Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 АЛЕКСАНДРА АЛЁШИНА 8 страница



«Мы рвём, и не найти концов.

Не выдаст чёрт, не съест свинья.

Мы сыновья своих отцов,

но блудные мы сыновья!

Приспичило и припекло!

Мы не вернёмся, видит Бог,

ни государству под крыло,

ни под покров, ни на порог!

К чёрту сброшена обуза!

Узы мы свели на нуль!

Нет ни колледжа, ни вуза,

нет у мамы карапуза,

нету крошек у папуль!!! »

Потому что вот собрались вместе трое блудных сыновей, и лишь только это – только лишь то, что они – блудные сыновья, удерживает их, то есть нас, вместе…

…-Это всё? – осторожно спросил блудный сын Глеб.

-А жрать и дома можно, - непочтительно фыркнул я. – Пьеро, а ты сатанист – почему? – Самая подходящая тема это сейчас для разговора была – и в ране мазохистски поковыряться, и не говорить о том, как больно, как плохо – мне самому. Да, не гордец… Но ведь сказать, что больно, не только другим в этом признаться, но и себе – значит, согласиться с этим, согласиться с болью и на боль.

-Просто сатанист, - ответил мне Пьеро. – Или, можно сказать, по убеждениям.

-Это как? – вертя на пальце пентаграмму на кожаном шнурке и поглядывая на пачку сигарет на столе, спросил Глеб. – А курить где будем? Здесь?

-Здесь, - отмахнулся я. Вот ведь ерунда. Сейчас я уж совсем не об этом думал. – Мы о сатанизме. А ты, Глеб, почему?

-А я может и не сатанист, - пожал плечами Глеб. – Вот Ванда – она да.

Взглядом спросив у меня разрешения (Вот смех! Что, мог бы не разрешить?! Я ж их за этим и звал! ), Глеб, закурив, открыл бутылку и начал наливать.

-По полному лей, - встрепенулся я – это было ненормально, но кроме алкоголя меня сейчас и не интересовало ничего, кроме той мифической надежды на то, чтобы отключится.

-Не-не, - испугался Пьеро. – Мне не надо целый – без закуски-то. Ша, Глебушка.

Себе и Пьеро Глеб налил меньше половины, мне же – полный стакан.

-За нас, - беря сигарету, сказал я. – За проклятых. – И быстро выпил.

-Это не мы прокляты, - возразил Пьеро. – Это вообще все думающие и чувствующие люди – прокляты. А ты, похоже, сатанист, ибо считаешь, что бог от тебя отвернулся и тебе не к кому приткнуться, кроме как к Сатане. А бог не от тебя отвернулся, а

опять же от нас ото всех. А я сатанист потому исключительно, что мне не нравится бог, а нравится Сатана. И ни за какие блага душу я не продавал. Я её ему отдаю совершенно бескорыстно.

-Выключи музыку, - попросил Глеб, валявшийся с сигаретой на моём диване. – Или включи что-нибудь более true black. Напрягает такой стёб, голова болит. – Он выглядел действительно бледно и нездорово – ну вот не на пользу водка-то… особенно без закуски… - А сатанизм, я думаю, вот только не знаю: мне-то самому это надо? – считают красивым те, кто в жизни с болью столкнулся прежде, чем с позитивом. Вот типа как мы с Пьеро. Вот про тебя ничего не знаем. Рассказал бы. А остальным, кто в шоколаде, всё равно.

-Перетопчетесь, - бросил им я. Было немного обидно из-за музыки, которая и мне-то по большому счёту не нужна сейчас была – да, что-то совсем я расклеился, раньше на такие мелочи я вообще внимания не обращал, но ладно, пусть, расклеился и расклеился. Вот в кучу собираться что-то не хочется – вот это совсем скверно. Впрочем, плевать. Да, малость обиделся, но смолчал, музыку выключил.

Всё так же лёжа у меня на диване, Глеб дотянулся до валявшейся у него за головой гитары.

-«Мне допеть… не даёт этот город уснуть

и забыть те мечты, чью помаду не стёр на щеке…»

-Прекрати, - сорвался я. Куда ж ещё – и так уже запределье боли!.. Не могу!! Это я-то не могу?! Но – да, я, да, не могу!

-Что случилось? – встревожился Глеб.

-Ничего. Татьяна… - начал я и осёкся – не надо об этом. Но ведь действительно не вернуть слетевшего в отчаянии слова…

-Что Татьяна? – спросил Пьеро, даже о факте существования таковой никогда не слышавший. Вот и всё! Вот и не надо ему ничего слышать! Вот, собственно, и поговорили…

-Ничего, сказал же, - оборвал я его.

-Макс, ты чего?! – рассердился Пьеро. – Мы же по-человечески, а ты рычишь. – И тоже закурил, как обычно бывало с ним, стоило ему только лишнего выпить.

-А я не просил по-человечески, - несло меня без тормозов. – Татьяна в нашем мире чужая. Всё её тут раздражает. И тело временное раздражает – особенно сильно. Да всё равно мне, - в сердцах стукнул я кулаком по колену – что же это: надо остановиться, замолчать – а не могу, раскис и в кучу собираться – не хочу!!! – какое у неё тело – настоящее, временное, красивое, некрасивое – какое есть! Мне всё труднее живому ходить в её мёртвый мир! А ей здесь не нравится! Уходит она от меня!! Давайте ещё выпьем!

-Брось ты, - сказал, наливая (себе и Пьеро снова понемногу, мне опять же – полный стакан), Глеб. – Из-за бабы-то… Старая присказка, а актуальности не теряет…

-Сам ты баба, - несердито уже бросил я. – Пьём! – Я одним духом выпил стакан. Первая бутылка была пуста.

-Жизнь трагична именно потому, - сказал Пьеро, и глаза его снова, может быть, уже по привычке, увлажнились, - что никто не может влезть в чужую шкуру. Чужую боль как свою почувствовать не может. Чужая боль не убивает, к сожалению…

Сидевший теперь на полу у столика Глеб притушил окурок в пепельнице из старой сигаретной пачки и уже опять вертел на пальце пентаграмму на изрядно замызганном и потёртом шнурке. Он попросил Пьеро:

-Ой, только не начинай, пожалуйста, опять… Давайте лучше ещё выпьем и споём!

Я снова налил – в тех же пропорциях. Никого не дожидаясь – третий раз, третий тост, за мёртвых – молча.

Глеб ещё покрутил на пальце пентаграмму, махнул рукой и взял гитару:

-«…И вот винтарь в моей руке,

   и вот мой палец на курке.

   Плюётся кровью мёртвый рот

   и речь такую он ведёт:

  -Ich mach’ mich tot, ein bö ser Scherz…»

-«…Самоубийства шуткой злой

   я издеваюсь над тобой…» - включился Пьеро.

-Классная вещь – самоубийство, – хохотнул опять я. – Прикольная.

-Давайте пить, - предложил Глеб. – А то мы такими темпами заснём раньше чем выпьем. – Он отложил гитару, примял в той же пачке очередной окурок – и когда только сигарету опять взял?! – и снова крутил и крутил – механически, машинально – на пальце пентаграмму. – Я наливаю?

Вторая бутылка опустела.

-Кто же так пьёт?! – не совсем уже послушным языком сказал я, открыл третью бутылку и поднёс горлышко ко рту. Покрасоваться можно в любой, даже самой проигрышной ситуации…

-«И не отнял, покуда дна не увидел…», - печально усмехнулся, глядя на меня, Пьеро. А что, наверно, я на самом деле уже печальное зрелище собой являл… – Глебушка, дай-ка мне тоже сигарету…

Я слегка, конечно, облился, но – выпил и не кашлянул даже.

Что-то совсем уж странное делала нынче водка со мной… Не про то разговор, что нарушалась – не так уж и сильно она нарушалась-то! – координация движений, просто все привычные логические схемы летели в тартарары, и вместо них – вполне по

законам логики, но из чудовищных посылок исходя, строились схемы новые, еще более чудовищные, чем эти посылки…

…-Это я так совсем трезвым останусь, - возмутился вдруг Пьеро.

-Открывай четвёртую бутылку, - распорядился я и хотел встать, но ноги меня уже не послушались, - да разливай уже всё, всем по полной.

Мы допили, минуту Глеб смотрел на нас замутившимися глазами, потом торопливо и нетвёрдо поднялся и пошёл, считая углы и ища, похоже, пятый, в сторону туалета.

-Ну вот, - резюмировал Пьеро, - Глебушка уже до блевотины допился. – И, прислушиваясь к своим ощущениям: - Мне, что ли, очередь занимать? Ты как?

-Как огурчик, - пьяно усмехнулся я.

Вернувшийся Глеб добрался до дивана, но, похоже, лучше ему не стало. Воротник рубашки, хоть и свободный, казалось, душил его, он дёрнул этот проклятый воротник, отскочила пуговица – и случилось то, что давно уже должно было случиться: старый шнурок порвался, упал на пол вместе с пентаграммой. Глеб измученно свесил с дивана руку, нащупал пентаграмму, сунул мимо кармана – на диван уронил. Застонал, завозился, водворил-таки её в карман джинсов – и спешно снова сорвался в сторону туалета.

Я быстро бросил руку к шнурку и – со шнурком – в карман.

«…Среди заросших пустырей

наш дом без стен, без крыши кров.

Мы как изгои средь людей,

пришельцы из иных миров.

Уж лучше где-нибудь лежать,

чтоб потом с кровью пропотеть,

чем вашим воздухом дышать,

богатством вашим богатеть!.. » - это, а отнюдь не «Hemorrhage», звучало в голове.

…Глебу, похоже, всё-таки полегчало: спотыкаясь, он вернулся из туалета, упал возле дивана – голова на руках на диване, зад на полу – и заснул.

-Ну и вонь тут… от нас, надо полагать?! – поморщился, опять включая «Hemorrhage», Пьеро. – Особенно от Глебушки – не умеешь пить – так не берись, я так понимаю. – Руки его двигались всё медленнее и медленнее, и спустя несколько минут сном праведника спал уже и Пьеро.

Логические цепочки в голове у меня сходились на том, что Глеб и Пьеро пьяны беспробудно. Сам же я казался себе едва ли не трезвым. Только вот ноги, - подумалось, - плохо слушаются. Всё-таки выпил лишнего. Но пусть. Не так страшно ломать последний стереотип, именуемый кем-то сдуру жизнью.

Я попил воды из кухонного крана. Намочил брусок, на котором точили кухонные ножи, и до бритвенной остроты наточил перочинный свой ножик. Особенно кончик его.

Ни Глеб теперь не помеха, ни Пьеро. Когда они проснутся, всё уже будет кончено. Не в том дело, что мне плохо, что я не могу и не хочу жить без своей ведьмы, а в том, что я хочу, да, очень-очень хочу, несмотря ни на что, даже на то, что мне самому предательством кажется, жить с ней. Или умереть. Но только обязательно с ней. Она ведь сама меня выбрала. Она меня любит. А если любит недостаточно… Что ж… Умерев без неё, я умру насовсем, навсегда, погаснет вечный мой маячок сознания. Я сам, сознательно, его потушу. Я ни о чём больше не буду помнить. Страшно не будет. И следующих жизней не будет.

Глебовым шнурком я перетянул выше локтя – зубами, правой рукой – левую руку. Туго, насколько только смог. Вены выступили ясно и отчётливо. И вдоль этих вен я провёл тогда острым – платок бы шёлковый налету разрезал! – кончиком своего маленького ножа. Вены вскрывались под филигранными, ювелирными прямо-таки – я мог ими гордиться – и гордился, движениями, разворачивались распускающимися бутонами алых кровавых роз.

Я сидел и смотрел, как течёт кровь. Там, куда я уйду сейчас, мы с Татьяной будут на равных. Или, если не найду Татьяну, я решу, что не будет вообще никак.

…Вадим, рассказали мне потом, тревожась за брата, зашёл сперва к Пьеро – но застал лишь встревоженную и ещё больше встревожившую его Наталью Александровну.

У меня же он застал – закрытую дверь. Но не зря же он был мужем дочери Мордера. Замок безо всякого ключа послушно щёлкнул под его руками – и Вадим зашёл в пахнущую пьянкой и суицидом – или просто смертью? – квартиру.

Жизнь во мне едва теплилась, но – теплилась-таки ещё. Дальше всё ясно: Пьеро с Глебом проспятся как-нибудь, а вот мне, решил тогда Вадим – и кто его просил?! – нужна была «Скорая» - чем скорее, тем лучше.

…Вены зашили, крови донорской влили, глюкозы, физраствора…

Может, массивная кровопотеря и спасла меня от смертельного по всем статьям алкогольного отравления… Только вот не просил я никого – спасать меня.

Не так-то просто умереть человеку, привыкшему в одиночку стоять против толпы гопников… Сколько раз смеялся надо мной народ: ну Макс и конь, что бы ни случалось с ним, что бы ни делал он с собой и что бы другие с ним не делали – через пару дней всё равно на ногах. Сейчас я потратил на это немногим больше времени.

…Я уверял потом, что никакого самоубийства в планах у меня не было. Просто нравилось смотреть, как течёт кровь. Не думаю, чтобы мне так уж прямо верили. Хоть вид делали, что верят – и на том спасибо… Нестерпимо было бы, если б ещё и жалели – вслух. Ну не могу я! Вот не выношу снисходительной жалости – и всё!

В психушку на определённое время отправили, конечно. Хорошо хоть не надолго – опять же во многом стараниями Вадима.

…Говорить можно много чего… Да, не сомневаюсь, что Вадим видел: я не могу простить ему возвращения в этот мир. Вадим пытался поговорить со мной по-хорошему, как со всеми обычно удавалось. Но это было сейчас для меня – чересчур. Я, хоть и не отмалчивался – но на контакт не шёл – уходил в дежурные вежливые фразы. А больше смеялся опять.

Слишком похожим, говорил он потом, показался я Вадиму на него самого – привыкшего ни при каких обстоятельствах лица не терять. Как бы ни было скверно ему, умел Вадим всегда улыбаться. Я умел – смеяться. Вернее, кажется, не смеяться не умел. Как бы страшно ни выглядело это, но всё же сохранял я, что говорится, хорошую мину при плохой игре.

И закралась, похоже, в душу Вадиму не правильная опять, а честная мысль: а можно ли было так?! Опять меня в этот мир вытаскивать, когда я его практически успел покинуть?! Много уже заноз было в душе у Вадима: а сколько раз в жизни поступал он правильно, по совести – и сколько раз людям было от этих его поступков по совести плохо.

Все свои беды лелеют… Только вот если Вадим всё всегда на себя берёт и виноватых не ищет, если у всех с виду всё хорошо, а у него тем более – просто замечательно… Хоть когда кому приходит в голову, что на душе у сильных людей творится?! Не знаю, может я был единственным, кому пришло в голову поставить себя на место Вадима, посочувствовать ему, не жалея. Может быть…

«Mir schmerzt der Kopf, gibt keine Ruh’».

«Терзает головная боль.

Я разделю её с тобой…»

Так пел я в тот пьяный вечер. Ничего я не разделил, просто перевалил весь свой груз неизбывного расставания на Вадима – и где-то даже успокоился: не удалась одна смерть – уйду чуть позже, но всё равно к ведьме своей уйду, к своей Татьяне… уйду…

Вадим же свою боль ни с кем никогда не разделит, ни на кого

никогда её не переложит, разве что Вацлав плечо когда подставит, немного легче сделает…

Так всегда самому и нести – за всех…

***

Я валялся на кровати и думал, что не так уж всё плохо получилось – я здесь, и всё же никаких кардинальных методов, которыми личность превращают в представителя быдла, ко мне не применили. Может быть, опять – стараниями Вадима? Так, антидепрессанты колют… Смех… Мне – антидепрессанты… Смех?! Или позор?! Да уж позор, скорее.

Не только антидепрессанты – позор. Главное, вообще всё, что я натворил – позор. И сколько боли всем принёс – да недостойный же это способ убеждаться в том, что дорог близким! Не про отца даже речь, не про Вадима, не про Надьку. Главное – мать в каком состоянии была – тогда, когда Вадим позвонил, когда я в коме валялся. Я о ней подумал?! Нет, что ж я всё же за свинья!..

И теперь надо честно признаться себе в этом и найти силы после этого попытаться быть другим, расправить плечи и дальше смотреть людям в глаза.

Ну, было мне плохо, ну, депрессия, да – ну и что?! Не это ещё стыдно. Стыдно, что бороться перестал. Не было попытки суицидальной? Ну вот себе-то самому не надо врать, а?! Была она. Глупо и стыдно – была.

Как там у Чарльза – в переводе Егора Шестакова? «Мальчик решил в короля суицида сыграть»… Глупо и не по-королевски это всё получилось. А по-другому – и не могло…

Чтобы быть королём (кому как, мне – обязательно), надо быть сильным. Просто не хочу я быть тем королём, который «жалок – королева на троне». Фу, раскиселился!.. Противно, противно, противно!..

С депрессией бороться можно и нужно, а я руки опустил. Я, который всегда как лозунг себе говорил: «А когда я сдавался! » Это казалось тем случаем, когда чем хуже, тем лучше. А когда напьёшься – можно такого наворотить…

Да можно же было бороться!! Я же отцу доверяю! Полностью! Можно же – и нужно! – было поговорить спокойно и начистоту. И никакая бы это не слабость была. А если и слабость даже, то – минутная, то – такая, после которой не так ещё стыдно жить, как теперь.

С отцом поговорить. Или с Вадимом. Или с Фрицем.

Да просто с сестрой или с матерью молча рядом посидеть. Или с Женькой. Или даже с Сашкой, с сестрой его. Или даже не просто посидеть опять – она же хотела помочь. И так – тоже хотела. Только молча хотела. Но молчала-то очень красноречиво.

Ладно!.. Что было, того я уже ну вот никак не изменю – просто теперь сделать выводы – и жить дальше. Опять, в который уже раз говорю себе: жить, а не выживать.

Сосед вон от меня помощи ждёт – значит, сделать то, что он от меня хочет. Что? Задумался я, не слышал.

-Что, Эрик Иванович? Простите, прослушал.

-Так ты будешь слушать?

-Да, обязательно, - согласился я.

Эрик Иванович – человек вообще замечательный. Воевал. Помнит всё очень хорошо. Вся беда, что не так уж редко бывает, что хорошие люди пишут плохие стихи. Искренние, честные – и ужасно корявые. Абсолютно нелитературные. Всё в лоб, ни единой запоминающейся метафоры. С Эриком Ивановичем не совсем так, но похоже. Он хочет написать правду о войне, но чтобы это было в жанре… Я даже не берусь дать этому жанру название. Он читает свои книги мне. Я слушаю. И говорю, что это надо делать, но делать не так. Он не обижается. Он видит, что фактологический материал мне интересен. А про жанр… Может, это правильно, если писать вообще не в каком-то жанре, а так, чтобы в романе было – всё? Не знаю, может быть. Беда даже не в том, что с жанром что-то не то. Просто – ну вот нет таланта. Что-то не так – не очень верится тому, что есть там помимо информации именно фактологической о войне. Ну ладно, мне удаётся обычно уговорить его, чтобы не читал, а просто про войну рассказывал. Да, собственно, угодил он сюда не из-за того, что пишет. А из-за того, что настойчиво пытается печататься. А это не получается. И вот, когда в очередной раз не вышло, он в издательстве сел под дверью и… Что там было, он рассказывать не стал. Голодовка? Забастовка? Короче – вот… Теперь уже домой собирается. Вроде, считают, неопасный он. Хотя честные люди – мы все опасны.

Вот и сейчас. Рассказывал он мне про всё, что с ним самим было, час, два – а потом ему почему-то показалось, что – хватит на сегодня. Я бы ещё послушал – ну вот настоящий он мужик, человек настоящий…

Я бы послушал, а он не стал больше говорить. Не стал – и всё. Улыбнулся и вышел из палаты.

А я в который раз подумал, что всё же есть в воинственности язычества какой-то высший смысл. Просто когда войну выиграли – чувства были настоящие и по максимуму. А сейчас – что?! И сам я – тряпка, вспоминать противно. Из-за бабы. Как мелко!

Но вот только где гарантия, что я больше так чувствовать, думать, ощущать так больше не буду?!

А сейчас – всё по-другому?! Я выкарабкался?

Похоже, нет ещё. Но я хочу выкарабкаться. Однозначно.

Надо с отцом поговорить. Или с Фрицем – вот называю я его про себя всё же чаще Фрицем, чем Глебом. А много ли в нём – сегодняшнем – осталось от того Фрица, который был с Вандой в Полнолунии? Жизнь – она совсем его затянула или не совсем ещё?

О чём это я? Надо с отцом поговорить.

Или с Вадимом.

***

Торопливые шаги послышались сперва в конце больничного коридора, потом – возле уже палаты. Одновременно лёгкие – и какие-то словно отяжелевшие. Это ко мне, понял я. Это Алиса – стройная и грациозная – только беременная.

…-Ну, сейчас начнётся… - я пытался смотреть на Алису враждебно, только не очень-то хорошо это получалось. – Передачки больному, тосим-босим. Противно. Я не больной.

-А я знаю, что противно, - миролюбиво отозвалась Алиса. – И что не больной. Я как раз это тебе и хотела попытаться объяснить.

 Её сумка оказалась неожиданно, впрочем, для беременной объяснимо, лёгкой, вместившей только тетрапак сока. И смотрела она не с жалостью, а с чем-то совсем другим. Хотя это что-то другое несомненно включало в себя сочувствие и симпатию.

-Я это сам знаю, чего мне объяснять, - всё ещё закрывался я.

-Знаешь, да не понимаешь, - вздохнула Алиса. – Ладно, давай соку попьём. Это не потому что больной. Я вот тоже здоровая, а с удовольствием тоже попью. Да?

-Ладно, - усмехнулся я.

Мы сидели и пили сок. Грейпфрутовый, кстати. Коктейль, вспомнил вдруг я, из водки с грейпфрутовым соком называется «Вертолёт». Что там Пьеро про вертолёт рассказывал? Ладно… Только…

«Отрываюсь от земли. Без разбега сразу взлёт…»

И ещё вот:

«На ковре-вертолёте мимо радуги…»

Я тряхнул головой и взглянул на Алису: так о чём это там она? Маячок почти погас, а уж от слов Алисы я совсем отключился. А Алиса и виду не подала, что заметила это. Продолжала словно бы то, что говорила – а на самом деле ничего она не говорила. Просто я сейчас удивляться ничему не стану, сделаю вид, что поверил, словно она уже что-то такое начала говорить, да я словно прослушал…

-А она приходила?

-Нет.

-Вот и остаётся признать, что любовь, выжившая во всех испытаниях – большая редкость. Она не не могла – она не хотела. Пойми, в этом мире тебе ещё многое надо, и ещё многому и многим нужен ты. Тебе надо жить, а не к ней. Это больно, да, но пойми: ты ей не нужен уже. Она научилась жить без тебя. Хотя да, хотя это действительно она тебя выбрала. И пока ты не поймёшь, что тебе очень надо жить, ты и здоровый будешь чувствовать себя больным. Извини, я жестока, наверно, да не наверно, на самом деле жестока – но пока ты этого не осознаешь, ты будешь себя жалеть.

-Это не в моих привычках, - возразил я. Чего там, люблю порой немного пострадать, но это не жалось к себе. Да я многих счастливее буду – и гораздо – тех, кто не знает такой любви и жизни навзрыд. – Жалеть себя – вот ещё! Никогда!

-Макс, ты прости, я сейчас задеваю твою гордость, но ты сильный человек и сможешь это пережить. Подсознательно ты всё же сам себя жалеешь. Не осознаёшь – и всё же жалеешь… Не надо. Мир, к сожалению, циничен, и ему всему – миру этому – к сожалению, плохо… Вот и не надо себя жалеть. Хотя бы потому, что ты не самый несчастный в этом мире. Стоит мир пожалеть. А женщина… Даже самая-самая… Так ли много любовь действительно значит в этой жизни? Сумей пережить, я тебя очень прошу. Максим, это не жалость, это сочувствие, я тебя очень уважаю. Ты сильный человек и имеешь право на вот такую вот слабость. Но ты сможешь жить, если даже твою любовь предали.

-А как же вы с Вадимом? – недоверчиво спросил я. Мне показалось, что не очень-то она сама верит в то, что говорит.

-Скорее исключение, - вздохнула Алиса. – И сколько раз мы сами едва не похоронили всё… И, если честно, я ведь тоже его предавала… Макс, но ведь ты сможешь жить! Не отсрочить смерть на какие-то дни или месяцы – а просто пока – до своего предназначенного срока – остаться жить.

Я согласно закивал головой.

-Вы ведь многое должны сделать. И это важно. И вообще, - увещевала Алиса, - и для тебя. А без тебя многое не произойдёт.

-Почему всё-таки ты решила, - перебил я её, - что своё нынешнее положение я воспринимаю как отсрочку смерти?

Пепельные глаза Алисы смотрели на меня – и не на меня, а в душу ко мне…

-А разве нет? – спросила она просто и доверительно. И так же просто и доверительно – минуту назад сомневался, теперь же – поверил, ответил я ей:

-Да. Так. Но теперь я остаюсь.

Зашёл в палату сосед, улыбнулся Алисе.

-Сестра?

-Сестра друга, - сказал я, поудобнее – с ногами – устраиваясь на кровати – рядом с Алисой. – Эрик Иванович, хотите соку? Хороший, вкусный!

-Не откажусь, - согласился сосед, бывший лётчик, ныне начавший чудить пенсионер. – Скучно, Макс, без тебя будет. И заботиться некому. Но только тебе уже пора отсюда.

-Пора, - согласился я. Я ощущал себя более трезвым и здравомыслящим, чем вообще большинство людей. Тупое, к сожалению, большинство…

 -Пора, - согласилась и Алиса. – Ну, мы с тобой договорились?

-Да, - уверенно сказал я. – Спасибо тебе. Да, всё правильно. И Вадиму… - Я смутился почему-то. - Вадиму Игоревичу… скажи, что он ни в чём не виноват. Мне правда надо жить. А если б не он… У меня бы уже не было повода в этом убедиться…

***

Угрызения совести… Как это глупо… Жертвенность, туда её!

Люди со своей жертвенностью и стали беспробудными эгоистами. Из-за жертвенности, реально, а не из-за её отсутствия. Из-за того, что, будучи способными на жертву, они становятся способны и принимать её. И вместо жизни, полной, хоть и опасной, и больной жизни, ну пусть иногда не жизни, а смерти – а всё равно полной, получается что-то стабильное, и глупое, и бескровное. И ненужное.

Мать боится, к примеру, что сын станет наркоманом, что жизнь его будет в опасности. Ага! А так он, конечно, в этом мире навсегда?!

Ну ладно, не становится он – помнит ежечасно, чего любимая мама боится. А может, для него главное было – пусть с наркотиками, пусть недолго, но всё прожить, познать и понять. Всё испытать. А ей кажется, что она для него добро делает, оберегая… от жизни?!

Жертва. Одна, другая, миллиардная в итоге. Так никто жизни и не знает.

Как убоги те модели спасения нации, как скучны и глупы, которые предлагают люди даже умнейшие – типа Максима Калашникова. Настолько убоги – пусть с наилучшими пожеланиями, пусть хоть как, что думаешь невольно – а нужно ли вообще такое спасение. Этот убогий христианский мирок с ценностями чем убоже, тем ценнее… Может, пора китайцам всё отдать, и пусть строят то, что хотят и могут. Если могут.

Я жертв не принимаю и не приму. Поэтому и сам жертвовать не стану. Не стану унижать тех, кто что-то для меня значит, подачками – им не станет хорошо оттого, что мне вроде бы хорошо, а на самом деле плохо.

Сначала мне показалось, что Вадим из меня всё же жертву вытянул, заставив жить дальше. Но нет. Всё было правильно. Он сумел заставить меня понять, что я сам хочу – жить.

Вот Ольга с Ильёй собой пожертвовали. Не смогли быть вместе. Хорошо Ивану? Игорю? Светке? Все ведь понимают всё. Любое счастье – да, эгоизм. Но пусть хоть кто-то будет счастлив!

Я знаю, покоя мне не будет никогда. Но я его и не ищу. Моя судьба – Ветер неустроенности, сквозняк даже. И одиночество. И дела мне нет, имею ли я право презирать людишек – это стадо, это быдло. Я – презираю, потому что так чувствую. Потому что для меня это правда.

Высокомерие… Вот уж чего у меня хоть отбавляй! И нежелание стесняться чего бы то ни было, пусть даже каких-то очевидных слабостей своих – это не скромность, а скорее гордыня, которую я у себя всегда отрицал. Есть она. Просто другая. Хотя Вадим тоже правильно сказал: гордыня – всего лишь нежелание давать всяким сволочным ублюдкам возможность издеваться над тобой. Хотя это-то скорее гордость, а не гордыня. Наверно, гордыня – это ощущение за собой права ни во что не ставить тех, про кого точно знаешь, что они и в подмётки тебе не годятся. И чего он так переживал из-за интриг Лермонтова с Сушковой? Да уж кто-кто, а Лермонтов (а вот и Башлачёв тоже! ) имел право над кем угодно издеваться – и как угодно – уж выше Лермонтова (и Башлачёва! ) – кто?! Хотя на самом деле высокие души обычно не презирают, а жалеют. Вот только жалость – чувство вообще-то очень оскорбительное, порой оскорбительнее презрения. Хотя многие считают, что если что-то делать, так делать для кого-то. Спорный вопрос: можно ли что-то вообще для кого-то другого сделать… Если человеком владеет стадный инстинкт, если согласен он, и даже хочет, в болоте квакать, то стоит ли пытаться на какие-то его, пусть минимальные, высоты поднять? Не знаю… Не стану я никого за уши тащить, ни Женьку, ни Серёгу. Захотят сами идти – попробую помочь, а тащить – увольте.

Или все эти рассуждения – просто от неловкости за свою слабость, чуть не ставшую роковой?!

***

Надька пришла, когда я был уже дома, в школу уже собирался. Пришла с Сашкой Шабалиной (которая рядом с ней оказывается – может, потому, что одноклассница? – гораздо чаще, чем Грета – лучшая подруга). И, похоже, для обеих это было как-то по-настоящему важно – я даже не понимал, за что мне такое их внимание?

Только и для меня-то важно было почему-то, что пришла Надька.

Говорила больше Сашка, а – не звучало. Всё понятно было и так – что желание их поддержать меня – совершенно искреннее, только какое-то уж очень предсказуемое. Такое, как в этих случаях обычно и бывает. Я слушал – и не слушал. И не слышал. Просто вдруг спросил глупо:

-А как Игорю это всё понравится?

-А каким боком здесь Игорь? – фыркнула Надька.

И повисла какая-то нелепая глупая пауза.

А потом Надька сказала:

-Не надо делать вид, что ничего не было. Было. И не надо мне-то уж пиздеть, что не было. Но только выставлять себя, что ты теперь не такой, тоже не надо. Живи. Просто живи. Просто живи той жизнью, которая будет, которая ждёт тебя – и всё. Кому, если разобраться, какое дело?! Не надо себя жалеть. Понял?! – строго так, серьёзно. И я поверил почему-то, что это важно для неё.

-Да не буду я себя жалеть, - сказал я, - что за глупости?! Ладно, девчонки. Всё, идите, хватит сентиментальности.

Но ведь – обняли обе – с двух сторон, обе в обе щеки чмокнули. Вот и пойми их.

А всё же как-то легче стало на душе. Больно, но уже – правильная боль. Уже хорошо, что больно…

И – недосказанность какая-то. Словно – перелистнул я лист не только с попыткой своей дурацкой суицида, но и с Татьяной…

***

В почту я полез совершенно машинально – ничего не ждал, не хотел ничего. Хотя, может, в глубине души теплилось, чего себе-то врать, что всё же вспомнит обо мне Татьяна… Но – трудно быть честным с собою…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.