|
|||
Рассказы. Издательство ЦК ВЛКСМ «Молодая 5 страница- Пугачевцы. Афонина вольница из горы вышла!.. - вскрикнул дико поручик и, спрыгнув на берег, побежал навстречу каменной лаве. ... Матвей лежал врастяжку на палубном настиле. Он то припадал испуганно к доскам головой при каждом выстреле, то снова робко приподнимал ее и неожиданно увидел поручика. Офицер бежал, неумело прыгая через камни. Правый его погон, сорванный пулей, свесился на грудь. За поручиком, шлепая по лужам валенками и размахивая кремневой шомполкой, скакал по-козлиному старый Капралов. Литейщик остановился, прицелился в поручика и выпалил. Но упал не поручик, а Капралов, сбитый крепкой отдачей кремневки. Он шлепнулся в лужу, задрав ноги в размокших валенках. Тогда остановился поручик и поднял револьвер, целясь в лежащего литейщика. - Не смей, стервь! - крикнул испуганно Матвей, одним прыжком очутился около офицера и ударил его кулаком по голове. Поручик упал, уронив револьвер к ногам Матвея. Капралов подошел несмело. Сказал, конфузливо, отряхивая грязь: - Не шомполка, а шлепалка! И вперед и взад бьет! - Да уж навозный из тебя вояка! - заухал смехом, как филин, лоцман. - Грыжа мне воевать мешает. Говорю, грыжу нажил, когда этот чертов якорь царский таскал, -начал сердиться Капралов и кивнул на лежащего поручика. - Насовсем убаюкал? Ну и кулачище у тебя! - Оклемается. Я ведь с расчетом бил, чтоб не до смерти. А вы как? Расчебарили колчаков? - Вовремя успели. Еще бы чуть, и опоздали. Днем вам бы их не взять. - Ты маленько виноват! - продолжал сердиться Капралов. - Чего раньше не упредил, дурак старый? Поделом я тебя по уху звезданул на пристани. Хотя и за другое бил. А как отошел я от тебя к людям, в толпу, тут меня старуха твоя и поймала. Все твои слова в точности передала. Ну, я, само собой, мерина под седло и в горы, к нашим, к «кузюкам». Едва сюда успели! Густая тесьма его бровей шевельнулась вдруг ласковым изгибом. - А ты как, старый леший, доспел дело? Перо, бают, нарочно сломал? - Я все могу! Я Чусовую, реку сердитую, как свою запазуху знаю! - распустил Матвей бороду и поглядел свысока на подходивших партизан. Они были вооружены старенькими берданками, охотничьими дробовиками, самодельными пиками, даже вилами-тройчатками. - Оружьишко у вас, вижу, никудышное, - покачал лоцман головой и кивнул на барку. - Ай да-те, коли так. Получай те новенькое, самолучшее! В целости и сохранности доставлено, как генералу было обещано... СОЛЕНЫЕ РУБАХИ Мы вспомянем, приподнимем шапки, На мгновенье полыхнет огнем...
Бор. Корнилов Вчера я вернулся из моего родного города. Был там на областной партконференции. По окончании одного из заседаний, поздно вечером, вернее - уже ночью, я не пошел в гостиницу, а решил пройтись по городу. Со мной пошел заведующий орготделом обкома, мой земляк и однолетка Мишка Коновалов. Шли не спеша. Ночь была лунной, теплой и душистой. Из городского сквера тянуло запахами жасмина и табака. - А чем пахло на городских улицах в наше время, помнишь? - спросил вдруг Михаил. Я не ответил, но подумал: «Пылью, всегда, и днем и ночью, только пылью! Она тучей стояла над городом, скрипела на зубах, сушила губы, и прохожие, отплевываясь и чертыхаясь, ослепленные пылью, шли ощупью, по стенкам». Вместе с нами шел и большой, яркий месяц, то и дело запутываясь в черных ветвях деревьев и бросая на тротуары черные пятна. Да, деревья! А мальчишками мы с Мишей деревья видели только на картинках. Настоящих зеленых, прохладных деревьев не было не только в городе, но и на пятьсот, пожалуй, верст в окружности. А теперь дышит наш город прохладой и ароматами садов, скверов и бульваров. Мы с Мишей шли к бывшей Соборной, теперь Красногвардейской площади. Я хотел еще раз увидеть навеки памятный для нас дом. И вот он встал передо мной, переливаясь в лунном свете траурным глянцем оконных стекол, дом, угрюмый и унылый, как огромный лабаз, но с фасонной кладкой, с мраморными колоннами парадного крыльца и резными дубовыми дверями, в которые, как в ворота, можно было бы въехать на тройке. Среди обступивших его новых многоэтажных домов он словно пригнулся, сгорбился, а когда-то он стоял спесивый и суровый, раздвинув каменными плечами соседние деревянные домишки и вскинувшись на высокий цоколь, чтобы всякая там шантрапа не подсматривала купеческую жизнь. - Кто теперь его занимает? - спросил я. - Этой зимой перевели мы сюда Центральную детскую библиотеку, - ответил Михаил. - А что? - Хорошо, вот что! Лучших жильцов для этого дома не придумаешь, - улыбнулся я. А вот знает ли веселая детвора, поднимающаяся на огромное мраморное крыльцо, что до революции от этих мраморных колонн и до собора через всю площадь стелилось в ненастные дни алое сукно? А по алой дорожке шествовал не спеша в собор богомольный оптовик- хлеботорговец, владелец мельниц, пароходов, верблюжьих караванов, владелец мыловарен, шерстобоек и шерстовален, купец первой гильдии Дё ров. Не знает детвора и того, как стали дё ровские хоромы Домом Революции. Сразу после Октября в этот домище въехали все партийные, советские и профсоюзные организации города и гyбернии. Шумно, людно и дымно от ядовитого самосада бывало в те дни в дё ровских палатах, моментально пропахших овчиной, смазными сапогами, потными рубахами. Шумно, людно и тревожно. Мучительно думали здесь, где и как достать вагон дров для домишек рабочих, или баржу каменного угля для паровозов и пароходов, или сотню аршин бязи для детворы бедняков. А мы, тогда еще соцомольцы, всей городской организацией рыскали по городу, отыскивая несчастную тысячу кирпичей и пару ящиков гвоздей для обмена в станицах на хлеб. О, хлеб восемнадцатого года! Сколько крови проливалось тогда, чтобы пригнать в город очередной обоз хлеба, ибо нет на земле кулака свирепее, по-звериному злобнее, чем богатеи прииртышских казачьих станиц. И вдруг разом оборвалась эта жизнь, кипучая, напряженная жизнь восемнадцатого года, когда одновременно ломалось старое и строилось новое. В конце мая подняли мятеж белочехи, захватив по Boлгe города от Пензы до Самары. А затем они переползли и на сибирскую магистраль. Узнали мы об этом вот как. Та июньская ночь была неистовой, с ливнем, даже градом, с раскатами грома и ослепительными вспышками молний. В телефонной трубке шуршало, свистело, трещало, и я, ответдежурный по горсовету, с трудом услышал тревожный голос, кричавший: «Товарищи, смертельная опасность! Будьте... » Затем послышался мучительный стон, и связь оборвалась. Откуда нам звонили, кто умер геройской смертью, предупредив нас о смертельной опасности, до сих пор не известно. Через полчаса, связавшись по телефону с железнодорожной станцией нашей ветки, мы узнали: пал Омск. В ту же ночь в губкоме был организован военно- революционный штаб, а утром мы уже услышали выстрелы врагов. Кулацкие сынки, собравшиеся из станиц Прииртышья под черное знамя анненковского полковника Светличного, рвались к городу. С ними дрались наши только что сформированные красногвардейские дружины. Плохо обученные, плохо вооруженные, они в трехдневных боях поредели, истекли кровью, а на четвертый - уперлись спинами в городские окраины. Пушки белых, до мятежа припрятанные станичными богатеями в степных балках и в стогах сена, слышны были уже и в Доме Революции, будто шел кто-то к городу тяжким железным шагом. В огромном, как базарная площадь, дё ровском кабинете затерялась маленькая кучка людей - те, кто оставался в городе на опасную подпольную работу. И какие это были люди! Вот сидит у окна, прислушиваясь к близким выстрелам, Михеич с лицом в незаживающих язвах: обморозился во время побега с чунской каторги в феврале шестнадцатого года. Мерно и бесшумно вышагивает по кабинету Батя, широко ставя на ходу ноги - приучили ножные кандалы. Плечом к плечу с ним шагает невесело задумавший ся предгубчека Дулов. Этот прихрамывает. Два дня пролежал он с простреленной ногой, не имея возможности перевязать ее, на зарытом кулаками хлебе, отстреливаясь от кулацких сынков. Председательствует секретарь губкома, два раза приговоренный царским судом к повешению. Про этих людей, в украдку от жандармских ушей, пели в народе:
Томились без вести в гранитных мешках, В далекой Камчатке, в краю Турухана, И в тундре холодной, в сибирских лесах... И каким заурядным и мелким чувствуешь, бывало, себя рядом с этими людьми!.. Когда я узнал, что и меня ввели в число подпольщиков, я возликовал и, по правде говоря, задрал нос. Возгордился! Но ненадолго. Когда начали распределять и уточнять обязанности и работу будущих подпольщиков, я уже опустил задранный было нос и повесил его на квинту. Я сидел и по-ребячьи остро, обиженно завидовал. Мне казалось, что меня обходят, что распределена уже самая опасная, а значит, и самая почетная работа. Я не надеялся, конечно, что попаду в «военку», одно название которой говорит о подвигах. Какой из меня военный ! Не мечтал я попасть и в «парикмахерскую», будущую явочную квартиру, или в «паспортный стол», где будут фабриковаться необходимые для подпольщиков документы. Для этого я был слишком молод, в конспиративной работе не сведущ. Но моя молодость была бы очень к месту на работе связного. Вот это работка! Пробираться глухой ночью через линию вражеского фронта или проскальзывать под носом у белых контрразведчиков, а может быть даже, в последний мо- мент глотать секретные донесения и, выпустив по врагам револьверную обойму, последнюю пулю пустить себе в висок. Красота, а не работа! Но и связным меня не назначили. Выделены были люди и в рабочие слободки, Таракановку и Киргизскую, где жил наш русский и казахский пролетариат - рабочие кирпичных, канатных, свечных, мыловаренных заводов, мельниц, шерстобоек и шерстовалок, рабочие железнодорожного депо и речных затонов. И вот секретарь, улыбаясь, смотрит на меня и называет третью нашу слободку - Разувай. Эх, и обидно же иной раз бывало нам тогда! Очень уж обидный был у нас возраст. Сам себя считаешь взрослым, солидным, этаким мужественным, а окружающие смотрят на тебя, как на мальчишку. И тогда я подумал, что в Разувай, в мещанское болото и на уголовное дно, где подпольщику делать нечего, меня пихают потому, что считают мальчишкой. И притом мальчишкой робеньким и небой- ким. А какую бойкость мог я показать на своей самой смирной, самой небойкой работе в гороно? Это не Чека, не военкомат, не милиция, не продотряд и конец! Там бы я себя показал! И, возможно, вырвалось бы тогда у меня, по моей мальчишечьей несдержанности, горячее слово обиды, о чем я и сейчас жалел бы, но Дулов, больно ущемив меня за плечо, потащил в угол и гулким шепотом начал «вправлять мне мозги»: - Ты, Генка, не ершись, ты пойми, на Разувае живут... - «Коты», ворье! И шарманщики! Чистое «На дне» Горького. Читали? - Читал. Не только «коты», а и пристанские грузчики живут. А рядом что? Пристани! - А я в депо вырос. Я железнодорожник потомственный. На железную дорогу и посылайте! В Таракановку! - Какая у нас железная дорога! Аппендикс! Тупик! А главная наша дорога в мир - Иртыш. По Иртышу жди и горе и счастье. Я притих и начал внимательнее прислушиваться к словам предчека. Я знал, что он опытный конспиратор, с дореволюционным стажем. - В Таракановку тебя нельзя послать, - пpoдолжал Дулов, - в Таракановке тебя каждая собака знает. А на Разувае кому ты известен? Ну, может быть, видели, что ты в горсовет вхож. Тогда, при случае, говори, что ты в гороно счетоводом работал. Ты чистый, и возраст у тебя такой... несерьезный. А такой нам и нужен на пристанях. Чтобы мог ты там всюду без опаски показываться. - А в чем моя работа будет заключаться? - уже заинтересованно спросил я, хотя и оскорбился за «не- серьезный » возраст. - Со мной будешь работать, с «военкой ». Начинаешь понимать? От меня будешь все указания получать. Тебе пароходы и грузы поручают! Уразумел? А какие главные грузы во время войны, да еще вблизи от фронта? Чуешь, какую тебе честь и доверие оказывают? По моему лицу Дулов понял, что я «уразумел» наконец. Он засмеялся и дал мне ласковый подзатыльник: - Ну, то-то, оголец! А теперь слушай, в чем будет заключаться твоя работа. Он говорил со мной долго, более часа, обсудил со мной каждую мелочь, каждый непредвиденный, но возможный случай. И тогда я понял, какое действительно важное дело поручает мне партия. Эх, времечко! Замечательное было время! Сколько брали мы на мальчишечьи наши, не обмозоленные еще плечи! И не сгибались, не ломались, а, наоборот, росли и мужали!.. ... Медленно, прощаясь, шел я опустевшими, при- тихшими комнатами Дома Революции. На лестнице швейцар, верный дё ровский холуй, уже нарядившийся снова в ливрею с галунами, подметал мраморные ступени. Я спускался, догоняемый обрывками воззваний, приказов, декретов. Сердце щемила тоска и неизрасходованная злоба. Выйдя на улицу, остановился оглушенный. Город гремел от колокольного звона, торжествующего, плясового. Так звонили только на пасху. Монастырь при Киргизской духовной миссии пел сдобно, жирно, истекая «малиновым» звоном, маленькая невзрачная церквушка тараторила колоколами, захлебываясь, с кликушеским взвизгом, а собор на площади бухал, как из пушки, так что дрожали стекла в окрестных домах. Церковники встречали победителей. А на улицах ни души. Только в закрытых окнах мутно виднелись иногда помятые от подушек, сонные или злорадно-оживленные лица обывателей. - На спуске к пристаням, около грузных, словно оп- лывших жиром торговых рядов, открылся солнечный простор нашего красавца Иртыша. Он мчал стремительно свои желтые воды, далеко разбросав берега, будто озорничая и наслаждаясь своей силой. Вверх и вниз по реке раскинулся городской порт: белые плавучие дебаркадеры, нефтяные цистерны, товарные пристани с рядами кирпичных пакгаузов и деревянных навесов. Я остановился и долго смотрел на одну из пристаней. Она была завалена тюками военного обмундирования, ящиками с медикаментами, вязками сушеной рыбы, буханками хлеба, бочками с говяжьим салом, а к ней подъезжали все новые и новые вереницы и ломовых долгуш и легковых пролеток. Они везли легкие станки, горны, наковальни, запасы железа, меди, свинца. Это эвакуировались десяток партий- ных и советских работников, а с ними полсотни красногвардейцев и столько же деповских и затонских рабочих. Я глядел на все это издали, не имея права пожать на прощанье руку дорогим для меня людям. И до сих пор я жалею об этом! Трагически кончилась их экспедиция. Тут я и встретился впервые с человеком, который впоследствии занял такое большое место и в моей жизни и в моем сердце. Он сидел на Ермаковом камне, огромном валуне цвета запекшейся крови, на спуске от города к реке. Это было место свиданий всех влюбленных. По легенде именно здесь, на этом камне и сидел Ермак, объятый думой. Здесь и напали воины Кучума на спящий казацкий стан, и, когда все казаки были перебиты татарами, а мертвый Ермак оцустился на дно Иртыша, тогда черный камень словно кровью обагрился. На камне, скрестив ноги и по-казахски поджав их под себя, сидел огромный человечище. По деревянной «подушке», висевшей за спиной, и по железному крюку на сыромятном ремне можно было узнать пристанского грузчика. Все в нем было грубо и мощно, словно наспех, без отделки высечено из того же камня: и короткие толстые, как причальные тумбы, ноги, и свислые тяжелые плечи, и широкая, хоть кувалдой бей, грудь. Под таким прогнется и дюймовая доска, когда он даже без груза пробежит по ней мерной грузчицкой рысцой. Он, видимо, пришел сюда отдохнуть. Но на широком скуластом лице его была не усталость, не удовольствие отдыха, а горькое недоумение и тоскливая злость. Вблизи от нас, в рядах, звякнула дверь, и на улицу вышли два молоденьких купчика. Они поглядели на пристань и глумливо захохотали: - Удирают красюки-то! Дралала! - Ан нет, кум! Не удирают, а эвыковыриваются! Крючник скосил в их сторону узенькие, оттянутые к вискам глаза и рявкнул: - Засохни, аршинники! - Чего еще, басурман немаканый? - спросил презрительно один из купцов, а другой выставил вызывающе фертом ногу в сапоге бутылкой. - Совсем олютели без полиции, разуваи окаянные! Крючник лениво, по-медвежьи, слез с камня. - Ай да, беги за своей полицией, - начал он засучивать рукава. - Сейчас ухом землю достанешь. Купцов как ветром сдуло, а в рядах опять брякнула торопливо захлопнутая дверь. Крючник снова присел на край камня и заметил меня. Он долго разглядывал мой залатанный пиджачишко, мои заношенные штаны и, в чем-то уверившись, спросил горько: - Что же получается, досым? Бегут. Наработались и шабашка? - Он посмотрел на пристань, от которой отваливал уже большой пароход, и плюнул зло. - Стриг шай- тан свинью, шерсти нет, а визгу шибко многа! - Я не ответил (плохой я был тогда агитатор! ) и пошел от рядов. Но он остановил меня, крикнув: - Эй, жигит, постой! Я остановился и обернулся. - Правду говорят, будто белые монопольку откроют? Я разочарованно вздохнул и прибавил шагу. На окраине города, за кирпичными сараями мне начали попадаться отступавшие красногвардейцы. Были среди них и раненые, бледные, с потухшими глазами. - Отступаем, ребятки? - жалеюще спросил я. - Сила солому ломит, - сказал виновато шедший последним и, не останавливаясь, ткнул через плечо пальцем. - Ты погляди! Я обернулся. По степи летел гигантский столб пыли, будто кто-то огромный, чуть наклонившись, бежал к городу. Так летит по степи в летние засушливые месяцы «черная буря». Но сейчас шла к городу не песчаная буря, а казачьи сотни. - А вы куда теперь? - крикнул я красногвардейцам. - На ту сторону, на Соленую Голову! Там вместе с шахтерами скопляться будем, силу набирать! - крикнул в ответ все тот же шедший последним красногвардеец. - Ай да, парень, с нами! У нас тут и лодки и паром припасены! Я молча отрицательно покачал головой. Мне нельзя было к своим. Я повернулся и зашагал торопливо в сторону Разувая. Некрасив был родной наш город, хотя и построили его на живописном высоком берегу реки. Унылые площади, заваленные сугробами песка, такие же песчаные и загаженные коровами улицы, длинные серые заборы. Купецкий дух обезобразил город. Жадность, скряжничество, подвох, обман и заячий страх за свое богатство притаились в громоздких, как сундуки, купеческих домах, за крепчайшими, окованными железом оконными ставнями, за тяжелейшими поистине крепостными воротами и утыканными гвоздями заборами. А дома людей помельче - приказчиков, маклаков, чиновников, полицейского и тюремного начальства - стояли аспидно-серые от времени. Город купцов и маклаков, как гнойный нарыв, заражал и слободки, теснившиеся внизу, на затопляемой весенним половодьем пойме. По крутому, ухабистому, калечившему лошадей откосу круглый год текли вниз грязная вода и городские нечистоты. Рабочие слободки Таракановка и Киргизская благоразумно отодвинулись от босяцко-воровского Разувая, вернее - от разуваев, как презрительно и трусливо называли верхние горожане всем враждебных, от всего оторванных жителей слободки. Но жили в ней и люди трудящиеся: кустари, сапожники, жестянщики, бондари, ломовые извозчики, а главное - здесь жили почти все пристанские грузчики и немало речников, матросов и кочегаров. Уже в сумерки вошел я в раскосые разуваевские улочки и переулочки. Узкие, перепутавшиеся, они кружили голову и путали ноги. Когда я подошел к Волчихе, небольшой речушке, делившей Разувай на две части, стемнело окончательно. Я помнил, что где-то через Волчиху был перекинут узкий, без перил мостик из жердей. Но сейчас напрасно я таращил глаза, стараясь разглядеть мост. Кругом была тьма, глухая, враждебная. Нигде ни огонька, только в стороне грузовых пристаней что-то горело дымно, тускло, с редкими взметами пламени. Мне почудилось, что с той стороны наносит тошнотворный запах паленой шерсти. Шаря неуверенно ногами, я нащупал, наконец, начало мостика и пошел медленно, стараясь держаться подальше от краев настила. Снизу, от речки тянуло гнилым холодком. Я так был занят одной мыслью - не сорваться бы с жердей, что лишь на середине моста увидел впереди огонек цигарки. Огонек оставался на одном месте, то расширяясь от жадной затяжки, как удивленный глаз, то снова тускнея. - Кто там? - негромко спросил я. Огонек вздрогнул, описал в темноте дугу и потух где-то внизу. Одновременно, по запрыгавшим жердям, я понял, что неизвестный приближается ко мне. Что было делать? Ни посторониться, ни повернуть я не решился: того гляди сорвешься. Стал пятиться. Если уж и встречаться с разуваем, то на твердой земле, а не на зыбкой жердочке. Шагнул опасливо назад, но, видимо, забрал слишком в сторону. Нога моя не нашла опоры, я качнулся и свалился бы в реку, если бы в этот момент сильная рука не схватила меня за ворот и, дернув бесцеремонно, не поставила снова на жерди. И тотчас другая рука схватила меня за горло. - Пусти! - рванулся я назад и попытался обеими руками отпихнуть разувая. Но результат был такой же, как если бы я толкнул стену. - Пусти, черт! - Шуметь будешь, плохо будет! - услышал я строгий шепот. - Говори, собака, ты кто? Зачем за мною ходишь? Не ходил я за тобой... Пусти, говорю! А куда ходил? Кого надо? В ночлежку иду. К Хухряихе. Я назвал разуваевский ночлежный дом, где, по указанию Дулова, должен был поселиться на первой поре, чтобы смешаться с разуваевцами. А следующим моим шагом будет вступление в одну из грузчицких артелей. - Врешь, щайтан! - невидимая рука так сдавила мне горло, что я раскашлялся. - Хухряиха другой сторона живет! За мной ходишь! - Заблудился я! - Врешь! Сыскной ты, меня ловишь. Убью, собака! Железные пальцы так сдавили мое горло, что я задыхался, терял сознание и, собрав последние силы размахнулся, собираясь, не видя куда, ударить. Но ударить не успел. С того берега, откуда я шел, раздался повелительный окрик: - Стоять на месте! Стрелять буду! - Казаки! Это выдохнул над моим ухом разувай. Круто повернувшись, он побежал. Я бросился следом за ним, чуть не сорвался в реку, с трудом выпрямился и с радостью почувствовал, что проклятый мост кончился. - Стой! - крикнули опять от моста. Раздался выстрел, второй, третий. Пули проныли над головой, а затем послышалось понуканье, и лошади ринулись в речку. Но зачем белым казакам задерживать двух разуваевских босяков? Бежавший впереди меня разувай под выстрелами поддал ходу. Я тоже поднажал, решив не отставать от него. Он знал здесь все ходы и выходы, а я в одиночку рисковал свалиться в первую же яму, попасть в тупик или разбить лицо о какой -нибудь столб. Мы мчались переулками, прыгали через плетни, лезли через заборы и дувалы, врывались в покривившиеся калитки, ныряли в черные пасти подвалов, выбегали из них другими ходами и снова бежали. Разувай сделал вдруг ловкий прыжок в сторону и скрылся за узкой дощатой дверью. Я ударом ноги распахнул ее и влетел куда-то в темноту. Не знаю, что это было: сени дома или сарай. Прислонившись к стене, я с хрипом перевел дыхание. Этим я выдал место, где стоял, но к защите приготовиться не успел. Разувай подкрался по-кошачьи бесшумно и вдруг навалился на меня, одной рукой снова сдавив мне горло, а другой зажав рот, да так, что затрещали мои челюсти. - Слово скажешь - убью! Тиха будь! - Да иди ты к черту! - выдавил я. - Белые нас здесь найдут? В следующую же секунду я понял, что сделал большую оплошность и что конспиратор из меня ерундовый. А если он спросит, почему я прячусь от белых? Что отвечать буду? А он действительно спросил: - От белого прятаться? Зачем тебе от казака прятаться надо? Он смолк. Казаки ехали мимо шагом. Через тонкую дощатую дверь слышны были их голоса. Мы оба затаили дыхание. А когда конский топот смолк вдали, разувай, не снимая руки с моего горла, спросил: - Сиренке есть? - Ну, есть. - Давай зажигай. По шерсти смотреть будем, какой ты зверь есть. Я нащупал спички, зажег и увидел узкие, еще не остывшие глаза, крупные вывороченные губы, редкую бородку. За горло меня держал грузчик, которого я впервые увидел на Ермаковом камне. Рука его опустилась. - Уй, знаком! - удивленно воскликнул он и начал смеяться, сначала тихо, потом все громче и громче. - Уй, ошибка! Думал, ты сыскной, ты совсем другой человек оказался. Маленько знаю, какой ты человек есть. Мне этот разговор не нравился, и я поспешил замять его: - А ты почему бежал? - Надо, - сразу перестав смеяться, серьезно ответил он. Курдюк жалко. Казак шомполом зад бить будет. Потом стрелять будет. Такой дело... Ты к апайка Хухряиха ходил? Пойдем, провожать тебя будем.
У меня голова есть, я мало-мало понимаю. Политика тоже понимаю, - говорил мой новый знакомый, шагая рядом со мной по темным разуваевским переулкам. - Видал, как мы, крючники, живем? Щупай - рубаха от пота соленый, а курсак всегда пустой. Как овца после джута! А кибитки наши видел? В землю законуриваемся. Совсем суслики! Знаешь, до чего народ дошел? До стены дошел! Вот! Ломать стену надо. Жилы порвать, а стену сломать! Верно говорю? Он остановился и, положив мне на плечо тяжелую руку, сказал тихо: - Твои ушли, ты остался политику делать? Мал телом, велик делом? Верно говорю? Я понимаю. Верблюда под мостом не спрячешь. Я молчал, хотя подсознательное какое-то чутье подсказывало, что предательства тут не может быть. - Молчишь? Молчи, молчи! - зачастил он вдруг шепотом. - Нараспашка не живи, опаска имей. Тебе надо в артель нашу идти. Народ тебя заслонит. - Это хорошо бы! - обрадовался я такой удаче. Но спохватился и сказал невесело: - Работу мне так и так искать надо. Понимаешь, друг, денё г у меня нет. На что жить буду? - Денег нет? - грустно переспросил он и снова остановился.. - Тоже голь-боль голодная? Плохой дело. Мой курсак совсем пропал, Хухряиха, ведьма, под бороду пророка кушать не даст, выпить не даст. - Немного на еду, пожалуй, найдется. Я покопался в кармане и протянул ему бумажку. - Ой, баран без шерсти не живет! Керенка! - как-то по- детски обрадовался он. - Той будем делать! - А когда же мы придем? Опять на казаков не нарваться бы. - Пришли, жан. Сей час кричать будем: «Давай, Хухряиха, кушать, самогон - стенолаз давай! » О Хухряихе я слышал и раньше от ребят, работавших в милиции. Это была шинкарка, притонодержательница и скупщица краденого. Трактир ее помещался в единственном на Разувае каменном доме. На стекле окна, освещенного изнутри желтым светом керосиновых ламп, была намалевана вывеска трактира: Заведения.
Портъ Артуръ и подача крепких напиток
Мы поднялись по трем заплеванным каменным ступеням. И едва отворили дверь, разноголосый шум, крик, хохот, плач ударили в уши. Моего спутника тотчас заметили. Трактир на миг затих, затем заорал приветственно: - Степа!.. Пылай !.. К нам!.. Выпьем, Степушка!.. Пока мы, проталкиваясь меж столами, искали сво- бодное место, к Степану со всех сторон тянулись руки для пожатия, летели дружеские слова. Я заметил, что Пылаю приятны эти знаки общего внимания. Он и за стол сел как-то особенно важно, по-хозяйски, выставив бесцеремонно в проход огромные и черные, будто чугунные, босые ноги. Я начал разглядывать тесно набившихся в трактир людей. Бок о бок с ними придется мне прожить не малое время, вместе пить-есть, вместе спать в ночлежке. Были тут люди вида нагло- обстрелянного, «коты» и «стрелки», то есть воры и нищие, были люди и вида несчастного - спившаяся безработная мастеровщина. Мне особенно запомнился пропившийся сапожник в подштанниках и опорках. Глазами, налитыми голодной тоской, искал он, кому бы продать или обменять на выпивку пару колодок. Были здесь шельмоватые странницы по святым местам в черных косынках; заросшие до глаз, оборвавшиеся в клочья старатели с Калбинских золотых приисков, безногий солдат с «георгием», бродячий фокусник - китаец, припахивающий сладковато-приторно опием (Хухряиха промышляла и этой отравой ), веселый расстрига-поп в бархатной скуфье и рыжем балахоне, смахивающем на арестантский халат, а за одним столом с ним сидел обнаженный до пояса казах и дико выл: не то пел, не то плакал. Отдельными компаниями сидели речники и крючники, свалившие под стол «подушки» и крюки.
|
|||
|