Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 9 страница



— То есть мы остаемся врагами в глазах советской власти? — хотел знать Аугуст. Но Вентцель лишь пожал плечами: Вентцель был воробей битый, и цену чириканью знал.

Обеспокоенный услышанным, Аугуст сообщил о своей проблеме Рукавишникову. Тот сказал, что послезавтра едет в Семипалатинск, так что решим, дескать, эту твою проблему — не волнуйся. Поволноваться, однако, пришлось — да еще как!

 

День начался хорошо: ехали по первому снежку, было тихо и слегка морозно, фары празднично прыгали по принаряженной белой степи, за грузовичком крутился веселый хвост поземки, светлеющее небо впереди сулило удачный день: предстоящая зима объявляла о своем приближении радостной, белоснежной улыбкой.

Сначала сдали молоко, потом Рукавишников подвез Аугуста к зданию НКВД и велел ему все разузнать про постановку на учет и ждать его, Рукавишникова, который должен был где-то в партийных инстанциях держать отчет о подготовке скота к зиме. «Буду не позднее трех, — пообещал председатель, — ты до той поры, скорей всего, давно уже отстреляешься, можешь по городу походить; но в три жди меня тут у входа как штык».

Комнату спецкомендатуры дежурный указал Аугусту сразу и, проверив бумаги, пропустил его. Очереди не было. На двери висела табличка с нужной фамилией: «кн. Огневский». Аугуст постучался и вошел, стал на пороге. Невзрачный конопатый офицер в звании капитана — Огневский — сидел за столом и читал газету «Правда».

— Что? — спросил он.

— На учет стать.

— Немец?

— Да.

— Давай сюда бумаги.

Аугуст подал документы. Капитан пренебрежительно полистал его туда-сюда.

— А демобилизационное направление где?

Аугуст подал ему и эту бумагу. Капитан начал читать, и глаза его стали округляться:

— Эт-то что еще такое? Ты два месяца назад должен был в Чарске отметиться. Где отметка? Скрывался, гад? В Поволжье ездил?

— Я в колхозе «Степной» работаю…

— Что? В каком еще колхозе? Тебе что — закон не писан? Советские законы не для тебя пишутся? Всем на учет надо становиться, а тебе — не надо? Над нашим советским законом издеваться вздумал? Мало того, что товарищ Сталин вас на плодородные земли переселил, работу вам дал, пособия дал, законами оградил от всенародного гнева, так вы еще над ним же и издеваться вздумали? Да ты знаешь хоть, что я с тобой за это теперь сделаю? Ты понимаешь хоть — чего ты натворил? Ты дезертировал! Ты не явился по месту назначения! Ты где был все это время? Где шпионил?

— Я мать искал! — белыми губами прошелестел Аугуст, выжимая из себя последний голос. Так страшно, как в этот миг, ему даже в лагерях никогда не было. «Все, — подумал он, — двадцать лет. Мать даже не узнает куда я девался, почему не приехал за ней…».

— Пожалуйста… — сказал он, и голос отказал ему окончательно.

— Э-э, нет! — вскочил с места капитан, — для «пожалуйста» уже поздно. На тебе бумагу: садись пиши где был, с кем встречался, что кому передавал. Все пиши! Чем больше сам сообщишь, тем лучше тебе же будет. Вон туда садись, за тот стол: не ко мне же сюда, на чистое! Преступник!

Горло вдруг отпустило. Аугуст поднял голову и сказал:

— Я не преступник! Я мать искал! Нашел ее в Копейске, и приехал сюда работать. К председателю Рукавишникову в колхоз. Я не скрывался. Вот же я — пришел же!

Капитан опешил от такой наглости, однако немного и притих:

— А ты еще и борзый, оказывается! Я ему, находясь при исполнении, говорю: «ты преступник», а он мне нагло в лицо отвечает: «нет, не преступник». Конечно, ты преступник, негодяй, потому что ты преступил закон и не явился в недельный срок на регистрацию. И меня это даже не удивляет ни черта: враг народа — он враг народа и есть.

— Я не враг народа! — закричал тогда Аугуст, не выдерживая этого страдания больше, — а если бы я был враг народа, то Сталин бы меня не отпустил из лагеря! Я три года лес валил для фронта, для победы! Мне лично Сталин — мне и другим, и мне лично! — благодарную телеграмму прислал, начальник лагеря торжественно зачитывал! Так что же, по-Вашему: Сталин не прав был, получается?..

Энкавэдэшник побелел:

— Что ты сказал? Что ты только что сказал? Сталин не прав был?

— Нет, я не сказал, я спросил: раз меня Сталин выпустил, значит я не враг больше, а Вы говорите, что я — враг. Значит, по-Вашему, Сталин не прав, получается?

— А ты — птица, оказывается! — растерялся Огневский, — ты — еще та птица, как я посмотрю, не рядовая… ладно, разберемся… а ты пиши, пиши, всю правду пиши, а уж мы разберемся… не с такими разобрались уже… вот ведь негодяй… недаром великий русский писатель Илья Эренбург каждый день призывал нас: «Убей немца! », «убей немца»… правильно призывал товарищ Эренбург… а ты пиши, пиши, умник…

Писать Аугусту было сущей мукой: он писал с большими ошибками; никто не учил его писать по-русски. Он, вспоминая русские буквы, которые кое-как выучил в лагерях, воспроизводил теперь на бумаге то, что хотел бы сказать, но накарябав, понять собственного написанного уже не мог и сам.

— Так, ага: шифруешь, подлец, следствию трудности создаешь! — возликовал капитан, заполучив, наконец, листок Августа в руки, — ладно, шпиончик: посмотрим, как ты дальше запоешь! — и он вызвал дежурного и приказал запереть Аугуста: пока в подвале здания — до выяснения обстоятельств. Документы Аугуста — и это было самое ужасное — остались у капитана Огневского.

 

Подвальный карцер был чист, решетка свежевыкрашена в зеленый цвет. В углу, на цементном полу, уткнув голову в колени сидел еще один задержанный. Услышав шаги, он вскочил на ноги и воззрился на пришедших. Изумленный Аугуст узнал в нем Абрашку Троцкера — немца поневоле из лагеря «Свободный». Тот тоже моментально опознал Аугуста, и в восторге протянул к нему руки:

— Стагрый дгруг Август! Януагрий! Какая счастливая встгреча! И какой чегрный юмогр оджновгременно — с учетом конкгретного места встгречи! Какими судьбами тут? Пгриблуденко засадил?

— Нет, Огневский.

— О, это тоже большой пгрохвост, но поменьше гразмегром, чем Пгриблуденко. Хотя тгрудно сказать. Огневский — евгрей, а Пгриблуденко — хохол. Так что очень тгрудно сказать… Значит, ты тут за нагрушение грежима грегистграции… понятно, понятно… Но грассказывай же, грассказывай: ах, как я искгренне град тебя видеть, Август. Ты мог бы стать настоящим евгреем, если бы им гродился: такой ты хогроший человек. Стагрый Тгроцкер добгро всегда помнит: как ты мне тогда звегробою и чабгреца пгринес из леса, когда я уже граспгрощался с жизнью… Догрогой ты мой Август! — Абрашка чуть не плакал от радости.

— Я тоже рад тебя встретить, Абрам, хотя лучше бы не здесь, а на воле, — вздохнул Аугуст, — ты-то как сюда угодил?

— Чегрез Пгриблуденко — чтоб его мамонты обосграли! За градиопгрием в пользу иностгранного госудагрства. Навегрно, шпионаж тепегрь лепить будут. Пгроклятая моя евгрейская судьба!

— Ничего не понял. За какой еще радиоприем в пользу иностранного государства? Ты что, Абраша, мухоморов объелся?

— Это Пгриблуденко мухомограми завтгракает, чтоб ты знал, Август! У меня градиопгриемник был: хогроший человек подагрил. Тепегрь уже конфисковали. А тогда включил я его, а он не гработает. Лампы гогрят, и шипит как кобгра, а не гразговагривает. Почитал я пгро градио все подгряд: антенна нужна пгравильная, оказывается. Кагртинка была нагрисована, как антенну на кгрыше сделать. Соогрудил стгрого по инстгрукции. Вочкнул. А оно как заогрет по-итальянски!: опегретту как граз пегредовали. А соседи милицию позвали: немец Абграм, мол, с загрганицей гразговагривает. Те пгришли, загргебли. Не то чтобы градио слушать нельзя, а оказывается, градио то гргебаное тоже грегристгригровать надо было. А я, получается, нелегально слушал. Ну что, гргех большой, гразумеется, но пгростительный: двадцать лет не дадут, думаю. Ладно. Пгриводят меня к Пгриблуденке. Я как глянул на него — и все. Понял я сгразу: тепегрь точно дадут двадцать! Пгроклятый я евгрей с длинным языком! Тут мне нужно пгредисловие тебе одно грассказать. На пгредыдущей неделе шел я по улице грано утгречком — от честной дамы сегрдца возвгращался. Смотгрю, впегреди гргажданин маленькую собачку на гремне за собой тащит, тогропится, а та всеми четыгрьмя лапками упиграется, чтобы покакать спокойно, а он ее волочит безжалостно, не гразгрешает ее натугре себя выгразить по кграйней нужде. Я ему и кгрикнул в спину: «Дай же ты собачке пгросграться, узугрпатор! Небось тебя бы самого так волокли: ехал бы сейчас голой жопой по догроге, повидлу гразмазывал! ». Тот остановился, обегрнулся на меня и давай меня глазами жагрить. Так и жагрил, пока я мимо него шел, так и жагрил, чуть-чуть дыгрку в меня не пгрожагрил! Но ничего не сказал гртом: только жагрил, и жагрил, как кот мугрку. Я пгрошел мимо и подумал: «Ох, и непгриятный же тип! Ох и непгриятная это встгреча! ». Хогрошо еще, что хоть собачка покакать успела покуда он меня пгрожагривал: хоть для ней добгрое дело сделать получилось. А я еще подумал потом: «Ох, будет пгродолжение этому делу, ох, будет! ». И так я себя гругал за несдегржанность, Август, так гругал: ты не повегришь! И как в воду глядел я, пгредставь себе, Август. Пгривели меня, значитца, к этому Пгриблуденке вчегра вечегром за градиопегрехват этот, я глянул на него, и все, и умегр я замегртво пгрямо на его погроге: потому что именно он это и оказался, узугрпатор, собачкин папа — Пгриблуденко, а по должности — ловец шпиёнов. Тепергрь моя вегревочка спета, Аугуст. Вот такая моя пгроклятая евгрейская судьба: никуда от нее не спишешься — ни в немцы, ни в грусские! Грусского можно надуть, Аугуст, и даже ергрея можно, а вот свою судьбу — ни за что не надуешь: она-то точно знает, кто ты есть такой на самом деле…

 

После этого Абрашка обязательно хотел знать, при каких обстоятельствах попал в эти места Аугуст. Аугуст рассказал ему всю свою послелагерную эпопею вплоть до явки к Огневскому, и Троцкер пренебрежительно махнул рукой: «А, к вечегру тебя отпустят. Огневский дуграк — только на вид такой гргозный. На сто грублей оштграфует и отпустит. Он меня тоже на сто грублей оштграфовал и отпустил. Хотя я и вовгремя пгришел».

Тогда пришел черед Аугуста спросить, какими ветрами занесло в Семипалатинск Абрама.

— Не хотел я поселяться возле того лагегря нашего, — сознался Троцкер, — мне дегревня вообще пгротивопоказана: я человек гогродской, мне опегративный пгростогр нужен. Смотгрю — гргуппа сговагривается на Семипалатинск ехать. «Большой гогрод? », — спрашиваю. «Большой», — говогрят мне. Я и пгримкнул к ним. Пгриехал сюда, хогрошо устгроился. Огневский твой поначалу гразоблачить меня хотел: «Ты, — говогрит, — евгрей, а не немец, Тгроцкер: ты нас за нос водишь. И тебе пгредоставление кгрыши над головой поэтому не полагается, и пгрописки тоже не полагается: ничего тебе не полагается, кгроме как назад на нагры». А знаешь почему он меня граспознал, Аугуст? А потому, что он сам евгрей! Я с эго, конешно, штанов не сымал для этого, но мой нюх евгрея и сквозь штаны чует! А раз он евгрей, то и церемониться с ним нечего. Ну, я ему и пгрописал кугрс немецкого языка по полной пгрогргамме. «Граз, — говогрю я ему, — Вы мне не вегрите, гргажданин начальник, то тепергрь буду я с Вами впегрдь только по немецки говогрить! ». День с ним гразговаривал по-немецки, и на втогрой день пгришел к нему — тоже только по-немецки, а на тгретий день он мне печать поставил, на сто грублей оштграфовал и сказал: «Иди, немец сграный. Пгредатель нации! ». Этим своим антиевгрейским огогрчением он и доказал мне, Август, что он есть — евгрей! Вот так!..

А как я с ним потом погругался, Август, как я с ним погругался: ты даже пгредставить себе не можешь, как я с ним погругался! Он мне задавал вопгросы, а я только начинаю на них отвечать, а он каждый граз меня пегребивает, бриц погонный, ну я и не выдегржал, в конце концов, и кгрикнул ему: «Вы кграйне некультугрный человек, Огневский! Культурные люди даже визжат по очегреди, а Вы мою почти что спокойную гречь не можете до конца дослушать тегрпеливо! ». Вот так я ему вгрезал по ушам!..

— Врешь ты, Абрам. Ничего такого ты ему не говорил. Ты же умный, я знаю…

Абрам повесил голову и тяжело вздохнул:

— Вот видишь, Август, какой я пгростодушный человек… Даже ты, обыкновенный лесогруб, в два счета гразгадал мою нехитгрую натугру, хотя ты и не евгрей… Пгравда, я и сам не евгрей, конечно: я немец! — громко крикнул он в пространство, чтобы все трубы слышали лишний раз, и все подслушивающие динамики, если они тут установлены.

— Абрам, кстати, а откуда ты немецкий-то знаешь? Ты ведь в лагере не бельмеса не понимал…

— Ха, Аугуст, если настгроиться языком и потгренигроваться чуть-чуть, то любой может по-немецки говогрить. Вот, слушай:, — и Абрашка принялся молотить какую-то несусветную картавую абракадабру: «Цагегр-магегр— блюменбабегр…», — восстановить эту ерунду все равно невозможно.

— Полная чушь! — сказал Аугуст, — ничего нельзя понять.

— Да? — наивно удивился Троцкер, — а я с вашими немцами говорил в городе, со стариками, так они все поняли. Отвечали даже. Только у них еще хуже получалось, чем у меня: вообще никто ничего не понял…

Аугуст стал смеяться, и Абрашка ему с удовольствием вторил.

— Ну и жучила ты, Абрам: ты нигде не пропадешь, — ободрил старого лагерного товарища Аугуст. Но тот опечалился и ответил:

— Нет, я пгропаду, Август, я обязательно пгропаду! Еще двадцать лет я в лагегрях не пгродегржусь, Август. У меня здогровье слабое. А ты скажи своему пгредседателю, чтобы он за меня заступился. Я бы вегрным сыном вашему колхозу был. Шапки бы вам шил, ватники. Для дам — в талию. Ватные штаны по последней моде могу. А могу и костюмчик для делегата на съезд вэкапэбэ: пальчик оближешь — такой костюмчик будет. Ты ему скажи, когда выйдешь: мол, гредкий специалист сидит згря. А ведь может большие пошивочные дела твогрить для совгременного социализма: мастегр без стграха и упгрека — абсолютный прогргессивный цимес! Возможно, что он и заинтегресуется… Инфогрмация, Аугуст — она есть истинный двигатель пгрогргесса. Выгручи стагрого Тгроцкегра, догрогой Август, и ты получишь себе вегрного и пгреданного дгруга до самой гргобовой доски!

— До чьей: до моей, или до твоей? — шутливо поддел товарища Аугуст.

— Лучше бы до твоей сначала, — проникновенно ответил Абрам, — тогда я тебе чегрный костюм успел бы пошить на последний твой путь. Ты-то мне не сошьешь, небось, если я пегрвым покину этот мигр… Так поговогришь с пгредседателем своим?

Аугуст пообещал поговорить, если, конечно, сам выйдет отсюда когда-нибудь, и загоревал от мысли, что не выйдет. «Ты-то выйдешь, — жалобно простонал Троцкер, а я вот точно пгропаду». Он не на шутку завелся на тему собственной погибели:

— Вот ты пгредположил, Август, что мы, евгреи, нигде не пгропадем. Это отчасти спграведливо, а отчасти и нет: потому что мы пгропадаем все вгремя — из века в век. А знаешь, почему мы все еще не пгропали? Потому что бог наделил нас двумя великими качествами: умением вовгремя смыться и способностью быстгро пгриспосабливаться. Пегрвый граз мы вовгремя смылись из Египта, а то бы мы до сих погр пиграмиды там стгроили кому попало, как дуграки. А отсюда смыться мы не успели, в греволюцию повегрили, обградовались, что наконец-то наше вгремя пгришло… Пгришло, как же… но только тепегрь из него хегр сбежишь… И пгриспосабливаться тут тоже — это же цигрк шапито и клоуны: каждый день заново надо… то немцем, то бугрятом, а то и негргом скогро пгридется, если Амегрика нападет… как же: хегр пгриспособишься! Я и так уже на пгределе: к советской власти пгриспособился, к лагегрям пгриспособился, немцем стал совегршенно добгровольно и, получается, все згря, все згря, все згря… Послушай, Август, что я тебе сейчас скажу: ученые метеогрит нашли. Граскололи его пополам — а внутри знаешь что было? Отгадай, Август, что внутгри метеогрита нашли. Ну, гадай давай!

— Золото?

— Хогрошо бы… Нет, не золото, а то бы мы все давно уже в космос пегреселились, метеогриты ловить… Ты будешь сейчас смеяться как больной пациент, Август, но только там, внутгри метеогрита жила плесень! Она пгрожила миллион лет в космосе, а может быть и миллиагрд. Пгриспособилась к космосу и ждала своего часа! И дождалась: пгрилетела на Землю, где есть чем поживиться. Вот так же и мы, евгреи, как та плесень — в хогрошем смысле слова, гразумеется: пгриспособились ко всему и ждем. Но для меня лично тепегрь все кончено, Август: не смыться мне отсюда, и не пгриспособиться больше… к этой хгреновой жгратве не пгриспособиться… мне сливки нужны, Август, и свежий кугриный бульончик… у меня язва желудка на негрвной почве… пгроклятая моя евгрейская судьба… бедная моя евгрейская мама, хогрошо что она не знает, во что вляпался ее маленький Абграша… ой-ёй-ёй-ёй…

— Абрашка, кончай ныть. Никуда ты не денешься: выпустят скоро. Не те времена.

— Не те, не те: для нас, евгреев, вгремена всегда не те. Вам, немцам, хогрошо: вас хотя и грасколошматили, но у вас своя стграна есть. А у нас никакой стграны вообще нету!

— У нас теперь тоже страны нет, — вздохнул Аугуст.

— Вгрешь, у вас еще Гегргмания есть.

— Нет у нас никакой Германии. Наша родина — Поволжье.

— Смешите кого хотите, товагрищ Бауэр, но только вот Тгроцкегра до смегрти не смешите, пожалуйста! Тогда наша гродина — это Бигробиджан. А то еще скажи, что наша гродина — это севегрный полюс! Очень многие поградовались бы такое услышать! Но погодите, погодите, гргаждане начальники… Сейчас наши евгреи в Англии и в Амегрике кое-что пгредпгринимают конкгретное на угровне агрмии и пгравительства. Нужно обождать. Если будет положительный грезультат, то и у нас будет своя истогрическая гродина. Тогда я уеду отсюда, Август, навсегда уеду. Тогда я пегрестану быть немцем, стану опять настоящим евгреем и уеду. И тогда у меня будет опегративный пгростогр на весь мигр. Ого-го, какой у меня будет тогда шикагрный опегративный пгростогр!.. Так ты не забудь сообщить обо мне своему пгредседателю: ты обещал.

— Не забуду. Только я сам еще не знаю, сколько я здесь просижу.

— Скогро выпустят, не волнуйся…

 

И Троцкер оказался прав. Часа через два за Аугустом пришли, капитан Огневский хмуро оштрафовал его на сто рублей за просрочку постановки на учет, пригрозил уголовным преследованием, если Бауэр с матерью не будут являться до десятого числа каждого месяца в спецкомендатуру, и скомандовал: «Свободен! ». Вот есть же по-настоящему красивые слова в русском языке! «Свободен! ». И главное: как часто оно звучит в России! В воротах тюрьмы, в кабинетах начальников, на бесчисленных порогах чиновных кабинетов: прекрасное слово, заменяющее в культурном обществе грубое «Пошел вон! ». Нет нигде больше, ни в одном языке нет слова, звучащего так же волшебно, как звучит слово «Свобода! ». Любые «фридомы», или фрайхайты» звучат блатной феней рядом с ним. Даже немец Аугуст вынужден был это признать, выходя от Огневского.

В коридоре Аугуста уже ждал Рукавишников и ухмылялся: «А я думал, ты уже к Соловкам маршируешь в шеренгах по восемь».

Оказывается, это он, Рукавишников, поднял бучу, не обнаружив на милицейском крыльце своего специалиста: «Что? Тракториста моего арестовали? Как так? Посевная скоро! Корма возить некому! Кто тут вздумал страну голодом морить? Лично Берии сообщу! Вот прямо отсюда — и на почту: молнию отбивать…». При слове «Берия» даже петли на дубовых дверях здания НКВД переставали визжать. Чего уж тогда говорить про капитана Огневского, состоящего не из стали, а всего лишь из смеси воды и дерьма; вся его биохимия привычно содрогнулась кишечным спазмом при упоминании священного имени Главного Убийцы, и он, чтобы не дразнить чертей, приказал немедленно выпустить этого проклятого Бауэра. «Ишь, моду взяли, сволочи, — бормотал он, — чуть что — сразу «Берия», «Берия»… докликаетесь, собаки: вы еще не знаете по-настоящему, что это такое — «Берия»…».

Аугуста Огневский отпустил, но Рукавишникову пообещал при первом же подходящем случае припомнить ему… Сам себе пообещал, конечно же — не вслух. Потому что Органы — ведомство немногословное.

 

По дороге домой Аугуст рассказал председателю историю Абрама. Рукавишников нахмурился: «С энкавэдэ дела иметь, Август — это как со змеей играться. Пару раз сойдет с рук, а потом — цап! — и сам готов… ладно, я подумаю, что можно будет сделать… болваны бдитоголовые…

Рукавишников слово сдержал: Троцкера отпустили. Верным сыном колхозу он, правда, не стал, поскольку «на опегративный пгростогр» вышел не в «Степном», а в Семипалатинске: он начал шить шубы и прочие меховые изделия из волчьих шкур, которые очень полюбились начальству высоких рангов — точнее, их женщинам, ездившим в них по магазинам на служебных лимузинах мужей и любовников. В то время волчьи шкуры появились в избытке, потому что за время войны бесхозные степные волки — главные враги овечьих стад — расплодились до неприличия, и повсюду спешно создавались теперь охотничьи ватаги, которым власти стали платить живые деньги за сданных мертвых волков. Поначалу туши волков сжигали, но Троцкер убедил исполком отдавать их ему. Он нанял мясника обдирать волков, научился самолично выделывать шкуры, и дело пошло. Прослышав, что есть в городе дурак, который покупает волчьи шкуры, казахи гурьбой повалили из степи с уже выделанными шкурами. Из небольших первоначальных затрат Абрама родились высокие доходы, и вот уже Троцкер потолстел и заважничал на свежих сливках и куриных бульонах. Мужские костюмы и свадебные платья для колхозных невест он, правда, исправно шил по требованию Аугуста, постоянно вздыхая при этом о том, что вся эта левая «халтугра» снижает его «волчью» рентабельность, но что долг, дескать, всегда платежом красен, а честная оплата — это главный принцип любой чести. Абрам произносил все это так хитро, и так многозначительно смотрел при этом на Аугуста, что тому становилось непонятно — кто кому в соответствии с этой Абрамовой теорией остается должен.

В куда большей степени верной «дочерью» колхозу стала жена Троцкера, молодая бурятка Аюна: великолепная женщина с идеально круглым лицом и идеально круглой фигурой, которая родила «немцу» Троцкеру подряд троих абрамовичей бурятского вида. Оказывается, все это тоже было «пгродуманным вопгросом»:

— Ни одна твагрь на белом свете не станет тепегрь обзывать моих гребят «жиденятами»! — гордился Абрам, — это пгросто в голову никому не пгридет: ты посмотгри на них хогрошенько, Август — это же вылитые чингизханчики!

Август смотрел и искренне любовался «чингизханчиками»: эти еврейские бурятики были красивы, как маленькие китайские божки, и их раскосые глазки смотрели на окружающий космос по-еврейски мудренько уже от самого рождения.

— А как же твое новое государство Израиль, куда ты обещался когда-нибудь уехать насовсем? — интересовался Аугуст, — там ведь твоих ребят тоже за своих не признают.

— Да пошли они к чегрту! — пренебрежительно отмахивался Абрам, — мне и тут хогрошо. Лучшая гродина настоящему евгрею, Август, на самом деле там, где ему хогрошо. Грусские говогрят в таких случаях: «От добгра добгра не ищут», — и замечая недоверие в глазах Аугуста, спрашивал пафосно:

— Ну где я тебе там, в этом твоем Изграиле найду столько волчьих шкугр? Там же одни ящчегрицы под камнями пгрячутся! Бумажники мне из них шить пгрикажешь, что ли? — Это звучало убедительно…

А колхозной любимицей прекрасная Аюна стала потому, что продавала на центральном семипалатинском базаре сельхозпродукты с личных приусадебных участков колхозников; самим им стоять там и торговать было некогда: надо было «палочки» зарабатывать в родном колхозе. Базар был единственным источником наличных денег для колхозника, а с великим трудом скопленные наличные денежки, отложенные на экстренный случай в печную отдушину или под сокровенную половицу были единственным пропуском в большой и широкий мир для детей и внуков — путевкой из колхозного рабства с прощальным билетом в один конец — в город.

Аюна Троцкер была очень честной женщиной, умела читать, писать и считать, но никогда никого не обсчитывала. За это в ней души не чаяли. В целом, Рукавишников мог быть доволен, что вызволил в свое время Абрашку Троцкера из чекистских казематов: он сам с некоторого времени щеголял на коверных партийных выволочках в новом костюме «от Троцкера», раздражая этим отдельных партаппаратчиков, представляющих себе настоящего председателя колхоза не иначе как заляпанного навозом, с лошадиным хомутом на шее, беспрекословного-исполнительного как слепая лошадь, но при этом и несущего полную ответственность за план поставок.

Лично Аугуст всегда находил у Троцкера в его большом семипалатинском доме привет, постой и долгие разговоры за чаем о смысле настоящей еврейской жизни, а также о некоторой недотепности всех прочих наций, включая немецкую (пример — Гитлер), которые сначала что-нибудь сделают непродуманное, а после плачут об отрицательных последствиях, в отличие от евреев, которые сначала — всегда! — плачут, а потом делают все правильно, с высоким коэффициентом рентабельности. Аугуст любил бывать у Троцкеров: здесь он постоянно вынужден был смеяться и забывать обо всем плохом в жизни, включая свои тяжелые воспоминания. С маленькими чингизханчиками-евробурятиками — Алданом, Натаном и Иваном — он тоже очень любил играть во все подряд игры, в которые они его активно и с неистощимой изобретательностью втягивали.

 

После возвращения из Семипалатинска, от ужасного капитана Огневского, несколько дней еще по настоятельной просьбе Рукавишникова Аугуст таскал из степи копны сухой травы: запас кормов на молочной ферме подходил к концу, а развитие молочного производства наряду с традиционным овцеводством являлось очередным железным требованием райкома партии: Рукавишников отчитывался за каждый бидон молока лично. Так что приказ председателя Аугусту был простым и коротким: «Сперва коровы, а потом уже — мама родная».

Только в конце ноября, уже по молодой, но зубастой зиме Аугуст выехал в Копейск за матерью. Это было приятное путешествие, и в середине декабря Аугуст ввел свою счастливо улыбающуюся мать в отремонтированный домик на холме, теплый от заранее протопленной печи: хорошие соседи Турмагамбетовы постарались.

Старый, 1945 год, победивший войну, проводили в правлении, все вместе, под поздравления председателя Рукавишникова и парторга — однорукого бывшего комиссара Авдеева, который несколько раз подряд потребовал, чтобы в новом году все взялись за работу «в четыре руки» и с героическим подъемом, необходимым для того, чтобы в кратчайшие сроки перевыполнить план третьей пятилетки, прерванной войной, и выйти на уровень сельскохозяйственного производства 1913 года. Ему хлопали после каждой фразы, и никому даже в голову не пришло поинтересоваться насчет уровня производства в тринадцатом году, хотя в тринадцатом году по этой безколхозной степи еще бегали в поисках корма одни лишь голодные волки, и стремиться к тому уровню производства было бы по меньшей мере странно; тем более, что в тринадцатом году этой широкой степью с ее тощими волками управлял еще антинародный царь-мироед. Но об этом никто не спросил Авдеева. Тринадцатый так тринадцатый — какая разница? Да хоть сто тринадцатый — лишь бы житься стало легче. И хорошо, что не спрашивали: Авдеев ответа все равно не знал. Про тринадцатый год печатались сравнительные таблицы в официальных источниках — потому и тринадцатый. Было бы в официальных источниках про Австралию, или про Луну — он бы, не моргнув глазом, приказал догнать Австралию или Луну. Партия держится на дисциплине, а не на личной инициативе, для которой есть и более подходящее русское слово: отсебятина.

После митинга и раздачи почетных грамот, Рукавишников лично водрузил перед собой на табуретку молочную флягу и принялся разливать мерной кружкой «наипервейшую»: самогонку от лучшей мастерихи «Степного» — бабки Янычарихи, дважды судимой, но с главной песней своей жизни не расстававшейся даже в заключении: там она гнала для охраны, чтобы не померзли насмерть. Мудрый Рукавишников, не желая бороться с необоримым, использовал талант и страсть бабушки Янычарихи в нужном направлении: фирменную «наипервейшую» из «Степного» любили окрестные деревни и села, и большие города тоже, так что бабушка Янычариха, вместо того, чтобы числиться во вредителях, честно зарабатывала дополнительные колхозные «палочки» изготовлением «фирменной». Иначе как «сынок» она Рукавишникова не называла, и готова была самому черту вцепиться в рога — задумай он забодать ее дорогого Иван Иваныча. Одним из таких чертей был райком, и для него у бабушки был особенный рецепт — с добавлением специальных степных корешков, снимающих агрессию и стимулирующих особенно задушевное застольное песнопение. Вот из этого знаменитого «райкомовского» замеса и черпал Рукавишников, провожая со своими товарищами-колхозниками год 1945-й. Народ знал заранее про этот апофеоз года и явился каждый со своей посудой — одна другой больше. А Рукавишников пришел со строгим мерным черпаком: он был все равно всех хитрей, и всех умней!

 

Сорок пятый проводили, воздав ему за победу, попев песен и немного поплакав, после чего отправились по домам — вживаться в мирный сорок шестой. Мать спекла пирог с творогом, и они с Аугустом до поздней ночи вспоминали свой дом в Поволжье и бездонно грустили по Вальтеру, по отцу и по Беате, гадая о том, когда им разрешат вернуться на дорогую родину. «Здесь хорошо, но если Вальтер жив, то как он нас тут найдет? », — спрашивала мать, — «надо бы написать тем людям, что сейчас в нашем доме живут, сообщить где мы находимся: Вальтер ведь наверняка придет туда». — «Да, это нужно сделать обязательно. Я напишу. Нужно ведь теперь по-русски писать: я напишу, а кто-нибудь ошибки мои исправит».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.