|
|||
Горький Максим 2 страницаКак заметили меня люди, то и я стал их замечать. Бывало, в праздник выйду на улицу - народ смотрит на меня любопытно, здороваются со мной иные степенно, а иной - со смешком, но все видят. - Вот, - говорят, - молитвенник наш! - Гляди, Матвей, святым будешь, пожалуй? - А вы не смейтесь, ребята, - он не поп, не за деньги в бога верует! - Али мужиков во святых не было? - От нас - всякая душа, да нам пользы ни шиша! - Разве он мужик? Он тайный баринок!.. И лестно говорят и обидно. Был у меня в то время особый строй души - хотелось мне со всеми тихо жить и чтобы ко мне тоже все ласковы были; старался я достигнуть этого, а насмешки мешали мне. Особенно донимал меня Мигун: увидит, бывало, встанет на колени, кланяется и причитает: - Вашей святости - земной поклон! Помолитесь-ко за Савёлку, не будет ли ему от бога толку? Научите, как господу угодить - воровать мне погодить, али - как побольше стащу - поставить пудовую свещу? Народ хохочет, а мне и странно и досадно слышать Савёлкины издёвки. А он своё: - Православные, кланяйтесь праведнику! Он мужика в конторе обсчитает в церкви книгу зачитает, богу и не слышно, как мужик ревёт. Мне тогда лет шестнадцать было, и мог бы я ему рожу разбить за эти насмешки, но вместо этого стал избегать Мигуна, а он это заметил и пуще мне прохода не даёт. Песню сочинил; в праздники ходит по улице и поёт, наигрывая на балалайке: Баре девок обнимают, Девки брюхо наживают. Да от барских от затей Родят сукиных детей! Их подкидывают барам, Да - не кормят баре даром; И сажают их в конторе На мужицкое на горе! Длинная песня была, всем в ней доставалось, а Титову и мне - больше всех. Доводил меня Савёлка до того, что, как увижу я, бывало, его дрянную эту бородёнку, шапку на ухе и лысый лоб, - начинаю весь дрожать; так бы кинулся и поломал его на куски. Но хоть и мал юноша был я тогда, а сердце умел держать крепко; он идёт за мной, тренькает, а я виду не показываю, что тяжело мне, шагаю не спеша и будто не слышу ничего. Молиться ещё больше стал - чувствую, что, кроме молитвы, нечем мне оградить себя, но теперь явились в молитвах моих жалобы и горькие слова: - За что, господи? Виноват ли я, что отец-мать мои отреклись от меня и, подобно котёнку, в кусты бросили младенца? А другой вины не видел за собой - люди в жизни смешанно стоят, каждый к делу своему привык, привычку возвёл в закон, - где же сразу понять, против кого чужая сила направляет тебя? Ну, а всё-таки начал я присматриваться, ибо всё более беспокойно и нестерпимо становилось мне. Барин наш, Константин Николаевич Лосев, богат был и много земель имел; в нашу экономию он редко наезжал: считалась она несчастливой в их семействе, в ней баринову мать кто-то задушил, дед его с коня упал, разбился, и жена сбежала. Дважды видел я барина: человек высокий, полный, в золотых очках, в поддёвке и картузе с красным околышком; говорили, что он важный царю слуга и весьма учёный - книги пишет. Титова однако он два раза матерно изругал и кулак к носу подносил ему. В Сокольей экономии Титов был - вся власть и сила. Имение - невелико, хлеба сеяли сколько требовалось для хозяйства, а остальная земля мужикам в аренду шла; потом было приказано аренду сокращать и сеять лён, - неподалёку фабрика открылась. Кроме меня, в уголке конторы сидел Иван Макарович Юдин, человечек немой души и всегда пьяненький. Телеграфистом он был, да за пьянство прогнали его. Вёл он все книги, писал письма, договоры с мужиками и молчал так много, что даже удивительно было; говорят ему, а он только головой кивает, хихикает тихонько, иной раз скажет: - Так. И тут - весь. Маленький он был, худой, а лицо круглое, отёчное, глаз почти не видно, голова лысая, а ходил на цыпочках, без шуму и неверно, точно слепой. В день Казанской опоили мужики Юдина вином, а как умер он, - остался я в конторе один для всего: положил мне Титов жалованья сорок рублей в год, а Ольгу заставил помогать. И раньше видел я, что мужики ходят около конторы, как волки над капканом: им капкан видно - да есть охота, а приманка зовёт, ну, они и попадаются. Когда же остался я один в конторе, раскрылись предо мною все книги, планы, то, конечно, и при малом разуме моём я сразу увидал, что всё в нашей экономии - ясный грабёж, мужики кругом обложены, все в долгу и работают не на себя, а на Титова. Сказать, что удивился я или стыдно стало мне, - не могу. И хоть понял, за что Савёлка лается, но не счёл его правым, - ведь не я грабёж выдумал! Вижу, что и Титов не чист перед хозяином - набивает он карман себе как можно туго. Держал я себя перед ним и раньше смело, понимая, что нужен ему для чего-то, а теперь подумал: для того и нужен, чтобы перед богом его, вора, прикрывать. Милым сыном в то время называл он меня и жена его тоже; одевали хорошо, я им, конечно, спасибо говорю, а душа не лежит к ним, и сердцу от ласки их нисколько не тепло. А с Ольгой всё крепче дружился: нравилась мне тихая улыбка её, ласковый голос и любовь к цветам. Титов с женой ходили перед богом спустя головы, как стреноженные лошади, и будто прятали в покорной робости своей некий грех, тяжелейший воровства. Руки Титова не нравились мне - он всё прятал их и этим наводил на мысли нехорошие - может, его руки человека задушили, может, в крови они? И всегда - и он и она - просят меня: - Молись за нас грешных, Мотя! Однажды я, не стерпев, сказал: - Али вы сильно грешнее других? Настасья вздохнула и ушла, а сам отвернулся в сторону, не ответив мне. Дома он всегда задумчив, говорит с женой и дочерью мало и только о делах. С мужиками никогда не ругался, но был высокомерен - это хуже матерщины выходило у него. Никогда ни в чём не уступал он им: как скажет, так и стоит, словно по пояс в землю ушёл. - Уступить бы им! - сказал я ему однажды. Ответил он: - Никогда ни вершка не уступай людям, иначе - пропадёшь! Другой раз, - заставлял он меня неверно считать, - я ему говорю: - Так нельзя! - Отчего? - Грех. - Не ты меня заставляешь грешить, а я тебя. Пиши, как велю, с тебя не спросится, ты - только рука моя! Праведность свою не нарушишь этим, не бойся! А на десять рублей в месяц ни я, ни кто не уловчится правильно жить. Это - пойми! " Ах ты, - думаю, - дрянцо с пыльцой! " - Довольно! - говорю. - Всё это надо прекратить. А ежели вы не перестанете баловаться, то я каждый раз буду обличать дела ваши на селе. Поднял он усы к носу, оскалил зубы и вытаращил круглые глаза свои. Меряем друг друга, кто выше. Тихо спрашивает он: - Верно? - Верно! Засмеялся Титов, словно горсть двугривенных на пол швырнул, и говорит: - Ладно, праведник! Оно, пожалуй, так и надо мне - надоело уж около рублей копейки ловить. Стало ворам тесно - зажили честно! И ушёл, хлопнув дверью, так что даже стёкла в окнах заныли. Показалось мне, как будто сократился Титов с того дня, ко мне перестал приставать. Был он большой скопидом, и хотя ни в чём себе не отказывал, но цену копейке знал. В пище сластолюбив и до женщин удивительно жаден, - власть у него большая, отказать ему бабы не смеют, а он и пользуется; девиц не трогал, видимо - боялся, а женщины - наверное, каждая хоть раз, да была наложницей его. И меня к этому не раз поджигал: - Чего ты, - говорит, - Матвей, стесняешься? Женщину поять - как милостыню подать! Здесь каждой бабе ласки хочется, а мужья - люди слабые, усталые, что от них возьмёшь? Ты же парень сильный, красивый, - что тебе стоит бабу приласкать? Да и сам удовольствие получишь... Он ко всякой подлости сбоку заходил, низкий человек. Однажды спрашивает меня: - Ты как, Матвей, думаешь - силён праведник у господа? Не любил я вопросы его. - Не знаю, - говорю. Подумал он - и снова: - Вот, вывел бог Лота из Содома и Ноя спас, а тысячи погибли от огня и воды. Однако сказано - не убий? Иногда мне мерещится - оттого и погибли тысячи людей, что были между ними праведники. Видел бог, что и при столь строгих законах его удаётся некоторым праведная жизнь. А если бы ни одного праведника не было в Содоме - видел бы господь, что, значит, никому невозможно соблюдать законы его, и, может, смягчил бы законы, не губя множество людей. Говорится про него: многомилостив, - а где же это видно? Не понимал я в ту пору, что человек этот ищет свободы греха, но раздражали меня слова его. - Кощунствуете вы! - говорю. - Боитесь бога, а не любите его! Выхватил он руки из карманов, бросил их за спину, посерел, видно, что озлобился. - Так или нет - не знаю! - отвечает. - Только думается мне, что служите вы, богомолы, богу вашему для меры чужих грехов. Не будь вас смешался бы господь в оценке греха! Долго после того не замечал он меня, а в душе моей начала расти нестерпимая вражда к нему, - хуже Мигуна стал он для меня. В ночь на молитве помянул я имя его - вспыхнула душа моя гневом и, может быть, в тот час сказал я первую человеческую молитву мою: - Не хочу, господи, милости твоей для вора: кары прошу ему! Да не обкрадывает он нищие безнаказанно! И так горячо говорил я против Титова, что даже страшно стало мне за судьбу его. А вскоре после того столкнулся я с Мигуном - пришёл он в контору лыка просить, а я один был в ней. Спрашиваю: - Ты, Савёл, за что издеваешься надо мною? Он показывает зубы свои, воткнув мне в лицо острые глаза. - Моё, - говорит, - дело невелико, пришёл просить лыка! Ноги у меня дрожат и пальцы сами собой в кулак сжимаются; взявши за горло, встряхнул я его немножко. - В чём я виноват? Он не испугался, не обиделся, а просто взял мою руку и отвёл её от шеи своей, как будто не я его, а он меня сильнее. - Когда, - говорит, - человека душат, ему неловко говорить. Ты меня не тронь, я уже всякие побои видал - твои для меня лишни. И драться тебе не надо, этак ты все заповеди опрокинешь. Говорит он спокойно, шутя, легко. Я кричу ему: - Что тебе надо? - Лыка. Вижу - на словах мне его не одолеть, да и злость моя прошла, только обидно мне пред ним. - Зверьё, - говорю, - все вы! Разве можно над человеком смеяться за то, что его отец-мать бросили? А он в меня прибаутками, словно камнями, лукает: - Не притворяйся нищим, мы правду сыщем: ты ешь крадён хлеб не потому, что слеп. - Врёшь, - мол, - я за свой кусок тружусь... - Без труда и курицу не украдёшь, это известно! Смотрит на меня с бесовой усмешкой в глазах и говорит жалостливо: - Эх, Матвей, хорош ты был дитя! А стал книгочей, богоед и, как все земли нашей воры, строишь божий закон на той беде, что не всем руки даны одной длины. Вытолкал я его вон из конторы. Прибаутки его не хотел я понять, потому что, считая себя верным слугой бога, и мысли свои считал вернейшими мыслей других людей, Становилось мне одиноко и тоскливо, чувствую - слабеет душа моя. Жаловаться на людей - не мог, не допускал себя до этого, то ли от гордости, то ли потому, что хоть и был я глуп человек, а фарисеем - не был. Встану на колени перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки, к небесам подъятые, - огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на сердце мне эта тень холодом ложится, и встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен стал. А она смотрит на меня всё ласковее: мне в то время восемнадцать лет минуло, парень видный и кудрявый такой. И хотел я и неловко мне было ближе к ней подойти, я тогда ещё невинен перед женщиной жил; бабы на селе смеялись за это надо мной; иногда мне казалось, что и Ольга нехорошо улыбается. Не раз уже сладко думал про неё: " Вот - жена мне! " Сидел я с нею в конторе молча целые дни, спросит она меня что-нибудь по делу, отвечу ей - тут и вся наша беседа. Тонкая она, белая, глаза синие, задумчивые, но была она красива и легка в тихой и неведомой мне печали своей. И однажды спросила она: - Что ты, Матвей, стал угрюмый? Никогда я про себя ни с кем не говорил и не думал, хотел говорить, а тут вдруг открылось сердце - и всё пред нею, все занозы мои повыдергал. Про стыд мой за родителей и насмешки надо мной, про одиночество и обеднение души, и про отца её - всё! Не то, чтобы жаловался я, а просто вывел думы изнутри наружу; много их было накоплено, и все - дрянь. Обидно мне, что дрянь. - Лучше в монастырь идти! - говорю. Затуманилась она, опустила голову и ничем не ответила мне. Была мне приятна печаль её, а молчание - опечалило меня. Но дня через три - тихонько говорит она мне: - Напрасно ты на людей столько внимания обращаешь; каждый живёт сам собой - видишь? Конечно, теперь ты один на земле, а когда заведёшь семью себе, и никого тебе не нужно, будешь жить, как все, за своей стеной. А папашу моего не осуждай; все его не любят, вижу я, но чем он хуже других не знаю! Где любовь видно? Утешают меня её слова. Я всегда всё сразу делаю - так и тут поступил: - Ты бы, - говорю, - пошла замуж за меня? Отвернулась она, шепчет: - Пошла бы... Кончено. На другой день я сказал Титову: так и так, мол. Усмехнулся он, усы расправил и начал душу мне скрести. - В сыновья ко мне - прямой путь для тебя, Матвей: надо думать, это богом указано, я не спорю! Парень ты серьёзный, скромен и здоров, богомолец за нас, и по всем статьям - клад, без лести скажу! Но, чтобы сытно жить, надо уметь дела делать, а наклон к деловитости слаб у тебя. Это -- одно. Другое - через два года в солдаты тебя позовут, и должен ты идти. Будь у тебя деньжонки накоплены, рублей пятьсот, можно бы откупиться от солдатчины, уж я бы это устроил... А без денег - уйдёшь ты, тогда останется Ольга ни замужней, ни вдовой... Пилит он мне сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе - какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с людьми, - не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова. - Значит, - говорю, - в монахи уйду!.. - Теперь - опоздал! - смеется Титов. - Сразу - не постригут, а послушника - возьмут в солдаты. Нет, Матвей, кроме денег, ничем судьбу не подкупишь! Тогда я говорю ему: - Дайте вы денег, ведь у вас много! - Ага! - говорит. - Это ты просто придумал. Только хорошо ли для меня этак-то? Сообрази: я мои деньги, может быть, большим грехом купил, может, я за них душу чёрту продал. Пока я в грехах пачкался, - ты праведно жил, да и теперь того же хочешь, за счёт моих грехов? Легко праведному в рай попасть, коли грешник его на своём хребте везёт, - только я не согласен конём тебе служить! Уж ты лучше сам погреши, тебе бог простит, - чай, ты вперёд у него заслужил! Смотрю - вид у Титова такой, словно он вдруг на сажень выше меня вырос, и я где-то у ног его ползу. Понял я, что издевается он надо мной, кончил разговор, а вечером передал Ольге речи её отца. Заблестели слёзы на глазах у девушки, а около уха у неё задрожала какая-то малая синенькая жилка, и трепет этот жалостный откликнулся в сердце у меня. Говорит Ольга, улыбаясь: - Вот и не выйдет, как мы хотим... - Нет, - мол, - выйдет! Сказал, не думая, но как бы слово этим дал и ей и себе, - слово, отступить от которого нельзя. С того дня нечисто зажил я; началась для меня какая-то тёмная и пьяная полоса, заметался парень, как голубь на пожаре в туче дымной. И Ольгу мне жалко, и хочется её женой иметь, люблю девушку, а главное - вижу, что Титов в чём-то крепче и устойчивей меня, а это несносно для гордости моей. Презирал я воровские дела и всю тёмную душу его, а вдруг открылось, что живёт в этой душе некая сила и - властно смотрит она на меня! На селе стало известно, что я сватался и отказано мне; девки усмехаются, бабы галдят, Савёлка шутки шутит, и всё это поднимает меня на дыбы, замутило душу до полной тьмы. Встану я молиться, а Титов словно сзади стоит и в затылок мне дышит, оттого молюсь я несуразно, кощунственно, не о господе радуюсь, а думаю о делах своих - как мне быть? - Помоги, - говорю, - господи, и научи мя, да не потеряю путей твоих и да не угрязнет душа моя во грехе! Силён ты и многомилостив, сохрани же раба твоего ото зла и одари крепостью в борьбе с искушением, да не буду попран хитростию врага и да не усумнюсь в силе любви твоей к рабу твоему! Так низвёл я господа с высоты неизречённых красот его на должность защитника малых делишек моих, а бога унизив, и сам опустился до ничтожества. Ольга же день ото дня тает в печали, как восковая свеча. Думаю, как она будет жить с другим человеком, и не могу поставить рядом с ней никого, кроме себя. Силою любви своей человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц времени прошло, а я всё на том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и не знаю, где перейти. Тяжело было. Однажды приходит Титов в контору и говорит мне негромко: - Вот, Матвей, на твоё счастье явился случай - хватай его, коли хочешь человеком быть! Случай был такой, что мужики должны были много проиграть, экономия кое-что выиграла бы, а Титову могло попасть рублей около двухсот. Рассказал мне и спрашивает: - Что, не осмелишься? Спроси иначе, - может, я и не пошёл бы в руки к нему, а от этих слов взорвало меня. - Воровать не осмелюсь? - говорю. - Тут смелости не нужно, только подлость одна. Давайте, будем воровать! Усмехается он, мерзавец, спрашивает: - А грех? - А грехи мои - я сам сочту. - Ну и ладно! - говорит. - Теперь - знай: что ни день, то к свадьбе ближе! Словно волка на козлёнка, ловил он меня, дурака, в капкан. И - началось. В делах я был не глуп, а дерзость всегда большую имел. Начали мы с ним грабить народ, словно в шашки играем, - он сделает ход, а я - ещё злее. Оба молчим, только поглядываем друг на друга, он - со смешком зелёным в глазах, я - со злостью. Одолел меня этот человек, но, и проигравши ему всё, даже в поганом деле не мог я ему уступить. Лён принимая, стал обвешивать, штрафы за потраву утаивал, всячески копейки щипал с мужиков, но денег не считал и в руки не брал, - всё Титову шло; конечно, легче мне от этого не было, и мужикам тоже. Словом сказать, был я в ту пору как бешеный, в груди холодно; бога вспомню - как обожжёт меня. Не однажды всё-таки упрекал его: - Почто, - мол, - не поддержишь силою твоею падение моё; почто возложил на меня испытание не по разуму мне, али не видишь, господи, погибает душа моя? Были часы, что и Ольга чужой становилась мне; гляжу на неё и враждебно думаю: " Тебя ради душой торгую, несчастная! " А после этих слов станет мне стыдно пред нею, стану я тих и ласков с девушкой, как только могу. Но - поймите - не от жалости к себе али к людям мучился я и зубами скрипел, а от великой той обиды, что не мог Титова одолеть и предал себя воле его. Вспомню, бывало, слова его о праведниках - оледенею весь. А он, видимо, всё это понимал. Торжествует. Говорит: - Ну, святоша, надо тебе о келейке думать, - с нами жить тесно будет для тебя с женою, дети у вас пойдут! Святошей назвал. Я смолчал. И всё чаще стал он так называть меня, а дочь его всё милее, всё ласковее со мною - понимала, как трудно мне. Выклянчил Титов кусок земли, - управляющему Лосева покланялся, - дали ему хорошее местечко за экономией; начал он строить избу для нас, а я - всё нажимаю, жульничаю. Дело идёт быстро, домик строится, блестит на солнце, как золотая коробочка для Ольги. Вот уже под крышу подвели его, надо печь ставить, к осени и жить в нём можно бы. Только раз, под вечер, иду я из Якимовки, - скот у мужиков описывал за долги, - вышел из рощи к селу, гляжу - а на солнечном закате горит мой дом, - как свеча горит! Сначала я подумал, что это солнце шутит -- обняло его красными лучами и поднимает вверх, в небеса к себе, однако вижу - народ суетится, слышу огонь свистит, дерево потрескивает. Вспыхнуло сердце у меня, вижу бога врагом себе, будь камень в руке у меня - метнул бы его в небо. Гляжу, как воровской мой труд дымом и пеплом по земле идёт, сам весь пылаю вместе с ним и говорю: - Хочешь ли ты указать мне, что ради праха и золы погубил я душу мою, - этого ли хочешь? Не верю, не хочу унижения твоего, не по твоей воле горит, а мужики это подожгли по злобе на меня и на Титова! Не потому не верю в гнев твой, что я не достоин его, а потому, что гнев такой не достоин тебя! Не хотел ты подать мне помощи твоей в нужный час, бессильному, против греха. Ты виноват, а не я! Я вошёл в грех, как в тёмный лес, до меня он вырос, и - где мне найти свободу от него? Не то, чтобы утешали меня эти глупые слова... И ничего не оправдывали они, но будили в душе некое злое упрямство. Догорел мой дом раньше, чем угасло возмущение моё. Я всё стою на опушке рощи, прислонясь к дереву, и веду мой спор, а белое Ольгино лицо мелькает предо мной, в слезах, в горе. Говорю я богу дерзко, как равному: - Коли ты силён, то и я силён, - так должно быть, по справедливости! Погас пожар, стало тихо и темно, но во тьме ещё сверкают языки огня, точно ребёнок, устав плакать, тихо всхлипывает. Ночь была облачная, блестела река, как нож кривой, среди поля потерянный, и хотелось мне поднять тот нож, размахнуться им, чтобы свистнуло над землёй. Около полуночи пришёл я в село - у ворот экономии Ольга с отцом стоят, ждут меня. - Где же ты был? - говорит Титов. - На горе стоял, на пожар глядел. - Чего же не бежал тушить? - Чудотворец я, что ли, - плюну в огонь, а он и погаснет?.. У Ольги глаза заплаканы, вся она сажей попачкана, в дыму закоптела смешно мне видеть это. - Работала? - спрашиваю. Залилась она слезами. Титов угрюмо говорит: - Не знаю, что и делать... - Сначала, - мол, - надо строить! Во мне тогда такое упорство сложилось, что я своими руками сейчас же готов был брёвна катать и венцы вязать, и до конца бы всю работу сразу мог довести, потому что хоть я волю бога и оспаривал, а надо было мне наверное знать, - он это против меня или нет? И снова началось воровство. Каких только хитростей не придумывал я! Бывало, прежде-то по ночам я, богу молясь, себя не чувствовал, а теперь лежу и думаю, как бы лишний рубль в карман загнать, весь в это ушёл, и хоть знаю - многие в ту пору плакали от меня, у многих я кусок из горла вырвал, и малые дети, может быть, голодом погибли от жадности моей, - противно и пакостно мне знать это теперь, а и смешно, - уж очень я глуп и жаден был! Лики святые смотрят на меня уже не печальными и добрыми глазами, как прежде, а - подстерегают, словно Ольгин отец. Однажды я у старосты с конторки полтинник стянул - вот до какой красоты дошёл! И раз выпало мне что-то особенное - подошла ко мне Ольга, положила руки свои лёгкие на плечи мои и говорит: - Матвей, господь с тобой, люблю я тебя больше всего на свете! Удивительно просто сказала она эти светлые слова, - так ребёнок не скажет " мама". Обогател я силой, как в сказке, и стала она мне с того часа неоценимо дорога. Первый раз сказала, что любит, первый раз тогда обнял я её и так поцеловал, что весь перестал быть, как это случалось со мной во время горячей молитвы. К покрову дом наш был готов - пёстрый вышел, некоторые брёвна чёрные, обгорелые. Вскоре и свадьбу справили мы; тесть мой пьян нализался и всё время хохотал, как чёрт в удаче; тёща смотрела на нас, плакала, - молчит, улыбается, а по щекам слёзы текут. Титов орёт: - Эй, не плачь! Какой у нас зять, а? Праведник! И матерно ругается. Гости были важные, - поп, конечно, становой, двое волостных старшин и ещё разные осетры, а под окнами сельский народ собрался, и в нём Мигун весёлый человек. Балалайка его тренькает. Я у окна сидел, тонкий голос Савёлкин доходит до меня, хоть и боится он громко шутить, а, слышу я, распевает: Напились бы вы скорее да полопались! А наелись бы вы досталь да и треснули! Насмешки его понравились мне тогда, хоть не до него было, - жмётся ко мне Ольга и шепчет: - Кончилось бы скорее всё это, еда и питьё! Тошно было ей глядеть на жадность людскую, да и мне противно. Как познали мы с нею друг друга, то оба заплакали, сидим на постели обнявшись, и плачем, и смеёмся от великой и не чаянной нами радости супружества. До утра не спали, целовались всё и разговаривали, как будем жить; чтобы видеть друг друга - свечу зажгли. Говорила она мне, обнимая тёплыми руками: - Будем жить так, чтобы все любили нас! Хорошо с тобой, Матвей! Оба мы были как пьяные от неизречённого счастья нашего, и сказал я ей: - Пусть меня поразит господь, если ты, Ольга, когда-нибудь по вине моей другими слезами заплачешь! А она: - Я, - говорит, - от тебя всё приму, буду тебе мать и сестра, одинокий ты мой! Зажили мы с ней, как в сладком бреду. Дело я делаю спустя рукава, ничего не вижу и видеть не хочу, тороплюсь всегда домой, к жене; по полю гуляем с нею, ходим в лес. Вспомнил старину - птиц завёл, дом у нас светлый, весёлый, всюду на стенах клетки висят, птицы поют. Жена, тихая, полюбила их; приду, бывало, домой, она рассказывает, что синица делала, как щур пел. По вечерам я минею или пролог читал, а больше про детство своё рассказывал, про Лариона и Савёлку, как они богу песни пели, что говорили о нём, про безумного Власия, который в ту пору скончался уже, про всё говорил, что знал, - оказалось, знал я много о людях, о птицах и о рыбах. Всей силы счастья моего словами не вычерпать, да и не умеет человек рассказать о радостях своих, не приучен тому, - редки радости его, коротки во времени. Ходим в церковь с женой, встанем рядом в уголок и дружно молимся. Молитвы мои благодарные обращал я богу с похвалой ему, но и с гордостью такое было чувство у меня, словно одолел я силу божию, против воли его заставил бога наделить меня счастьем; уступил он мне, а я его и похваливаю: хорошо, мол, ты, господи, сделал, справедливо, как и следовало! Эх, язычество нищенское! Зиму прожил я незаметно, как один светлый день; объявила мне Ольга, что беременна она, - новая радость у нас. Тесть мой угрюмо крякает, тёща смотрит на жену мою жалостливо и всё что-то нашёптывает ей. Затевал я своё дело начать, думал пчельник устроить, назвать его, для счастья, Ларионовым, разбить огород и заняться птицеловством - всё это дела для людей безобидные. Как-то раз Титов говорит мне сурово таково: - Ты, Матвей, больно рано обсахарился, гляди - скоро прокиснешь! Летом ребёнок родится у тебя - али забыл? Мне давно хотелось правду сказать ему, как я в то время понимал её, и вот говорю: - Сколько надо было мне греха сделать - сделал я, поравнялся с вами, чего вам хотелось, - ну, а ниже вас не буду стоять! - Не понимаю, - говорит, - что ты хочешь мне доказать! Я тебе говорю просто: семьдесят два рубля в год для семейного не деньги, а дочернино приданое я тебе не позволю проедать! Думай! Мудрость же твоя - просто злость против меня, что я тебя умнее, и пользы в ней - ни тебе, ни мне. Всякий свят, пока черти спят! Трудно было, а, жалеючи Ольгу, сдержался я, не избил его. На селе известно стало, что я с тестем не в ладу живу, стал народ поласковее глядеть на меня. Сам же я от радостей моих мягче стал, да и Ольга добра сердцем была - захотелось мне расплатиться с мужиками по возможности. Начал я маленько мирволить им: тому поможешь, этого прикроешь. А в деревне - как за стеклом, каждый твой взмах руки виден всем. Злится Титов: - Опять, - говорит, - хочешь бога подкупить? Решил я бросить контору, говорю жене: - Шесть рублей в месяц - и больше - я на птицах возьму! Опечалилась подруга моя. - Делай, как знаешь, только не остаться бы нищими! Жалко, - говорит, папашу: хочет он тебе добра и много принял греха на душу ради нас... " Эх, думаю, милая! Село мне его добро под девятое ребро! " И на другой день сказал тестю, что ухожу. Усмехнулся он, спрашивает: - В солдаты? Ожёг! Понимаю я, что напакостить мне - легко для него: знакомства он имеет большие, везде ему почёт, и попаду я в солдаты, как в воду камень. Дочери своей он не пожалеет, - у него тоже большая игра с богом была. И - петля за петлёй на руки мне! Жена тайно плакать начала, глаза у неё всегда красные. Спросишь её: - Ты что, Оля? А она говорит: - Нездоровится. Помню клятву мою перед ней, неловко, стыдно мне. Один бы шаг ступить, - и решимость есть, - жалко женщину любимую! Не будь её, пошёл бы я в солдаты, только бы Титова избежать. В конце июня мальчик у нас родился, и снова одурел я на время. Роды были трудные, Ольга кричит, а у меня со страху сердце рвётся. Титов потемнел весь, дрожит, прислонился на дворе у крыльца, руки спрятал, голову опустил и бормочет:
|
|||
|