЕКАЛИНА А. Н. под стражей с 27 мая 1971, меру пресечения оставить без изменения – содержание под стражей. Взыскать с ЧЕКАЛИНА в доход государства 11 руб. 88 коп. как судебные издержки. Вещественные доказательства – бюллетени – оставить при деле. Приговор может быть обжалован в Верховный Суд УССР в течение 7 суток после его провозглашения, осужденным – в такой же срок после получения им копии приговора.

Председательствующий (подпись)

Народные заседатели (подписи)

 

Чекалин сидел потом с нами и во Владимире, освободился в мае 1976‑ го по концу срока. Он почти совсем оглох за время заключения, так как у него было тяжелое, прогрессирующее заболевание ушей, а никакого лечения он, разумеется, не получал.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.