Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Владимир Буковский 17 страница



Разумеется, они не ожидали такой реакции и, если бы могли предвидеть ее заранее, вряд ли затеяли бы дело. Теперь же, ввязавшись в него, делали хорошую мину при плохой игре, полностью игнорируя общественное мнение.

 

Впоследствии мы часто поражались идиотскому упрямству наших властей, нежеланию видеть очевидные факты, что причиняло им катастрофический вред. Иногда кажется, что они прямо специально выбирают самое идиотское решение и уж потом ни за что не хотят от него отказаться.

Помню, в 1970–1971 годах произошел такого рода эпизод. Один из моих знакомых, Леня Ригерман, родившийся в США и привезенный в детстве в СССР, обратился к американскому консулу с просьбой выяснить его права на американское гражданство. Для обсуждения этого вопроса американский консул пригласил его прийти в консульство.

Консул считал вопрос запутанным и был уверен, что потребуется много времени и усилий для того, чтобы Ригерман получил американское гражданство.

Власти наши ни под каким видом не позволяют советским гражданам входить в иностранные посольства, хоть это и не запрещено законом. Зная об этом, Ригерман предупредил консула, что вряд ли он к нему попадет. Консул не мог этому поверить: только что была подписана между СССР и США консульская конвенция, статья 12 которой прямо предусматривает право граждан одной страны посещать консульство другой для выяснения вопросов о гражданстве. На всякий случай, однако, он послал сотрудника консульства встретить Ригермана и проводить внутрь.

Разумеется, Ригермана взяли у входа и на глазах этого сотрудника отправили в отделение милиции. Там его обыскали, отняли все бумаги и долго вели «воспитательную» беседу – о положении на Ближнем Востоке.

Возмущенный консул обратился за разъяснениями в советский МИД, спрашивая, должен ли он считать данный эпизод за намерение советской стороны денонсировать консульскую конвенцию. В МИДе, лучезарно улыбаясь, его заверили, что никаких таких намерений не имеется, напротив – советско‑ американская дружба крепнет день ото дня. А происшедшее объяснили досадным недоразумением.

Ободренный консул вновь пригласил Ригермана. На этот раз он сам вышел встречать Леню с консульской конвенцией в руках и пытался разъяснить ее охране внизу. Но и на этот раз Ригермана уволокли в машину на глазах у потрясенного консула. Опять же приволокли в милицию, обыскали и заставили прослушать новую беседу – о политике партии в области эмиграции.

Выйдя из милиции, Ригерман снова созвонился с консулом и снова пошел к нему. И снова был задержан. На сей раз, однако, он был осужден на семь суток за «злостное неповиновение законным требованиям представителей власти».

Каждый раз посольство США и Госдепартамент направляли советским властям протест против нарушения конвенции и каждый раз получали заверения, что советской стороной конвенция соблюдается неукоснительно. Наконец американское правительство, окончательно потеряв терпение, вне всей бюрократической процедуры объявило о предоставлении Ригерману и его матери американского гражданства. Под Новый год он зашел ко мне, и я спросил, пустят ли его хоть теперь в посольство, получить документы и визы.

– Не знаю, – грустно ответил он. – Видимо, за мной пришлют посольскую машину с флагом.

В феврале 71‑ го года он уехал с матерью в Штаты.

 

Порою это саморазрушительное упрямство властей кажется просто невероятным, однако мы забываем, что террористическая власть и не может быть иной. Ее отличие от власти демократической в том и состоит, что она не является функцией общественного мнения. А в таком государстве человек не может иметь никаких прав – любое неотъемлемое право отдельного человека моментально отнимает у государства крупицу власти. Каждый человек обязан усвоить с детства как аксиому, что никогда, ни при каких обстоятельствах и никаким способом не сможет он повлиять на власть. Любое решение приходит только по инициативе сверху. Власть незыблема, непогрешима и непреклонна, а всему миру только одно и остается – приспосабливаться к ней. Ее можно униженно просить о милости, но не требовать от нее положенного. Ей не нужны сознательные граждане, требующие законности, ей нужны рабы. Равным образом, ей не нужны партнеры – ей нужны сателлиты. Подобно параноику, одержимому своей фантастической идеей, она не может и не хочет признавать реальности – она реализует свой бред и всем навязывает свои критерии.

Мы никогда не избавимся от террора, никогда не обретем свободы и безопасности, пока не откажемся полностью признавать эти параноические реальности, пока не противопоставим им свои реальности, свои ценности.

Тысячи книг написаны на Западе, сотни различных доктрин созданы крупнейшими политиками, чтобы найти компромиссный выход. И все они пытаются избежать единственно верного решения – морального противостояния. Изнеженные западные демократии забыли свое прошлое, свою суть, а именно, что демократия – это не уютный дом, красивая машина или пособие по безработице, а прежде всего право бороться и воля к борьбе.

Все эти хитроумно‑ наивные теории лишь усиливают несвободу, разжигают аппетиты хищников, вводят двойные стандарты, подрывают моральные основы самих западных обществ, порождают бессмысленные иллюзии и надежды. Близорукая политика бесконечных уступок и компромиссов создала это чудовищное государство, вскормила его и вооружила. Затем, не придумав ничего лучшего, вскормила и вооружила Гитлера и поставила все человечество перед необходимостью воевать за то, какого цвета будут в мире концлагеря – красные или коричневые. Выбирайте теперь – рабство или смерть. Другого выхода ваши теоретики вам не оставили.

Нет, ни атомные бомбы, ни кровавые диктатуры, ни теории «сдерживания» или «конвергенции» не спасут демократии. Нам, родившимся и выросшим в атмосфере террора, известно только одно средство – позиция гражданина.

Есть качественная разница в поведении одного человека и человеческой толпы в крайней ситуации. Народ, нация, класс, партия или просто толпа – в экстремальной ситуации не могут пойти дальше определенной черты: инстинкт самосохранения оказывается сильнее. Они могут пожертвовать частью, надеясь спасти остальное, могут распасться на группки и так искать спасения. Это‑ то их и губит.

Быть одному – огромная ответственность. Прижатый к стенке человек осознает: «Я – народ, я – нация, я – партия, я – класс, и ничего другого нет». Он не может пожертвовать своей частью, не может разделиться, распасться и все‑ таки жить. Отступать ему больше некуда, и инстинкт самосохранения толкает его на крайность – он предпочитает физическую смерть духовной.

И поразительная вещь – отстаивая свою целостность, он одновременно отстаивает свой народ, свой класс или партию. Именно такие люди завоевывают право на жизнь для своего сообщества, хоть, может быть, и не думают о нем.

– Почему именно я? – спрашивает себя каждый в толпе. – Я один ничего не сделаю. И все они пропали.

– Если не я, то кто? – спрашивает себя человек, прижатый к стенке. И спасает всех. Так человек начинает строить свой замок.

 

Так вот и получилось, что в ноябре 65‑ го года несколько человек начали распространять среди своих знакомых машинописные листочки с «Гражданским обращением» – текст сочинил, конечно, Алик Вольпин:

 

Несколько месяцев тому назад органами КГБ были арестованы два гражданина: писатели А. Синявский и Ю. Даниэль. В данном случае есть основания опасаться нарушения закона о гласности судопроизводства. Общеизвестно, что при закрытых дверях возможны любые беззакония и что нарушение закона о гласности (ст. 111 Конституции и ст. 18 УПК РСФСР) уже само по себе является беззаконием. Невероятно, чтобы творчество писателей могло составить государственное преступление. В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола.

У граждан есть средства борьбы с судебным произволом. Это «митинги гласности», во время которых собравшиеся скандируют один‑ единственный лозунг: «Тре‑ бу‑ ем глас‑ но‑ сти суда над…» (следуют фамилии обвиняемых) или показывают соответствующий плакат. Какие‑ либо выкрики или лозунги, выходящие за пределы требования строгого соблюдения законности, безусловно, являются при этом вредными, а возможно, и провокационными и должны пресекаться самими участниками митинга. Во время митинга необходимо строго соблюдать порядок. По первому требованию властей разойтись – следует расходиться, сообщив властям о цели митинга.

Ты приглашаешься на митинг гласности 5 декабря с. г. в 6 часов вечера в сквере на площади Пушкина у памятника поэту. Пригласи еще двух граждан посредством текста этого обращения.

 

Конечно, у этой затеи нашлось множество противников. Как обычно, говорилось, что это провокация КГБ, чтобы всех «выявить», и т. п. Большинство, однако, поддержало идею, и даже такой пессимист, как Юрка Титов, сказал:

– Вот, понимаешь, эти интеллектуалы наконец придумали что‑ то толковое.

Обращение расходилось по налаженным самиздатским каналам, по которым еще вчера шли стихи Мандельштама, Пастернака и литературные сборники. Эти «каналы доверия» оказались самым большим нашим достижением за десять лет, и благодаря им к декабрю практически все в Москве знали о готовящемся в День Конституции митинге.

Памятуя наш опыт выступлений на Маяковке, я был уверен, что скандировать лозунги – дело и ненадежное и опасное. Пойди докажи потом, что ты кричал. Плакаты с лозунгами были бы лучше во всех отношениях, поэтому я договорился на всякий случай с несколькими ребятами, что они изготовят их.

Поначалу оживление было необычайное, только и разговоров по Москве, что об этой демонстрации. Но чем ближе к Дню Конституции, тем больше появлялось пессимизма и даже страха – никто не знал, чем эта затея кончится. Власть такая, она все может. Загонят всех в сумасшедшие дома или еще чего похуже. Все‑ таки как‑ никак предстояла первая свободная демонстрация в стране с 1927 года.

Второго декабря, только я успел отдать последнюю пачку обращений одному из смогистов в кинотеатре «Москва» на площади Маяковского, как при выходе на улицу меня окружила целая толпа агентов КГБ. Они почему‑ то считали, что я вооружен, и буквально тряслись от страха. Плотно сжав меня со всех сторон, так, чтобы я не успел даже рукой шевельнуть, посадили в уже ожидавшую «Волгу». С боков двое, впереди, рядом с шофером, начальник опергруппы.

– Руки вперед, на спинку сиденья. Не двигаться, не оглядываться.

– Закурить можно?

– Нельзя.

Привезли в ближайшее отделение милиции. Обыскали. Как назло, один экземпляр обращения оставил я себе, чтобы сделать еще копии. Больше ничего не нашли. Отвели в дежурную комнату милиции: «Посидите». Подозрительно было, что не повезли сразу на Лубянку или в Лефортово. Чего ждут? Приказа, что ли? Разговорился с милиционерами.

– КГБ забрал? Небось ни за что ни про что? – сочувственно спрашивали они. – Тоже горе‑ сыщики.

Ненависть милиции к КГБ – штука не новая, много раз нас выручала. Воспользовался я ею и теперь: вытащил свою маленькую записную книжечку с кой‑ какими адресами и уничтожил. Милиционеры мои даже усом не повели. Кто знает, чьи там адреса были – может, их сыновей…

– Куда меня?

Качают головами, явно не знают.

Минут через двадцать вызвали в кабинет. За столом – женщина в пальто. Перед ней бумаги какие‑ то и мой экземпляр обращения.

– Здравствуйте. Садитесь. Как себя чувствуете?

А, понятно – психиатр. Сразу можно определить по улыбочке: так понимающе‑ снисходительно улыбаются только психиатры. И взгляд – словно на букашку смотрит: «Ну, куда ползешь, глупая!.. » Будто стакан водки хватил – нахлынул на меня Ленинград с его толпой ободранных безумцев. «Наш маленький Освенцим». Даже запахло больницей.

Все, что я сейчас скажу, каждый мой жест она переврет и запишет в историю болезни. И это непоправимо. Спорить с психиатром бесполезно. Они никогда не слушают, ЧТО ты говоришь. Слушают, КАК ты говоришь. Горячиться нельзя – будет запись: «Возбужден, болезненно заострен на эмоционально значимых для него темах». Аминазин обеспечен. Будешь слишком подавлен, угрюм – запишет депрессию. Веселиться тоже нельзя – «неадекватная реакция». Безразличие – совсем скверно, запишет «эмоциональную уплощенность», «вялость» – симптом шизофрении.

Не выглядеть настороженным, подозрительным, скрытным. Не рассуждать слишком уверенно, решительно («переоценка своей личности»). Главное же – не тянуть, отвечать быстро, как можно более естественно. Все, что она сейчас запишет, никакими силами потом не опровергнешь. Она же первая меня видит – ей вера. Приоритет в психиатрии у того, кто первый видит больного. Через десять минут уже может быть улучшение. Ну, помоги мне Бог и сам Станиславский!

И я говорю таким сердечным, бодрым тоном, точно родной матери:

– Здравствуйте. Спасибо, на здоровье не жалуюсь.

Два‑ три рутинных вопроса: фамилия, адрес, год рождения – проверка на ориентированность. Как они все бездарно одинаковы. Сейчас спросит, какое число. А какое? Да, 2 декабря. Три дня до демонстрации. Нет, не спросила. Уф, кажется, первый раунд за мной. Посадить все равно посадят. Только бы лишнего не написала, сука старая.

– Мы вас госпитализируем по распоряжению главного психиатра города Москвы.

– За что же? – изумляюсь я вполне натурально, будто сроду не был в психбольнице. – Никого вроде бы не трогаю. На людей не бросаюсь, не кусаюсь.

Но тут уж ее не проведешь.

– А вот это что? – говорит она, показывая на мой проклятый листочек, и во взгляде у нее опять превосходство. Дескать, знаю я вашего брата, психов. Бегает по городу с листовками в кармане и еще удивляется, что забрали. Нормальный человек этим не занимается. И возражать здесь бесполезно. Даже опасно. Психиатр должен быть всегда прав.

– Да я ее только что нашел. И прочесть‑ то не успел, – говорю я больше для проформы, чтоб не молчать, без всяких эмоций. Все это уже значения не имеет. Главное – ничего она мне не напишет. Последний раунд тоже за мной. А там, в больнице, все будет заново. Про этот листочек еще говорить и говорить.

Лишь дорогой, в психовозке, переводя дух после беседы, подумал я с тоской: «Эх, мало погулял. Всего девять месяцев. Сейчас бы действовать и действовать – самое время начинается».

Одно было хорошо: санитары попались веселые, и всю дорогу рассказывали мы друг дружке анекдоты про Ленина. Так и прикатили в психушку – городскую психиатрическую больницу № 13 в Люблино.

– Ну, вылезай, политический. Приехали.

 

Обычная городская больница – просто рай по сравнению со спецбольницей, и, хотя посадили меня в отделение для беспокойных больных, с запорами понадежней, с режимом пожестче, – уже через пару дней я там освоился. Лучшей рекомендацией мне было то, что меня забрали по приказу КГБ, – никто после этого не сомневался в моей нормальности. Врачи, фельдшера, санитары – все были молодые ребята моего возраста или чуть постарше, и мы моментально нашли общий язык, а иногда и общих знакомых.

После первой же беседы со своим врачом, доктором Аркусом, я был уверен, что не только «лечить» он меня не станет, но считает вполне здоровым и постарается сделать все от него зависящее, чтобы освободить. А это было вовсе не просто. Как и везде в СССР, посадить легко, выпустить же – целая проблема. Нужно согласие главврача, а то и целой комиссии. И это еще не все: свое мнение они могли лишь сообщить главному психиатру Москвы, и только он мог принять окончательное решение. Намерений же властей никто не знал – лишь подозревали, что они планируют вернуть меня в Ленинград как «недолечившегося» и «преждевременно выписанного».

Уже на следующий день друзья пронюхали, куда я делся, и пришли целой толпой. Разумеется, все разговоры вертелись вокруг предстоящей демонстрации и ее возможных последствий. Настроения заметно колебались. Случай со мной увеличивал опасения, что всех просто пересажают. Энтузиазм стремительно падал – а вдруг никто не решится прийти? Я очень боялся, что эти настроения возьмут верх, поэтому, когда под конец Юрка Титов напрямик спросил – устраивать демонстрацию или не устраивать, я ответил, что, если теперь ничего не произойдет, это отразится на моей судьбе. Получится, как будто без меня все распалось, и я буду выглядеть главным зачинщиком. На самом деле это не могло сказаться на мне – скорее наоборот, но уж очень я боялся, что восторжествует пессимизм, и хотел всех связать каким‑ нибудь моральным обязательством. Конечно, это было нечестно с моей стороны, и я, таким образом, толкал их на действие отчасти против их воли. В известной степени это, однако, решило дело.

Весь день пятого декабря я провел как на иголках. Подумывал даже, не попробовать ли бежать из больницы. Время тянулось бесконечно. Лишь назавтра пришли ребята и рассказали подробности.

К шести часам Пушкинская площадь представляла собой забавное зрелище. Основная масса любопытных плотной стеной стояла вокруг площади, даже на другой стороне улицы. У памятника же прогуливались группами и в одиночку, с видом случайных прохожих, участники демонстрации, работники КГБ и иностранные журналисты. Кто‑ то даже пришел с лыжами в руках, чтобы в случае чего иметь правдоподобное объяснение своего присутствия: дескать, ехал из‑ за города с лыжной прогулки, остановился случайно на площади посмотреть, чего толпа собралась. Алика Вольпина один из его друзей, безногий инвалид, привез прямо к площади на инвалидной машине – иначе его задержали бы по дороге.

Как я и ожидал, на выкрики никто не отваживался, и все как‑ то не знали, что делать дальше. Видя, однако, что ничего страшного не происходит, толпа постепенно осмелела, стягивалась к памятнику, и уже человек двести образовали плотную группу в центре. Положение спас Юрка Титов. Оказалось, что после нашего разговора в больнице он, никому не говоря ни слова, сделал дома бумажные плакаты с надписями: «Уважайте Конституцию», «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем», «Свободу Буковскому и другим, задержанным за подготовку демонстрации». (Днем, перед самой демонстрацией, забрали в психбольницу еще двоих – Вишневскую и Губанова. ) Эти плакаты он принес под пальто на площадь и теперь в самой гуще людей принялся их вытаскивать, разворачивать и передавать другим. На какое‑ то мгновение плакаты развернулись над толпой, и тут же агенты КГБ и оперативники кинулись их вырывать, рвать и комкать. Тех же, кто держал эти плакаты, быстро уводили к машинам.

В общей сложности забрали человек двадцать. Тут, в наступившем замешательстве, на подножие памятника взобрался Галансков и крикнул:

– Граждане свободной России, подойдите ко мне…

Граждане свободной России в штатском тотчас же бросились к нему, сбили с ног и уволокли в машину.

В отделении милиции, куда собрали всех задержанных, хозяйничали оперативники КГБ, допрашивали, осматривали плакаты.

– Что это вы хотите сказать лозунгом «Уважайте Конституцию»? Против кого он направлен?

– Видимо, против тех, кто ее не уважает.

– А кто именно ее не уважает?

– Ну, например, те, кто разгоняет мирные демонстрации… У Алика Вольпина отобрали плакат с требованием гласности суда над Синявским и Даниэлем. Однако оперативник, отнимавший на площади плакат, так удачно вырвал клок в середине, что теперь, когда сложили две оставшиеся половины, получалось: «Требуем суда над Синявским и Даниэлем». Видно, слово «гласность» так возмутило оперативника, что он вцепился в него мертвой хваткой. Всех задержанных продержали часа два и отпустили. Позже я узнал, что даже разгон демонстрации прошел не так, как хотелось бы властям. Первоначально собирались они использовать для этих целей не КГБ, а комсомольцев из оперативных отрядов. Однако наткнулись на неожиданное сопротивление. На специальном собрании, где представители КГБ и партийных властей проводили с ними инструктаж, комсомольцы неожиданно взбунтовались. Подавляющее большинство были студенты и возмутились, что их собираются использовать как грубую полицейскую силу, не считаясь с их мнением.

– Дайте нам сначала прочесть, что эти писатели написали, а уж потом мы решим, как поступить, – заявили они.

Пришлось КГБ срочно менять планы, а кое‑ кого из непокорных, в том числе моего школьного приятеля Ивачкина, потом выгнали из комсомола.

По всему чувствовалось, что момент для протеста был выбран на редкость удачно. Расшевелились‑ таки сограждане. И, хоть участников демонстрации продолжали преследовать внесудебным порядком – выгонять из институтов, с работы, общественное мнение оказалось на стороне Синявского и Даниэля.

Наконец советская пропаганда не выдержала этого двойного давления извне и изнутри, и в начале января появилась большая статья в «Известиях» – первая публикация в советской прессе об этом деле. Конечно, статья пыталась спекулировать на псевдонимах, изображала Синявского и Даниэля лицемерами, которые якобы в советской печати восхваляли советскую власть, а за рубежом, исподтишка, чернили. И непонятно было, что больше возмущает автора статьи – восхваление власти или ее очернение. Расчет был на антисоветскую настроенность людей в СССР – получалось, что если бы не эта двойственность, то и говорить не о чем. Статья даже называлась «Перевертыши». Но и в этом не смогла выдержать тон советская пропаганда – как всегда, не хватило тонкости. Истошный, базарный тон статьи, произвольное цитирование в отрыве от контекста, а главное – прямое предвосхищение решения суда, обвинение в антисоветской пропаганде и чуть ли не в измене – все это вызвало поток протестов как внутри страны, так и за рубежом.

Пришлось властям срочно инспирировать письма трудящихся, поддерживающих статью. По единому на все случаи жизни сценарию стали появляться возмущенные письма агрономов, доярок, сталеваров и оленеводов. Оставалось только провести митинги по заводам и колхозам, чтобы довершить картину всенародного осуждения. Не утерпела и «Литературная газета» – тоже разразилась гневной статьей. Словом, начинался обычный шабаш советской пропаганды, принцип которого очень прост: вопи как можно истошней, чтоб уже ничего другого слышно не было. Как в детском стишке:

 

Тот, кто громче скажет «гав»,

Тот всегда и будет прав.

 

И все это, естественно, привело к обратным результатам: к моменту открытия суда над Синявским и Даниэлем скандал разросся до глобальных размеров. Тут, чтобы хоть как‑ то смазать впечатление, власти неожиданно выпустили за границу Тарсиса. Мы, дескать, судим только тех, кто «перевертыши», а которые открыто – тех даже за границу пускаем. Одновременно они весьма ловко избавлялись и от Тарсиса, с которым тоже не знали, что делать.

Все‑ таки нужно отдать должное изобретательности наших властей. Такие два события, как выезд Тарсиса и суд над Синявским и Даниэлем, неизбежно смазывали и опровергали друг друга, искажали газетно‑ ясную картину положения в СССР.

– Мистер Тарсис, почему вас выпустили в Англию, а Синявского с Даниэлем судят?

И что ему ответить? Дедушка Крылов ничего не сказал по этому поводу. Получалось – или Синявский с Даниэлем действительно преступники, или Тарсис просто сумасшедший. Где ж западному человеку понять, что все в нашем государстве подчинено нуждам пропаганды и дезинформации. Не крыловские времена. Но и это уже не могло спасти их.

10 февраля 1966 года начался суд – первый показательный процесс послесталинской эпохи, прообраз целой вереницы будущих процессов. Властям предстояло решить неразрешимую задачу: как законными средствами расправиться с людьми за их творчество и убеждения. Отступать было некуда – любое колебание, проявление мягкости навеки подчинило бы их общественному мнению.

Суд проходил, разумеется, при закрытых дверях, хоть и назывался открытым. В зал была пущена только специально подобранная публика по особым пропускам. Иностранным корреспондентам пропусков, конечно, не досталось. Зато советская пресса буквально бесновалась – чуть не каждый день во всех газетах статьи «Из зала суда». Хотите гласности? Нате, жрите ложками нашу советскую гласность. Хотите законности? Вот вам советская законность.

Но уже шли потоком протесты, петиции, открытые письма. Писали те, кто помнил Воркуту, Норильск и Караганду, Колыму и Джезказган, и те, кто не хотел потом приобрести воспоминания о таких местах. Рискованно было «не знать», опасно становилось «бояться».

А из рук в руки переходили десятки тысяч тонких листочков папиросной бумаги с еле различимым машинописным текстом – последние слова Синявского и Даниэля. Впервые из показательном политическом процессе обвиняемые не каялись, не признавали своей вины, не просили пощады. И это была наша гласность, наша победа.

 

Тем временем мои собственные дела все больше и больше запутывались. Врачи 13‑ й городской психбольницы, молодые честные ребята, отказались признать меня больным и свое заключение послали главному психиатру Москвы Янушевскому. Они не могли просто освободить меня, поскольку я был госпитализирован по распоряжению городского психиатра – как «социально опасный больной». Но в своем заключении они прозрачно намекали, что, поскольку медицинских показаний не усматривается, они затрудняются содержать меня дальше в своей больнице. Не являясь местом лишения свободы, она, к сожалению, не оборудована надлежащим образом, и они не берутся гарантировать мою изоляцию. Иными словами, они давали понять, что я и убежать могу, а они, со своей стороны, как‑ то не могут найти достаточных оснований удерживать меня от этого.

Действительно, убежать мне ничего не стоило. Санитары, сестры, фельдшера, и врачи относились ко мне с такой симпатией и пониманием, что сами открыли бы двери – только попроси. Да еще и такси бы вызвали, чтоб до дома доехать. Но побег немедленно был бы истолкован властями как доказательство моей «социальной опасности». Ленинград мне был бы гарантирован. Что ж, опять в Сибирь бежать? И я решил воевать до конца. По крайней мере, хорошее заключение больницы, где меня наблюдали целый месяц, давало мне шанс доказать свою вменяемость.

Самое умное для властей было бы просто меня выпустить, но идиотское упрямство и уверенность во всесилии подвели их еще раз. Получалось, что за нашу дерзкую демонстрацию никто фактически не наказан (других ребят уже выпустили к тому времени). И, следуя своей традиции бить одного, чтоб другие боялись, власти решили не выпускать меня ни за что. Сгноить по сумасшедшим домам.

В середине января меня срочно перевезли в другую больницу – № 5, в селе Троицком, километрах в 70 от Москвы. Надеялись, что в другой больнице врачи окажутся сговорчивее. Было у властей и другое соображение: к этому времени мое дело просочилось в западную печать, и они опасались, как бы не начали ко мне наведываться иностранные корреспонденты. Новая же больница, знаменитая «Столбовая», находилась за пределами дозволенной для иностранцев зоны.

Эта больница, построенная еще в начале века, предназначалась для принудительного лечения за всякие мелкие преступления: воровство, проституцию, спекуляцию, бродяжничество и прочие «нетипичные» поступки советских людей. Содержалось здесь по меньшей мере тысяч 12–15 пациентов. Большинство – действительно больные, хроники. Многие сидели тут чуть не всю жизнь, особенно те, у кого нет родственников или кого родственники отказались брать.

Слепой, с непомерно большой головой, точно огромный эмбрион, Егор просидел здесь всю свою жизнь с рождения. Было ему уже лет сорок.

– Ну, как дела, Егор? – спрашивали его весело, предвкушая забавный ответ.

– Ничего идут дела, голова еще цела, – отвечал он скрипучим голосом, как автомат.

Доживающие свой век паралитики с высунутыми языками, ленивые, медлительные, как тюлени, идиоты, тощие шизофреники, эпилептики с припадками каждый час – и, конечно, в каждом отделении небольшое сообщество здоровых, абсолютно нормальных людей, в основном московских воров: карманников, домушников, грабителей. Отправили меня туда «сгноить», «изолировать», подтвердить мою невменяемость и заслать потом в Ленинград. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.

Попутчиком моим в психовозке оказался пожилой, бывалый московский вор Санька Каширов. С минуту он испытующе смотрел на меня и вдруг тихо спросил:

– Лавешки есть?

– Есть немного, – ответил я так же тихо.

– Давай сюда, а то у тебя зашмонают. На сегодня хватит, а завтра крутанемся как‑ нибудь, – деловито говорил он, запихивая мой червонец в спичечный коробок. – Я сапожник хороший, они меня там все знают. Без денег не будем.

Действительно, только привели нас к врачу в приемном отделении, она аж руками всплеснула:

– Саня! Опять к нам! Слушай, мне бы каблуки поправить. Туфли совсем новые, только купила. Ты надолго к нам? Ну, куда пойдешь – опять в 4б?

И тут только обратила внимание на меня. Но Саня, предвосхищая расспросы, сказал только: – Этот со мной. Тоже в 4б.

И даже не глядя в мое дело, не читая всех грозных инструкций КГБ и предписаний главного психиатра, она направила меня в отделение 4б. Ни осмотра, ни расспросов, ни шмона. Вот что значит дружить с хорошим сапожником.

– Так я зайду к вечеру, после дежурства. Занесу туфли, а, Саня? – кричала она нам вслед.

– Ладно, – нехотя бросил Саня.

На отделении тоже, не успели нас завести, как сестры окружили моего Саню, словно долгожданного гостя, и наперебой принялись толковать ему про валенки, про туфли, шпильки и набойки. Саня был нарасхват. Хороший сапожник и вообще‑ то редкость теперь, а тут, за семьдесят километров от Москвы, и подавно. Не ездить же каждый раз в Москву туфли чинить да подшивать валенки ребятишкам.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.