Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 10 страница



«Хорошо было бы: приехала бы Уля, и ошибки в письме исправила», — подумал Аугуст, но мысли эти оставил при себе, матери об этом ничего не сказал: не хотел, чтобы она решила, будто он уже пьяный после всего лишь одной чарки «фирменной».

 

* * *

 

Потянулась долгая зима и понесла на своих широких, степных, белых крыльях — то морозных, то вьюжных — новую, послевоенную жизнь: беспокойную, трудную, совсем не веселую, но и не такую тревожную как раньше, а наоборот: полную ожиданий и надежд.

Для колхоза зима обернулась, однако, тяжелой битвой. Не за жизнь человеческую, нет: после лагерей и военных лихолетий жизнь людская не была слишком тяжелой в колхозе, несмотря на «палочки» вместо денег и вообще на полное отсутствие денег в хозяйстве; ведь был уголь для печки, была сама печка, и колхоз выделял достаточно натурпродукта для выживания: муки, картошки и баранины. В этом плане все было благополучно: война осталась позади, и жизнь людей была теперь в относительной безопасности. Битва же развернулась за жизнь коров. Коровкам нужно было сено, корм. Они ведь не были кочевыми животными, они не умели выживать в степи, как степные лошадки, выкапывающие себе копытами мороженую траву из-под снега. Коров нужно было кормить, а кормить их уже в январе стало нечем. Последнее лето случилось бесплодным, травы заготовили мало: не было нужной техники, и соответствующих умений тоже не было: колхоз-то все годы с самого начала был овцеводческий! Выяснилось к тому же, что кто-то своровал несколько штук колхозных стогов из степи; соседи, конечно — кто же еще? Рукавишников с двустволкой даже «визиты вежливости» нанес в соседние хозяйства, ну да на сене не написано — чье оно.

В середине февраля хронически голодных коровушек подвесили на широких ремнях, чтобы они не легли и не околели. Всех людей собрали в правление на коллективное думанье: что делать? Аугуст предложил найти где-нибудь водоросли: в водорослях много витаминов; так спасали иногда скот в Поволжье: он слышал об этом от стариков. Вот только какие могут быть озера тут, в степи? Оказалось: есть несколько штук. Только относились они к другому району. «Плевать», — сказал Рукавишников. Поехали к «чужому» озеру на тракторе, соорудив особенно большую волокушу. Вкалывали три дня, рубили лед, таскали баграми и самодельными якорями водоросли со дна безвестного озера, натаскали целую гору, с ней и ползли назад по снежным просторам шестьдесят километров, удивляя все живое вокруг. Зато коровки выжили. Не просто выжили, но еще и приплод дали весной. Приплод был слабенький, за такой Ленин бы расстрелять приказал, но в относительном измерении, по сравнению с другими хозяйствами это был большой положительный плюс, Партия этот плюс разглядела (он ведь и райкому слегка задницу прикрывал перед обкомом, а тому — перед еще более высокими инстанциями) так что председатель колхоза «Степной» Рукавишников был даже в пример поставлен другим председателям, да еще и трофейным вездеходом «Виллис» награжден — неисправным, правда, но после ремонта очень даже старательным (Аугусту долго пришлось с ним повозиться, не подозревая, что этот «Виллис» однажды воздаст ему, его семье сторицей). Сам Аугуст не был награжден ничем, но кредит доверия к нему Рукавишникова достиг уровня обожания. Самые сокровенные склады колхоза были отныне раскрыты для Аугуста нараспашку: он мог брать все, что хотел. Правда, там ничего не было из того, что хотел Аугуст: там не было его дома в селе Елшанка, там не было указа о реабилитации немцев Поволжья, там не лежал билет на его милую Родину… Ничего там не было, кроме пары досок и масляной краски, но эти сокровища Аугуст взял. Из досок он соорудил небольшие сени в доме, отгородившись от степи еще одной, дополнительной дверью, а красками задумал расцветить свой домик так, чтобы он выглядел весело и радовал мать.

 

Большим событием в жизни Бауэров стало новоселье. Оно случилось само по себе, то есть Аугуст его не планировал и не организовывал: вдруг заявились вечером в четверг соседи и другие колхозники — с выпивкой, закуской и табуретками — и сообщили Бауэрам, что по старой русской традиции требуется справить новоселье. Принесли и кошечку — серого котенка, которого Аугуст тут же втайне окрестил Улей — за синие глазки. Пообещано было, что котенок, когда вырастет, станет большим крысоловом. А пока кошечка мирно спала на коленях Аугуста, и просыпаясь, изящно тянулась всеми лапками и нежно смотрела на своего нового хозяина синими глазами, после чего начинала уютно мурчать, и так и мурчала, все тише и тише, пока не засыпала снова…

Много пили в тот вечер, и желали счастья стране и людям, и жителям «обмываемого» дома, и колхозу «Степной», и советской власти в целом, и все происходило очень душевно и искренно, но чем душевнее все было, тем грустней становилось Аугусту: ему казалось, что он плывет куда-то и уплывает все дальше и дальше от своего настоящего дома, от Поволжья. В это настроение вносила свой вклад и Уленька: эта, урчащая на его коленях, и та, другая… Уехать от них когда-нибудь навсегда… Возможно ли такое? Грустя и радуясь людям вокруг себя, Аугуст рассеяно улыбался и машинально гладил котенка по нежной шерстке. В этот миг он не был немцем Поволжья: он был одним из них, сидящих вокруг него людей — русских, казахов, киргизов, бурятов: он был просто россиянином. «Русский немец» — как указывал в своих анкетах летчик Александер Наггер… А Уленька все урчала на его коленях.

Хорошее удалось новоселье.

 

К весне, к пасхе домик Бауэров выглядел как праздничное яичко: каждый лишний час, оторванный у сна, или выцарапанный из бесконечного вала колхозных работ тратил Аугуст на обустройство своего домика. К его нарядной избушке уже прилепилось лестное название «немецкий домик». Только мать хмурилась каждый раз, когда он поздно вечером, или ночью уже, после работы хватался за инструменты и что-то еще пилил, вырезал или красил. Аугуст иногда огорченно спрашивал ее, почему она недовольна, и она каждый раз упрекала его в том, что он себя совсем не бережет, и что скоро загонит себя в могилу таким режимом жизни. Аугуст лишь отмахивался: «На лагеря здоровья хватило, а это все — детский труд, развлечение по сравнению с той жизнью». Мать, конечно, была вполне искренна, жалея его, но в ее недовольстве пряталось и другое страдание, которое прорвалось у нее однажды отчаянной фразой: «Ты что же так стараешься с этим домиком? На всю жизнь решил тут поселиться, что ли? ». И Аугуст понял: мать день и ночь мечтает о том дне, когда они вернутся в свой дом в Поволжье, верит, что это произойдет и боится, что верит напрасно, а в бурной деятельности Аугуста по обустройству домика видит угрозу своим мечтам. У них состоялся большой, серьезный разговор с матерью, и Аугуст клятвенно пообещал ей, что как только немцам разрешат вернуться на родину, они вернутся, и никакие колхозные дела, никакие домики его не задержат здесь. «Я просто хочу, чтобы мы — пока мы тут — жили красиво, как там, дома», — сказал он ей и подумал сам себе: «…и чтобы Уля полюбовалась, когда приедет на каникулы летом».

 

Но Уля тем летом не приехала: какая-то там обязательная педпрактика не позволила ей. Об этом Аугуст узнал от председателя, когда в середине июля обсуждали на правлении вопрос о строительстве школы. Аугуст был горько разочарован, но в школьные добровольные строители все равно записался первым. Обустройство домика закончилось: все время теперь, спрыгнув с трактора, или поднявшись задолго до рассвета, работал Аугуст на школе.

Председатель наведывался на «объект» по десять раз на день: посмотреть как дела продвигаются. Собственная школа в поселке была его многолетней мечтой — с первых лет председательствования. О школе они строили радужные планы вместе с женой, еще до войны, и потом, во время войны он думал о школе непрестанно, когда думать надо было совсем о другом; когда умерла Люся, умерла, казалось, в душе Рукавишникова и идея школы, но вдруг «учительствовать» с малышами стала подросшая Уля, и мечта вернулась — теперь уже в виде твердой цели: школа будет, и его дочь Уленька будет в ней работать! Рукавишников кинулся в отчаянную борьбу за школу и доборолся, победил в конце концов все инстанции: решение о строительстве новой семилетки в селе «Степное» было принято на областном уровне, и даже финансирование было выделено под строительство, хотя и на бумаге только. Областное руководство лукаво рассудило, что такой ловкий черт как Рукавишников и сам как-нибудь раздобудет необходимое. Заодно и на крючок сядет прочно: «откуда взял? », — можно будет спросить его в любой момент. И уже никогда не отвертится: шелковый станет… Рукавишников все это отлично понимал, но все равно закрутился как змей на сковородке, в поисках стройматериалов и средств. Но живых денег в хозяйстве почти не было, и добыть чего-нибудь пригодное тут и там удавалось лишь, как это говорится — правдами и неправдами: то в долг, то на обмен, иной раз откровенно попрошайничая, собирая тут и там по крохам; сколько раз приходилось Аугусту на своем тракторе с тележкой, которую они с Айдаром склепали сами, таскать битый кирпич с заброшенных фундаментов, которые они сами же с Айдаром и разбивали кувалдой, киркой и ломом; они стаскивали со всех сторон света старые бревна, оставшиеся от сгоревших, заброшенных срубов: отовсюду таскали, в том числе из Семипалатинска, где этого добра было много.

К началу зимы — второй зимы Бауэров в «Степном» — фундамент будущей школы был залит. Из какого цемента и ценой скольких жизней неучтенных баранов — это отдельный вопрос, который лучше не поднимать. Если «Беломор-канал», да и всю власть Советов целиком возвели на костях зеков и их родственников, то семилетка в «Степном» строилась на костях баранов. И не дай Бог кто-то официальный узнал бы об этом секрете: неучтенный баран — это баран, уворованный у государства; много-много лет за решеткой стоили бы Рукавишникову эти бараны, узнай о них доблестные «органы». Но колхозники своего председателя не выдавали. Он был тут «сынок» не только для бабки Янычарихи: он был одновременно и «сынок», и отец родной и справедливый бог для своего маленького колхозного народа. Предать его означало людям предать самих себя: это понимал каждый. И хотя крут бывал Рукавишников, и строг очень, когда речь шла о деле, но за каждого своего стоял, как за собственных детей. «Феодал! », — ревниво отзывались о нем в райисполкоме, и Рукавишников, не афишируя, гордился этим прозвищем — просто переводил его для себя с шельмоватого чиновного на нормальный русский язык словом «хозяин».

Короче говоря, начало школе было положено, а к концу года и того лучше: вдруг областное управление образования выделило «горящие» деньги, и это нежданное упавшее с неба богатство требовалось срочно освоить, чтобы средства не пропали, то есть не ушли назад в бюджет безвозвратно (а за это кто-то в областных верхах должен был держать строгий ответ с угрожающими последствиями), так что в декабре сорок шестого навалился на Аугуста особенный аврал: начался спешный, азартный завоз леса, гвоздей и даже немыслимой новинки — шифера! Сквозь пургу и вой волков, еще не попавших под швейную машинку Абрама Троцкера, ползал гусеничный трактор Аугуста по степи, с тележкой, прогибающейся под тяжестью стройматериалов; да какое там ползал — пер с победным ревом в сторону «Степного»: школе быть! Материалы складировались и охранялись пуще глаза — не менее тщательно, чем корма и семена. Стройматериалы ждали весны. И вот наступил апрель, и зазвенели пилы, и застучали молотки: венец за венцом начала расти школа на своем «бараньем» фундаменте. Аугуст был на этом стратегическом объекте постоянным действующим лицом. Случись явиться фотографу — и Аугуст был бы всегда на первом плане. Но фотографов и корреспондентов в «Степной» заносило редко, да Рукавишников их и не привечал: «жрут больше, чем пользы приносят». Сам же Аугуст в первые ряды строителей не рвался, и если и был на этой стройке добровольным ударником, то вовсе не славы ради, а из простой, маленькой надежды, что председатель сообщит в своем очередном письме дочери о нем, Аугусте, напомнит ей о нем — о том новеньком трактористе, который вез ее в Саржал, и который теперь, не жалея сил, строит для нее школу… и ждет ее…

А мать тоже постоянно ждала… у моря погоды. Она, не умея читать по-русски, выписала себе газету «Правда», чтобы сразу можно было узнать, когда выйдет закон о реабилитации невинно заклеймленных поволжских немцев, и о восстановлении их республики. Такое событие, верила она, обязательно будет опубликовано в «Правде». А где же еще? — ведь газеты с названием «Справедливость» не существует, значит остается только «Правда». Однако, газета «Правда» молчала. Вот уже два года прошло после окончания войны, а «Правда» все молчала. «Что ж, покореженных «правд» много в стране, которые исправлять надо, — успокаивал мать Аугуст:, — все разом не выправишь, нужно время. Когда-нибудь это обязательно произойдет, ведь мы — целый народ, и Партия, и правительство это понимают. Была война, страшная война, много было сделано ошибок от страха и паники, но все это будет постепенно исправлено в мирной жизни: стране после этой войны нужно с колен подняться; не до нас пока. Будем ждать». — «А когда же Сталину до нас станет: через сто лет? », — страдала мать, — «так через сто лет про нас уже позабудут все, и сами мы, и внуки наши все позабудут, не будут знать даже в какой стороне Поволжье находится»…

Так они горевали вдвоем частенько вечерами: мать, качая головой и вздыхая, и Аугуст — успокаивая ее и утешая наперекор собственным сомнениям.

С некоторого времени мать стала тоже работать в колхозе, на телятнике, зарабатывать «палочки», за которые полагались затем продукты питания, семена и прочие натуральные блага надвигающегося коммунизма. Мать умела ухаживать за скотом с детства: в доме ее родителей всегда были коровы и телята. Работа на телятнике не была легкой, но мать за прошедшие лихие годы вовсе не ослабела, а скорей даже наоборот — укрепилась волей, собралась всеми жилами и сухенькими мышцами, нацелившись на заданную самой себе цель: дожить до возвращения домой, в Поволжье. Эта цель была настолько мобилизующей, настолько могучей, что давала ей силы справляться с физическими нагрузками на работе. Уставала она, конечно, до тихих стонов от ломоты в спине, но может быть это было все же лучше для нее — работать, крутиться на ферме заводной юлой среди других людей, чем сидеть в избушке с утра до ночи и ждать, ждать, ждать? … Чего ждать? «Правды»?

Регулярно немцы «Степного» все вместе, единым десантом навещали спецкомендатуру в Семипалатинске, чтобы отметиться у Огневского. Тот за два года вырос до майора, прохвост этот, и немного подобрел — хотя и чуть-чуть совсем: теперь уже не столько орал на поселенцев, сколько ворчал на них недовольно, что ему, дескать, до тошноты обрыдли все эти враги народа, которых надо постоянно учитывать. «А то что бы ты тут делал без нас? — ядовито спрашивал у стен его кабинета Аугуст, стоя молча перед вздорным энкавэдэшником, — что ты еще умеешь делать, кроме как людей унижать? ».

Впрочем, раздражение Огневского можно было даже и понять при желании: ну-ка, набивается раз в месяц полный коридор народу, помешанного от горя, лишений и унижений, и все смотрят в пол, чтобы не показать чекисту страдающих глаз своих, полных страха и ненависти. Кому же охота смотреть в такие глаза, иметь дело с такими отверженными, отлично при этом понимая, что никакие это не враги, а просто несчастные люди, затянутые в бешеные шестеренки сталинского террора. В которые в любой момент может угодить каждый, включая самого Огневского…

— И тихо мне сидеть! — с этими словами Огневский отпускал отметившихся у него немцев.

А что им оставалось делать? Конечно — сидели тихо. Хотя такой слушок прошел — это Троцкер сообщил Аугусту — что где-то кто-то из немцев собирает подписи под петицией на имя Сталина с просьбой восстановить Поволжскую немреспублику и разрешить немцам вернуться на малую родину. Однако, ни сам Троцкер эту петицию в глаза не видел, ни до Аугуста она никогда не доходила на подпись. Бытовало такое сомнение среди немцев: если петицию составили на немецком языке, то конечно, ничего из этого не получится: Сталин и читать ее не станет по-немецки. А русским языком просить немецкую республику восстановить — в этом тоже, дескать, некая двусмысленность содержится. И вообще: вся проблема в форме обращения, утверждали знатоки: не по форме Сталин документа не примет. А официальная форма заявления об исправлении преступлений сталинского режима еще не разработана. В этом и состоит чертов круг.

В общем, слух о петиции походил-походил туда-сюда по степи, да и испарился.

 

А школа постепенно росла. Строили своими силами: это было непреложным условием властей, с которым Рукавишников вынужден был согласиться. Зато каждую дощечку прилаживали со старанием и заботой: для своих ведь собственных детей создавали! При этом поселок рос, и прибывали новые дети: из степей явились, в частности, семь кочевых казахских семейств с намерением осесть и трудиться на социализм, получая оплату пусть даже и трудоднями. Ожидалось, что прибудут еще новые: в степи становилось тесно, тут и там уже нельзя было пасти баранов, потому что земли отчуждались под непонятные государственные программы, что-то готовилось в окрестностях, но никто не зал — что именно. Заметно это было и по Семипалатинску: тут планировалось, рылось и строилось во все лопатки, как никогда раньше, и что было особенно странно — не зеками рылось, а солдатами. Слухи ходили разные: от предстоящей войны с Китаем («а китайское-то консульство из Семипалатинска уже тю-тю: выкинули! ») до испытаний атомной бомбы наподобие американской, которой они недавно японский город Хиросиму разбомбили, но только во много раз сильней: чтоб одного удара на пол-Америки хватило, когда те на нас нападут («А нападут уже скоро», — утверждали многие, — Сталин Жукова уже в Москву вызвал, при полном вооружении! »). Однако, полз слух: прежде чем мы бомбу эту на Америку бросим, требуется ее сначала на Казахстане проверить, чтобы она наверняка сработала, когда до настоящего дела дойдет. Эти слухи, разумеется, строго пресекались: однорукому парторгу «Степного» Авдееву было особым заданием райкома поручено всемерно искоренять такого рода глупые измышления, с применением широкого набора мер — от простого, но строгого предупреждения до ареста и уголовной ответственности. Но слухи от этих запретов становились лишь еще более зловещими: дескать, скоро казахов и русских отзовут на один день, а немцев, черкесов, крымских татар, чеченцев и прочую депортированную сволочь оставят здесь: на них и испытают бомбу в час «икс». Шепотом обсуждались детали: а разрешат ли залезать в погреба?; а как же скот — его вывезут, или он тоже будет подвержен испытанию в качестве вражеского?; а если кто наполовину русский, а наполовину немец — то как быть с такими? Авдеева спрашивать об этом было бесполезно и опасно, поэтому ответы изобретали сами, отчего слухи только набирали черной жути. Неожиданно по-геройски проявился Серпушонок, который заявил однажды, что хотя он по метрике на восемьдесят восемь колен в глубь византийской истории русский до посинения, но на атомное испытание останется с немцами из принципа.

 

Несмотря на тревожные слухи, население поселка продолжало расти: за счет казахов, вытесняемых из степей в колхозную цивилизацию, и за счет прочего бездомного народа, ищущего оседлости после пережитых бед, принесенных разорительной войной. Рукавишникову все это было только кстати: как с точки зрения дополнительных рабочих рук, так и по части школы: семилетка в селе могла открыться лишь при наличии не менее пятидесяти учеников и двух учителей: это тоже было условием властей. Рукавишников хотя и подмигивал своим колхозникам: «Сами в ученики запишемся все как один, и будет нам квота! », но прибытие новых семей приветствовал от души — особенно тех, которые с детьми. Соответственно, строилась не только школа, но и целая новая улица в поселке; строилась отчасти миром, как и Аугусту домик справлялся, а также и с помощью разрешенных строительных — так называемых «отхожих» — артелей по разнарядкам сверху: страну нужно было кормить, села должны были расти, Партия все это дело разглядела с высот своей мудрости и допустила до социалистического строительства шабашников, разрешила им жить и строить, и даже платить им деньги, но пригласила при этом официальную пропаганду всемерно клеймить их в качестве червивого элемента капитализма. «Длинным рублем» называла пропаганда их заработки; «халтурщиками» — их самих. Вот этот самый «червивый элемент» и отстраивал «Степное» для новых поселенцев — не очень качественно, но быстро. К новой школе, однако, «халтурщиков» не подпускали: за школу им никто платить не собирался: под это у властей фондов не было. Так что школу и дальше строили собственными, добровольными силами.

Странное дело: те послевоенные времена были куда трудней, бедней и жестче последующих — шестидесятых и семидесятых, но вспоминались впоследствии Аугустом с искренней ностальгией: столько у тогдашних людей было сопонимания, сочувствия и соучастия в жизни ближнего своего — напрямую, через протянутую руку, безо всяких там воровато-прохиндейских фондов развития и разного рода благотворительных обществ. Люди жили миром тогда, и утратили эту культуру общения со временем, с наступлением сытости и достатка.

 

Волна послевоенных пришельцев занесла в «Степное» учительницу географии Анастасию Трофимовну Кусако, похожую на злой вопросительный знак в узком черном пальто с поясом на том месте, где у женщин бывает талия, и в черных резиновых ботах. Она приехала вместе со своим мужем-строителем, которому после тюрьмы не разрешили селиться в больших городах. Муж Кусако примкнул к артели шабашников, и в погоне за «длинным рублем» появился в поселке с мешком инструментов на плече — строить дома.

Анастасия Трофимовна, со своей стороны, последовала за мужем из города добровольно, и любила поэтому сравнивать себя с княгиней Волконской, поехавшей когда-то в Сибирь вслед за своим мужем-декабристом, отправленным царем в ссылку. Колхозники, которым Анастасия Трофимовна сообщала о своем нравственном подвиге, лишь сочувственно вздыхали по этому поводу; да, мало кто из них знал лично, или еще помнил княгиню Волконскую, но, с другой стороны: кто еще мог понять благородную душу княгини Волконской лучше, чем простые колхозники из поселка «Степной»? Все это кончилось тем, что к Анастасии Трофимовне прилипло сразу два погоняла: «княгиня» и «кусачка» — последнее не только из-за фамилии мужа, но и за счет личных проявлений характера мадам Кусако.

Ввиду отсутствия действующей школы, «княгиня» согласилась временно заниматься в колхозной конторе писчебумажной работой, и всех там очень скоро задолбала в пух и прах, как законная дочь дятла, придирками к почеркам и орфографиям. Аугуст заранее жалел Уленьку, которой придется скоро работать с этой напыщенной, презрительной дамочкой, называющей детей не оболтусами, как их положено называть в морально здоровом обществе, но «подрастающим поколением», и не с улыбкой, а со свирепо сдвинутыми бровями. «Такая насмерть не загрызет, — объяснял про нее многоопытный Серпушонок, — но грызть будет так долго, что пойдешь и сам удавишься».

— У нас похожий мичман служил, — сказал он, — до того донудился, паскуда, что при первой же подходящей революционной ситуации мы его утопили к чертовой матери в Балтийском море.

— И как только мужик ее терпит? — удивлялись селяне.

Но «мужик ее» не все время терпел. Иногда он сопротивлялся. И тогда «княгиня» Анастасия Трофимовна гуляла по деревне со здоровенным синяком под правым глазом. Объяснение этому фингалу было очень простое: муж Кусако был левшой.

 

К долгожданному приезду Ульяны Ивановны сруб уже стоял во всей своей красе. Конечно, эта будущая школа пока еще представляла собой лишь большую избу с семью учебными классами, учительской, маленьким кабинетом директора, буфетом и зальчиком для физкультуры, в который должны были по всем расчетам поместиться «шведская» стенка, брусья да канат, по которому можно забраться до потолка. Этот же зальчик планировался для торжественных случаев в качестве актового зала. Всех этих отдельных комнат, конечно, пока еще не существовало внутри сруба: их еще предстояло разгородить и обустроить по плану, но школа уже прочно возвышалась на своем фундаменте в центре села: нарядная, светлая, засыпанная по периметру вкусными смолистыми стружками — предметом вожделения всех деревенских коз.

Снаружи также предусмотрена была площадка для спортивных занятий на свежем воздухе, в другом углу участка — разделенные уборные-«скворечники» — для мальчиков отдельно, для девочек — отдельно; перед школой — широкая дорожка, посыпанная песком, позади — цветочные клумбы для изучения ботаники и воспитания любви к родной природе.

 

О приезде Уленьки Аугуст узнал вечером от матери: бабы на телятнике судачили: «такая городская явилась — и не узнать совсем! ». Рано утром, в потемках еще ринулся Аугуст на стройку, и звенел там топором весело и призывно, пока откуда-то не приполз заспанный Серпушонок и не стал ругаться. У Серпушонка тоже был свой авторский проект тут — печка, которую следовало возвести еще раньше крыши, и он очень ревновал к любому трудовому своеволию, происходящему «не от печки», то есть минуя его, Серпушонковы команды и распоряжения.

— Чего растюкался ни свет ни заря? — придирался Серпушонок, — ишь ты, лаги он кроит! А ты знаешь, где они лежать должны? Тут? А если печке мешать будут? А ежели я забракую — тогда как? Чтоб без меня и к гвоздю не приближался! — приблизительно так крыл он Аугуста; и это еще при всем его хорошем отношении к Бауэру! Надо было послушать, как он над другими сатрапствовал — как будто петуха ощипывают при живых курах; говорят, на китайской границе слышали, и боевую тревогу объявляли.

Но ни на звон топора, ни на истошные вопли Серпушонка Уля не пришла тем утром, хотя изба председателя стояла совсем недалеко, рядом, через два дома. Аугуст немножко расстроился, конечно, но объяснил себе, что это он сам дурак: студентка намаялась учебой, устала за длинную дорогу и отсыпается; и в самом деле — не побежит же она в пять утра школьный сруб осматривать! Аугуст завел свой трактор, и умчался в поля, биться за урожай, в уверенности, что уж вечером она точно придет! И она пришла вечером, и как раз в этот момент Серпушонок снова вопил как резаный, а Аугуст стоял напротив него с топором в руке, и со стороны можно было с непривычки заподозрить этих двоих в чем-нибудь детективном.

Уля появилась в проеме главного входа, и Аугуст, стоя спиной, ее не видел, но услышал вдруг ее серебряный голосок:

— А чего это ты так жутко ругаешься, Андрей Иванович?

Аугуст резко обернулся к ней, она кивнула ему вежливо: «Здравствуйте», и снова обратилась с каким-то следующим шутливым вопросом к Серпушонку. Она Августа проигнорировала! За что? Почему? Она сильно изменилась. Повзрослела, что ли. Уехала прелестной, верткой и бойкой сельской девчушкой, а вернулась степенной городской красавицей. Или это только так казалось Аугусту сейчас?: ведь он и тогда-то видел ее при свете дня всего какой-нибудь час неполный перед тем, как она исчезла на два долгих года в клубах пыли…

— Здравствуй, Уля, — сказал ей Аугуст чуть запоздало, отвечая на приветствие. И она снова повернула к нему лицо, и брови ее удивленно выгнулись:

— Ой, это Вы? А я Вас и не узнала. Вы же Август, тракторист, правильно? Это же Вы меня в Саржал тогда везли…

— Да, это я. Только тогда мы сговорились на «ты» разговаривать…

— Да, правильно, помню… Но тогда все как-то быстро мы… доехали… теперь уже и забылось, непривычно опять…

— Прямо еще — фон-барон нашелся: «вы» ему на палочке подавайте! — встрял в разговор Серпушонок, — обойдется наш Гуся (это Серпушонок так Аугуста звал: персональное прозвище, которое так и не приклеилось к нему в деревне, но Серпушонок все равно упрямо звал Аугуста так). Уля засмеялась: «Гуся-Пуся! ». Аугуст не мог понять, обидно это или нет, и на всякий случай показал Серпушонку топор.

— Ой-ой-ой, — сказал тот, — босруся щас… а до лаги все равно не прикасайся, пока не скажу, понял?

— Так вы, получается, и есть мои главные строители? — спросила Уля, сияя.

— Я — да: я — твой главный строитель! — выпятился вперед Серпушонок, — а Гуся — так себе, мой помощник, подневольная сила, салага!

— Ну тогда вот тебе за это, Андрей Иванович! — подскочила к нему Ульяна и чмокнула в морщинистую щеку.

— Вот это по справедливости! — одобрил Серпушонок, — это по всей справедливости нашей советской действительности ты сейчас поступила, Ульяна Ивановна! Абсолютный государственный подход! Потому что надо вознаграждать своих членов, которые творят добро души… Ты этого самого, красавица моя Ульяна Ивановна, ты Гусю-то нашего тоже поощри, а то, глянь-ка на него — расстроился как: щас еще и заплачет неровен час, соплю пустит.

Уля опять засмеялась, немного смущенно, подошла к Аугусту и протянула ему руку:

— Спасибо и Вам, Август… то есть спасибо тебе, Август…

Он взял ее руку в свою ладонь, как хрустальную бабочку, которую можно раздавить или поранить шершавой лапой дровосека, и тут случилось чудо: она внезапно наклонилась вперед и поцеловала Аугуста в щеку. От нее пахнуло на него каким-то по-неземному вкусным мылом. У Аугуста закружилась голова, и он не знал вдруг, что сказать. Выручил Серпушонок:

— Вот теперь полный ажур на «Очакове». Справедливость восторжествовала и на корме, и на камбузе. И иди-ка ты теперь, Ульяна Ивановна, отсюдова восвояси, и не мешай ты нам работать: мы сейчас будем глину месить по особому моему рецепту: непосвященным видеть не положено, потому что — секрет для служебного пользования. А ты, Гуся ты мой лапчатый, скидай калоши давай: потому как будешь ты у меня сейчас за бетономешалку…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.