|
|||
Горький Максим 8 страница- Ах, милые люди! Ай, шуты божий, а? Это, милый, настоящие, это русской земли цветы! Ах, боголюбы! Не понимаю я этих похвал, и странно мне видеть радость его, а он - от смеха даже идти не может; остановится, голову вверх закинет и звенит, покрикивает прямо в небо, словно у него там добрый друг живёт и он делится с ним радостью своей. Ласково говорю: - Ты несколько похож на Савёлку. - Похож? - кричит. - Это, брат, весьма хорошо, коли похож! Эх, милый, кабы нашего брата, живого человека, да не извела в давнее время православная церковь - не то бы теперь было в русской земле! Темна его речь. Про Титова говорю, а он как будто видит тестя моего, издевается над ним. - Ишь ты! Видал я таких, видал! Жаден клопик, глуп и труслив... А когда выслушал мой рассказ об Антонии, задумался немного, потом говорит: - Та-ак! Фома. Ну - не всяк Фома от большого ума, иной Фома просто глупость сама! И, отмахиваясь от шмеля, убеждает его: - Пошёл, пошёл прочь! Экий неуклюжий - лезет прямо в глаза... ну тебя! Ловлю я его слова внимательно, ничего не пропуская: кажется мне, что все они большой мысли дети. Говорю, как на исповеди; только иногда, бога коснувшись, запнусь: страшновато мне да и жалко чего-то. Потускнел за это время лик божий в душе моей, хочу я очистить его от копоти дней, но вижу, что стираю до пустого места, и сердце жутко вздрагивает. А старик, кивая головой, ободряет: - Ничего, не бойся! Умолчишь - себе солжёшь, а не мне. Говори, говори! Своего не жалей: изломаешь - новое сделаешь! На все мои речи откликается он чутким эхом, и всё легче мне с ним. Застигла нас ночь. - Стой! - говорит он. - Давай место искать для отдыха. Нашли приют под большим камнем, оторванным от родной горы; кусты на нём раскинулись, свешиваясь вниз тёмным пологом, и легли мы в тёплой их тени. Костёр зажгли, чай кипятим. Спрашиваю я: - Что же ты мне скажешь, отец? Улыбается. - А что знаю - всё скажу! Только ты не ищи в словах моих утверждения: я не учить хочу, а рассказывать. Утверждают те, для кого ход жизни опасен, рост правды вреден. Видят они, что правда всё ярче горит - потому всё больше людей зажигают пламя её в сердце своём, - видят они это и пугаются! Наскоро схватят правды, сколько им выгодно, стиснут её в малый колобок и кричат на весь мир: вот истина, чистая духовная пища, вот - это так! и навеки незыблемо! И садятся, окаянные, на лицо истины и душат её, за горло взяв, и мешают росту силы её всячески, враги наши и всего сущего! А я могу сказать одно: на сей день - это так, а как будет завтра - не ведаю! Ибо, видишь ли, в жизни нет настоящего, законного хозяина; не пришёл ещё он, и неизвестно мне, как распорядится, когда придёт, - какие планы утвердит, какие порушит и какие храмы станет возводить? Павел-апостол однажды сказал: " всё содействует ко благу" - многие утвердились на сих словах, и все утвердившиеся обессилели, ибо встали на месте! Камень сей бессилен почему? - по неподвижности своей, брате! И нельзя говорить человеку: стой на сём! но - отсюда иди далее! Первый раз слышу такую речь, и чуждо мне звучит она, - ею отрицает человек сам себя, а я ищу самоутверждения. - Кто же, - мол, - этот хозяин - господь? Улыбается старик: - Нет, - говорит, - ближе к нам! Не хочется мне назвать его - лучше бы ты сам догадался! Ибо во Христа прежде и крепче всех те уверовали, кто до встречи с ним знал уже его в сердце своём, и это силою их веры поднят он был на высоту божества. Как перед дверью держит он меня, а не отворяет её, не показывает, что за нею спрятано им. Растёт во мне нетерпение и некая досада. Речи старика кажутся тёмными, и хотя порой сверкают жуткие искры в словах его, но они только ослепляют меня, не освещая тьму души. Ночь - лунная, окружают нас чёрные тени, лес над нами молча в гору идёт, и над вершиною гор - меж ветвей - звёзды блестят, точно птицы огненные. Где-то близко ручей журчит, в лесу изредка филин гукает, и надо всем в ночи тихо живёт старикова речь. Чуден старик! Вот снял он со щеки какую-то букашку, держит на ладони и спрашивает её: - Ты куда, баловень? А? Беги-ка в траву, существо! Это нравится мне: я тоже буканов всяких очень люблю, и всегда мне занятна их тайная жизнь среди трав и цветов. Ставлю я разные вопросы старику; хочется мне, чтоб он проще и короче говорил, но замечаю, что обходит он задачи мои, словно прыгая через них. Приятно это живое лицо - ласково гладят его красные отсветы огня в костре, и всё оно трепещет мирной радостью, желанной мне. Завидно: вдвое и более, чем я, прожил этот человек, но душа его, видимо, ясна. Говорю: - Один человек сказал мне, что вера - выдумка, а ты что скажешь? - Скажу, - отвечает, - что не знал человек, о чём говорит, ибо вера великое чувство и созидающее! А родится она от избытка в человеке жизненной силы его; сила эта - огромна суть и всегда тревожит юный разум человеческий, побуждая его к деянию. Но связан и стеснён человек в деяниях своих, извне препятствуют ему всячески, - всё хотят, чтобы он хлеб и железо добывал, а не живые сокровища из недр духа своего. И не привык ещё, не умеет он пользоваться силами своими, пугается мятежей духа своего, создаёт чудовищ и боится отражений нестройной души своей - не понимая сущности её; поклоняется формам веры своей - тени своей, говорю! Не скажу, чтоб в ту минуту понял я его, но почему-то сильно рассердился и думаю: " Ну, теперь с этого места я тебя никуда не пущу, доколе ты не ответишь мне на коренной вопрос! " И строго спрашиваю: - А почему ты бога обходишь? Смотрит он на меня, подняв брови, и говорит: - Да я, милый, всё время о нём толкую! Разве ты не чувствуешь? Встал на колени и, освещённый огнём, протянул руку мне, говоря тихо и внушительно: - Кто есть бог, творяй чудеса? Отец ли наш или же - сын духа нашего? Вздрогнул, помню, и оглянулся я, ибо - жутко мне стало: вижу в старике нечто безумное. И эти чёрные тени лежат вокруг, прислушиваясь; шорохи лесные отовсюду ползут, заглушая слабый треск углей, тихий звон ручья. Мне тоже захотелось на колени встать. Он уже громко говорит, как бы споря: - Не бессилием людей создан бог, нет, но - от избытка сил. И не вне нас живёт он, брате, но - внутри! Извлекли же его изнутри нас в испуге пред вопросами духа и наставили над нами, желая умерить гордость нашу, несогласную с ограничениями волю нашу. Говорю: силу обратили в слабость, задержав насильно рост её! Образы совершенства - поспешно делаются; это вред нам и горе. Но люди делятся на два племени: одни - вечные богостроители, другие - навсегда рабы пленного стремления ко власти над первыми и надо всей землей. Захватили они эту власть и ею утверждают бытие бога вне человека, бога - врага людей, судию и господина земли. Исказили они лицо души Христа, отвергли его заповеди, ибо Христос живой - против их, против власти человека над ближним своим! Говорит он - и словно больной зуб в душе моей пошатывает, хочет выдернуть; больно мне и хочется кричать: " Не то! " А у него - лицо праздничное, весь он пьян и буен радостью; вижу я безумие речи его, но любуюсь стариком сквозь боль и тоску души, жадно слушаю речь его: - Но живы и бессмертны богостроители; ныне они снова тайно и усердно творят бога нового, того именно, о котором ты мыслишь, - бога красоты и разума, справедливости и любви! Потрясает он меня речью своей, поднимает на ноги и как бы оружие в руки даёт, трепещет вокруг меня лёгкая тень, задевая крыльями лицо моё, страшно мне, кружится земля подо мной, и думаю я: " А если верно, что дьявол искушает людей прелестными речами и это его хитрые петли плетёт старик, дабы запутать меня в сеть величайшего греха? " - Слушай, - говорю, - кто - богостроители? Кто - хозяин, коего ждёшь? Засмеялся он ласково, как женщина, и ответил: - Богостроитель - это суть народушко! Неисчислимый мировой народ! Великомученик велий, чем все, церковью прославленные, - сей бо еси бог, творяй чудеса! Народушко бессмертный, его же духу верую, его силу исповедую; он есть начало жизни единое и несомненное; он отец всех богов бывших и будущих! " Безумен старик", - думаю я. До сей поры казалось мне, что хотя и медленно, но иду я в гору; не однажды слова его касались души моей огненным перстом и чувствовал я жгучие, но целебные ожоги и уколы, а теперь вдруг отяжелело сердце, и остановился я на пути, горько удивлённый. Горят в груди моей разные огни тоскливо мне и непонятно радостно, боюсь обмана и смущён. - Неужели ты, - спрашиваю, - про мужиков говоришь? Он громко и с важностью отвечает: - Да, про весь рабочий народ земли, про всю её силу, вечный источник боготворчества! Вот просыпается воля народа, соединяется великое, насильно разобщённое, уже многие ищут возможности, как слить все силы земные в единую, из неё же образуется, светел и прекрасен, всеобъемлющий бог земли! Говорит он так громко, словно не один я, - но и горы, и леса, и всё живое, бодрствующее в ночи, должно слышать его; говорит и трепещет, как птица, готовая улететь, а мне кажется, что всё это - сон, и сон этот унижает меня. Вызываю в памяти моей образ бога моего, ставлю пред его лицом тёмные ряды робких, растерянных людей - эти бога творят? Вспоминаю мелкую злобу их, трусливую жадность, тела, согбенные унижением и трудом, тусклые от печалей глаза, духовное косноязычие и немоту мысли и всяческие суеверия их - эти насекомые могут бога нового создать? Гнев и горький смех возникает в сердце моём. Понимаю, что старик нечто уже отнял у меня. И говорю ему: - Эх, отец! Наблудил ты в душе у меня, словно козёл в огороде, вот и вся суть твоих речей! Но неужели со всеми решаешься ты так говорить? Великий это грех, по-моему, и нет в тебе жалости к людям! Ведь утешений, а не сомнений ищут они, а ты сомнения сеешь! Он - улыбается. - Быть, - говорит, - тебе на пути моём! Обидна мне эта улыбка. - Врёшь! - мол. - Никогда не поставлю человека рядом с богом! - И не надо, - говорит, - и не ставь, а то господина поставишь над собой! Я тебе не о человеке говорю, а о всей силе духа земли, о народе! Разозлился я; противен мне стал боготворец в лаптях, вшивый весь, всегда пьяный, битый и поротый. - Ну, молчи! - говорю. - Старый богохульник и безумец ты! Что такое народ? Грязен телом и мыслями, нищ умом и хлебом, за копейку душу продаст... Тут случилось удивительное. Вскочил он на ноги и закричал: - Цыц! Руками машет, ногами топает, того гляди в лицо пнёт меня. Когда было в нём пророческое - стоял он дальше от меня, появилось смешное - и снова приблизился ко мне человек. - Цыц! - кричит, - мышь амбарная! И впрямь, видно, есть в тебе гнилая эта барская кровь. Подкидыш ты народный! Понимаешь ли - о ком говоришь? Вот вы все так, гордионы, дармоеды и грабители земли, не знаете, на кого лаете, паршивые псы! Обожрали, ограбили людей, сели на них верхом, да и ругаете: не прытко вас везут! Прыгает он надо мной, падает тень его на меня, холодно хлещет по лицу, и я отодвигаюсь удивлённо, боюсь - ударит он меня. Ростом я вдвое выше его, силы - на десяток таких, а остановить человека - нет у меня воли. Видимо, забыл он, что ночь кругом и пусто везде и что если я ушибу его - останется он на этом месте лежать до могилы. Вспоминаю я, как ругал меня когда-то испуганный зелёный протопоп, дикий Михаил и другие люди старой веры. Вот и этот ругается, но - другим огнём горит его гнев. Те были сильнее меня, но в словах их я слышал одно - страх, этот же - слаб, а - бесстрашен. И кричит на меня, как ребёнок, и словно мать: странно ласков его гнев, подобный первому грому весны. Смущён я непонятной храбростью старика, и хотя забавен гнев его, а неловко мне, что я так разозлил человека. Обидно ругается - не любил я, когда меня подкидышем звали, но - приятен мне гнев его, ибо понимаю - гневается искренно верующий в правду свою, и такой гнев хорошо падает на душу - много в нём любви, сладкой пищи сердца. Ворочаюсь я под ногами у него, а он кричит сверху: - Что ты знаешь о народе? Ты, слепой дурак, историю знаешь? Ты вот почитай-ка это житие, иже - выше всех! - во святых отца нашего великомученика-народа! Тогда, может, на счастие своё, поймёшь, кто пред тобой, какая сила растёт вокруг тебя, бесприютного нищего на чужой земле! Знаешь ты, что такое Русь? И что есть Греция, сиречь Эллада, а также - Рим? Знаешь, чьею волею и духом все государства строились? На чьих костях храмы стоят? Чьим языком говорят все мудрецы? Всё, что есть на земле и в памяти твоей, всё народом создано, а белая эта кость только шлифовала работу его... Я молчу. Мне приятно видеть человека, который не боится защищать правду свою. Сел он, запыхался, потный и красный весь, и вижу я - слёзы на глазах его. Поражает это меня, ибо, когда я обижал тех, прежних учителей моих, они не показывали мне слёз. Кричит он: - Слушай, бродяга, я тебе буду о русском народе говорить! - Ты, - мол, - отдохнул бы... - Молчи! - говорит, грозя мне рукой. - Молчи, а то я тебя побью! Захохотал я - не мог удержаться. - Дед, милый! Невыразимо ты чуден! Прости Христа ради, коли обидел я тебя! - Глупый, чем тебе меня обидеть? Но ты о великом народе нехорошо сказал, несчастная душа... Барам допустимо народ поносить, им надо совесть погасить, они - чужие на земле, а ты - кто? Хорошо было смотреть на него в тот час, - стал он важен и даже суров, голос его осел, углубился, говорит он плавно и певуче, точно апостол читает, лицо к небу обратил, и глаза у него округлились. Стоит он на коленях, но ростом словно больше стал. Начал я слушать речь его с улыбкой и недоверием, но вскоре вспомнил книгу Антония - русскую историю - и как бы снова раскрылась она предо мною. Он мне свою сказку чудесную поёт, а я за этой сказкой по книге слежу - всё идет верно, только смысл другой. Дошёл он до распада Киевской Руси, спрашивает: - Слышал? - Спасибо, - говорю. - Ну, так знай теперь: таких богатырей не было, это народ свои подвиги в лицах воплощал, так запоминал он великую работу построения русской земли! И продолжает о Суздальской земле. Помню, где-то за горою уже солнце всходило; ночь пряталась в лесах и будила птиц; розовыми стаями облака над нами, а мы прижались у камня на росистой траве, и один воскрешает старину, а другой удивлённо исчисляет несчётные труды людей и не верит сказке о завоевании враждебной лесной земли. Старик будто сам всё видел: стучат тяжёлые топоры в крепких руках, сушат люди болота, возводят города, монастыри, идут всё дальше, по течениям холодных рек, во глубины густых лесов, одолевают дикую землю, становится она благообразна. А князья, владыки народа, режут, крошат её на малые куски, дерутся друг с другом кулаками народа и грабят его. И вот со степи татары подошли, но не нашлось в князьях воителей за свободу народную, не нашлось ни чести, ни силы, ни ума; предали они народ орде, торговали им с ханами, как скотом, покупая за мужичью кровь княжью власть над ним же, мужиком. А потом, как научились у татар царствовать, начали и друг друга ханам на зарез посылать. Ночь вокруг ласкова, как умная, старшая наша сестра. От усталости осекается голос у старика, уже солнце видит его, а он всё ходит в прошлых былях, освещая мне истину пламенными словами. - Видишь ли, - спрашивает, - что сделано народом и как измывались над ним до поры, пока ты не явился обругать его глупыми словами? Это я сказывал больше о том, что он по чужой воле делал, а отдохну - расскажу, чем душа его жила, как он бога искал! Свернулся в комок и заснул, как малое дитя. А я - спать не могу и сижу, как угольями обложен. Да и утро уже солнце высоко, распелась птица на все голоса, умылся лес росой и шумит, ласково зелёный, встречу дню. По дороге люди пошли - люди самые ежедневные; идут, спустя головы, нового я в них не вижу ничего, никак они не выросли в моих глазах. Спит мой учитель, похрапывает, я - около его замер в думе моей; люди проходят один за другим, искоса взглянут на нас - и головой не кивнут в ответ на поклон. " Неужто, - думаю, - это дети тех праведников, строителей земли, о которых я слышал сейчас? " Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча роковой для меня поворот. Стариковы слова о боге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю в памяти моей всех людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни - неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение человека, оплевание его души. " Где бог в этой жизни, где ему место в ней? " Спит старик. Хочется мне тряхнуть его, закричать: " Говори! " Скоро он сам проснулся, щурит глаза, улыбается. - Эге, - говорит, - солнце-то к полудню идёт! Надо бы и мне идти! - Куда, - мол, - по жаре такой? Хлеб, чай, сахар есть у нас. Да и не могу я отпустить тебя - отдай обещанное! Смеётся: - Я от тебя, злыдень, сам не отстану! Потом задумчиво говорит: - Ты, Матвей, брось-ка шляться; это и поздно и рано тебе! Учиться надо; вот это - в пору! - А не поздно? - Гляди на меня, - говорит, - пятьдесят три года имею, а у ребят грамоте учусь и по сей день! - У каких это ребят? - спрашиваю. - Есть такие! Вот бы тебе с ними и пожить годок-другой. Иди-ка ты на завод один, недалеко, вёрст за сто отсюда, там у меня есть добрые дружки! - Ты, - мол, - сначала расскажи-ка, что хотел, а потом я подумаю, куда идти. Шагаем мы с ним по тропе вдоль дороги, и снова я слышу звонкий голос его, странные слова: - Христос, первый истинно народный бог, возник из духа народа, яко птица феникс из пламени. И тотчас же сам вспыхнул весь, помахивает маленькой рукою пред лицом своим, точно ловит в воздухе новые слова, и поёт: - Долго поднимал народ на плечах своих отдельных людей, бессчётно давал им труд свой и волю свою; возвышал их над собою и покорно ждал, что увидят они с высот земных пути справедливости. Но избранники народа, восходя на вершины доступного, пьянели и, развращаясь видом власти своей, оставались на верхах, забывая о том, кто их возвёл, становясь не радостным облегчением, но тяжким гнётом земли. Когда видел народ, что дети, вспоённые кровью его, - враги ему, терял он веру в них, то есть - не питал их волею своею, оставлял владык одинокими, и падали они, разрушалось величие и сила их царств. Понял народ, что закон жизни не в том, чтобы возвысить одного из семьи и, питая его волею своей, - его разумом жить, но в том истинный закон, чтобы всем подняться к высоте, каждому своими глазами осмотреть пути жизни, - день сознания народом необходимости равенства людей и был днём рождества Христова! Многие народы разно пытались воплотить свои мечты о справедливости в живое лицо, создать господа для всех равного, и не однажды отдельные люди, подчиняясь напору мысли народной, старались оковать её крепкими словами, дабы жила она вечно. И когда все эти мысли были сплочены - возник из них живой бог, любезное дитя народа - Иисус Христос! То, что он говорил о Христе, юном боге, было близко мне, но народа, Христа рождающего, - не могу понять. Говорю это ему, а он отвечает: - Хочешь знать - поймёшь, хочешь верить - будешь знать! Трое суток шагали мы с ним не торопясь, и всё время поучал он меня, показывая прошлое. Рассказал всю историю жизни народа вплоть до того дня; говорил о Смутном времени и о том, как церковь воздвигнула гонения на скоморохов, весёлых людей, которые будили память народа и шутками своими сеяли правду в нём. - Понимаешь, - говорит, - кто Савёлка твой? - Вижу, - мол. - То-то! Помни: маленькое - от великого, а великое сложено из малых частей! Дошли мы до Стефана Верхотурского, сказал мне старик: - Отсюда я - в сторону, а тебе со мной нет пути. Не хочется отходить от него, а вижу - надо, ибо - одолевают меня мысли его, разбудил он меня до глубины и как плугом вспахал душу мне. - Что задумался? - спрашивает. - Иди-ка на завод да работай там и с дружками моими толкуй; не проиграешь, поверь! Народ - ясный, вот я у них учился и, видишь, - не глуп, а? Написал какую-то записку, сунул мне. - Ей-ей - иди туда! Не худа желаю тебе, увидишь! Народ новорождённый и живой! Не веришь? - Много, - мол, - видят небольшие глаза, да есть ли то, что им кажется? - Ты, - кричит, - всем составом гляди! Сердцем, духом! Разве я тебе говорю - верь? Я говорю - узнавай! Поцеловались мы, и пошёл он. Легко идёт, точно двадцать лет ему и впереди ждут одни радости. Скучно мне стало глядеть вслед этой птице, улетающей от меня неизвестно куда, чтобы снова петь там свою песнь. В голове у меня - неладно, возятся там мысли, как хохлы ранним утром на ярмарке: сонно, неуклюже, медленно - и никак не могут разложиться в порядке. Всё странно спуталось: у моей мысли чужой конец, у чужой - моё начало. И досадно мне и смешно - весь я точно измят внутри. Ещё как вышел я из Верхотурья и спросил, куда дорога, мне ответили: - На Исетский завод. Туда и посылал меня старик, а потому я сейчас же свернул в сторону. Не хочу туда. Хожу по деревням, посматриваю. Угрюм и дерзок народ, не хочется ни с кем говорить. Смотрят все подозрительно, видимо, опасаются, не украл бы чего. " Богостроители, - думаю я, поглядывая на корявых мужичков. - Спрошу: куда дорога? " - На Исетский завод. " Что тут - все дороги на этот завод? " - думаю и кружусь по деревням, по лесам, ползаю, словно жук в траве, вижу издали эти заводы. Дымят они, но не манят меня. Кажется, что потерял я половину себя, и не могу понять чего хочу? Плохо мне. Серая, ленивая досада колеблется в душе, искрами вспыхивает злой смешок, и хочется мне обижать всех людей и себя самого. И вдруг незаметно для себя решил: пойду на завод, чёрт с ним! Вот пришёл я в некий грязный ад: в лощине, между гор, покрытых изрубленным лесом, припали на земле корпуса; над крышами у них пламя кверху рвётся, высунулись в небо длинные трубы, отовсюду сочится пар и дым, земля сажей испачкана, молот гулко ухает; грохот, визг и дикий скрип сотрясают дымный воздух. Всюду железо, дрова, кирпич, дым, пар, вонь, и в этой ямине, полной всякой тяжкой всячины, мелькают люди, чёрные, как головни. " Спасибо, старичок! - думаю. - Направил ты меня хорошо! " Первый раз близко вижу завод, глохну с непривычки, и дышать тяжело. Хожу по улицам, ищу слесаря Петра Ягих. Кого ни спрошу - огрызаются, точно утром все передрались между собой и ещё не успели успокоиться. Восклицаю про себя: " Богостроители! " Идёт встречу мужчина, подобный медведю, чумазый весь с ног до головы; блестит на солнце жирной грязью своей одежды; спрашиваю я, не знает ли он слесаря Петра Ягих. - Чего? - Пётр Ягих. - На что? - Нужно. - Это я! - Здравствуйте! - Ну, здравствуй! А ещё что? - Записка вам. Мужчина ростом выше меня, широкобородый, плечистый, тяжёлый, лицо - в саже, маленькие, серые глазки едва видны из-под густых бровей, шапка на затылке, волосы гладко острижены. Похож и не похож на мужика. Читает, видимо, с трудом, лицо у него всё сморщилось, усы дрожат. И вдруг - растаяло лицо, блеснули белые зубы, открылись добрые детские глаза, кожа на щеках лоснится. - Ага, - кричит, - жив, божий петушок! Добро. Иди, малый, в конец улицы, свороти налево к лесу, под горой дом с зелёными ставнями, спроси учителя, зовут - Михаила, мой племяш. Покажи ему записку; я скоро приду, айда! Говорит, как солдат на трубе сигнал играет, сказал, махнул рукой и пошёл прочь. " На первый раз, - думаю я, - и это забавно! " Дома встретил меня угловатый парень в ситцевой рубахе и фартуке, рукава засучены, руки - белые и тонкие. Прочитав записку, спрашивает: - Как здоров отец Иона? - Слава богу. - Не обещал ли к нам зайти? - Не говорил. А разве его Ионой зовут? Парень подозрительно взглянул на меня, ещё раз прочитал записку. - А как же? - говорит. - Он себя Иегудиилом назвал. Улыбается парень. - Это - прозвище, это я его так зову. " Ишь ты", - думаю. Волосы у него прямые, длинные, как у дьякона, лицо бледное, глаза водянисто-голубые, и весь он какой-то нездешний, видно, не этого грязного куска земли. Ходит по комнате и меряет меня глазами, как сукно; мне это не нравится. - Вы, - говорит, - давно знаете Иону? - Четверо суток. - Четверо суток? - повторяет он. - Это - хорошо. - Почему хорошо? - спрашиваю. - Так уж! - говорит, пожимая плечами. - А почему вы в фартуке? - Книги, - говорит, - переплетал! - Скоро дядя придёт, будем ужинать; может быть, вы с дороги помоетесь? Хочется мне дерзить ему, - больно он солиден, не по летам это. - Разве, - мол, - здесь умываются? Поднял брови. - А как же? - Не видал я умытых-то! - говорю. Он прищурил глаза, поглядел на меня и спокойно таково говорит: - Здесь люди не бездельничают, а работают; часто умываться времени нет. Вижу - налетел я с ковшом на брагу, хочу ему ответить, а он повернулся и ушёл. Сижу я в дураках, смотрю. Комната - большая, чистая, в углу стол для ужина накрыт, на стенах - полки с книгами, книги - светские, но есть библия, евангелие и старый славянский псалтирь. Вышел на двор, моюсь. Дядя идёт, картуз ещё больше на затылке, руками махает и голову держит вперёд, как бык. - Ну-ка, я помоюсь, - говорит, - плесни-ка мне воды! Голосище - труба, пригоршни - с добрую чашку для щей. Смыл он несколько сажи - оказалось под нею скуластое медно-красное лицо. Сели ужинать, едят, разговаривая о своих делах, не спрашивая, ни кто я такой, ни зачем пришёл. Но угощают меня заботливо, смотрят ласково. Много в них чего-то солидного, видно, что земля под ними твёрдо стоит. А мне хочется, чтобы вздрогнула, - чем они лучше меня? - Вы - раскольники, что ли? - спрашиваю. - Мы? - говорит дядя. - Нет. - Значит - православные? Племянник нахмурил брови, а дядя повёл плечами, усмехается. - Может, надо нам, Михайла, паспорта наши показать ему? Понимаю я, что глупо себя держу, а перестать - не хочется. - Я, - мол, - не паспорта ваши, а мысли видеть пришёл! Дядя - орёт: - Мысли? Сейчас, ваше превосходительство! Мысли, - стройся! И хохочет, как три добрых жеребца. А Михайла, заваривая чай, спокойно рассуждает: - Я так и понимаю ваш приход. Вы не первый к нам Ионой посланы; он людей знает и пустого человека не пришлёт. А дядя толкнул меня в лоб ладонью и всё орёт: - Гляди веселей! Да не ходи с козырей - проиграешься! Видимо, считают они себя людьми зажиточной души, а я для них подобен нищему, - и вот, не торопясь, готовятся напоить от мудрости своей жаждущую душу мою. Ссориться, спорить с ними хочу, а к чему привязаться - не умею, не вижу, и это ещё больше разжигает меня. Спрашиваю зря: - Что такое - пустой человек? Дядя отвечает: - А которого всем, чем хочешь, набить можно! Вдруг Михайла тихонько подвинулся ко мне и мягким голосом осведомляется: - Вы в бога веруете? - Верую. Но сконфузился я после ответа своего: не то! Разве я - верую? Михайла снова спрашивает: - А людей - уважаете? - Нет, - отвечаю. - Разве, - говорит, - не кажется вам, что они созданы по образу и подобию бога? Дядя, чёрт его возьми, ухмыляется, как медный таз на солнце. " Нет, - думаю, - с этими надо бороться искренностью; развалюсь перед ними весь на куски, пусть-ка складывают! " И говорю: - Глядя на людей, усомнился я в силе господа... Снова не то: усомнился я в боге раньше, чем увидал людей. Михайла, округлив глаза, задумчиво смотрит мне в лицо, а дядя тяжело шагает по комнате, гладит бороду и тихонько мычит. Нехорошо мне пред ними, что принижаю себя ложью. В душе у меня бестолково и тревожно; как испуганный рой пчёл, кружатся мысли, и стал я раздражённо изгонять их - хочу опустошить себя. Долго говорил, не заботясь о связности речи, и, пожалуй, нарочно путал её: коли они умники, то должны всё разобрать. Устал и задорно спрашиваю: - Чем же и как полечите вы больную душу? Михайла, тихо и не глядя на меня, говорит: - Не считаю я вас больным... Дядя опять хохочет - гремит, словно чёрт с полатей свалился. - Болезнь, - продолжает Михайла, - это когда человек не чувствует себя, а знает только свою боль да ею и живёт! Но вы, как видно, себя не потеряли: вот вы ищете радостей жизни, - это доступно только здоровому. - А отчего же у меня душа так ноет? - Оттого, - говорит, - что вам это приятно! Я даже зубами скрипнул - невыносимо для меня его спокойствие. - Наверно, - мол, - знаете, что приятно? Смотрит он прямо в глаза и, не торопясь, заколачивает гвозди в грудь мою. - Как искренний человек, вы, - говорит, - должны сознаться, что эта боль вашей души необходима вам - она вас ставит выше людей; вы и бережёте её как некоторое отличие ваше от других; не так ли?
|
|||
|