|
|||
Москва. Реквием 8 страница— Дорога-то одна, папа. Конь сам найдет. — Вы что, сговориться уже успели, что ли? Ну ты и скор, Баер ты мой драгоценный. Если ты мне так же скоро и трактор запустишь, то тебе цены нет. Что ж, ладно, проводи мое солнышко ясное. И смотри: головой отвечаешь за нее! За коня — тоже! — За кого больше? — серебристо рассмеялась Уленька. — Больше — за тебя, — отрезал председатель без улыбки и уже в жестком, приказном порядке обратился к Аугусту: «Передашь ее Никите с рук на руки — и тут же обратно. Никаких кабаков, смотри! — Да я же не пью, Иван Иванович. — Знаю, знаю, ладно. Садись в телегу, Улюшка… вот так… напиши сразу…, — голос Рукавишникова застрял в воротнике, — ну, трогайте, что ли…, — но дочь соскочила с телеги и обняла его: — Папка, папка, ну как вы тут без меня будете? …, — она заплакала. — Не вой… ишь ты… не вой, говорю: учиться едешь, не на войну. Потерпим четыре года как-нибудь, а пока мы тебе тут школу построим… — Четыре года… — Не вой, говорю… родненькая ты моя… — железный Рукавишников поплыл голосом, но тут же оторвался от дочери и крикнул: «Ну, садись, наконец, что ли: поехали, давай! Игнатьич ждать не станет, прохвост этот, уедет только так… Баер, трогай! ».
И Аугуст стегнул коня: он был за возницу. Это был первый его трудовой наряд на новом рабочем месте в колхозе «Степной». Хотя полноправным колхозником он не был, и никогда им не станет. Колхозниками являлись только «долевики» — местные жители, казахи и русские, сведенные в один животноводческий потенциал по результатам местной коллективизации пятнадцать лет назад. Остальные были, как говорил местный болтун-балагур Серпушонок — «прицепные»; самого себя при этом Серпушонок называл «полноприводным колхозником». Все это Аугуст узнал, конечно, потом, позже, хотя многое рассказала ему и Уля, по дороге в село Саржал, до которого было тринадцать километров степного пути — частью меж уже пустых полей. Там некий Никита Игнатьич, завмаг, по средам отправлял грузовую машину в Семипалатинск за товарами и почтой. С тем грузовиком и должна была Ульяна добраться до железнодорожной станции и уехать в Алма-Ату. «А вдруг билетов не будет? — озабоченно спросил ее Аугуст, — а общим вагоном Вам ехать нельзя, опасно. И ночевать на вокзале — тоже опасно». — Будет билет, — махнула рукой Уля, — у нас там начальник вокзала знакомый дядька… а чего это Вы мне все время «выкаете»? У нас все друг дружку на «ты» называют, даже папу — «Иванычем» и на «ты». — Буду знать. Но Вы, то есть ты ведь тоже мне «Вы» говоришь. — Потому что Вы на начальника похожи. В этом пальто. Весь такой… важный. Я вчера ночью, когда вы приехали, подумала, что отец нового обкомовского инструктора привез. Или агронома. К нам агроном приехать должен. Полгода уже едет. Вот я и подумала, что Вы большой начальник. А он Вас вместо гостиницы — на наши полати, — Уля засмеялась. — У вас гостиница есть? — удивился Аугуст. — Да нет, просто так называется: у нашей тетки Айгули комната специальная есть в доме; колхоз ковры постелил там и кровать с шифоньером купил, а тетка приезжих начальников кормить должна. Это ей тоже как наряд засчитывается. Вот и Вы на начальника похожи. Такой же важный… — Нет, я неважный, — вздохнул Аугуст, и Уля расхохоталась: — «Неважный», или «не важный»? — спросила она, но Аугуст не понял ее и расстроился, что она над ним смеется. Уля как-то сумела рассмотреть это в сером свете скучного утра и сказала ему, что смеется, потому что он очень смешно говорит. — Но Вы очень хорошо говорите по-русски, — похвалила она его тут же, — ваши все хуже говорят, особенно старики. Разве вы все на Волге не по-русски говорили? — Некоторые говорили, если русские села рядом были, а другие — нет. — А Вы откуда русский язык знаете? — В лесу выучил. — В лесу? — Да, в лагерях… — Аугуст отвернулся: ему больно было говорить с ней на эту тему… зек, враг народа… — Вы в трудармии были? — девушка спросила это спокойно и обыденно, немного даже грусти уловил Аугуст в ее голосе. — Да, — ответил он. — У нас тоже есть немцы из трудармии. У Трюммеров мать — еще зимой вернулась, умерла весной. И у Вальдфогелей два брата: те еще там, а может и возвращаться сюда не хотят. Немцам вашим здесь не нравится: они все по Волге по своей плачут. А мы вот любим степь свою…, — на нее, кажется, совершенно никакого впечатления не произвел тот факт, что Аугуст — враг народа, помеченный этим званием самим великим Сталиным. Эта изумительная девушка уже успела познать суровую правду жизни, и воспринимала ее реально. Уже совсем рассвело. Конь трюхал бодро, широко размахивая хвостом. — А почему Вы к нам приехали? — спросила Ульяна. — А что я — очень старый тебе кажусь? — спросил Аугуст, улыбаясь. — Нет, не старый, — удивилась девушка, — а причем тут это? — Потому что ты на меня все еще «выкаешь», и получается, что я или важный, или старый. Но я уже сказал, что я неважный, значит — я старый. — Ну и рассудили! Прямо как философ! Ладно, буду говорить Вам «ты», раз Вы не против. — Я очень даже не против! Ульяна посмотрела на своего ямщика подозрительно: шутит, или действительно… любезничает… шустрый такой? Аугуст не выдержал ее взгляда и отвернулся, покраснев. «Любезничает! — ахнула про себя Ульяна, — да еще и краснеть умеет! ». На самом деле ей все это было приятно до смешного. Но она решила не давать повода этому ночному пришельцу — пусть даже такому вот симпатичному и наверно очень хорошему человеку… ишь ты — еще оглянуться не успел на новом месте, а уже расфуфырился, краснеет тут… и она сказала Аугусту: — Ты бы лучше дорогу запоминал, а то назад не доедешь… — Так ведь, это самое: «дорога-то одна, конь сам дорогу найдет…». Теперь уже смеялись они оба. Что-то растаяло между ними разом, и они стали друзьями. Августу стало вдруг ужасно тоскливо оттого, что она уезжает. У него появилась даже абсурдная мысль в голове типа: «Как же я теперь тут, в степи, один, без нее жить буду? ». — Dummkopf! — крикнул сам себе Аугуст, и осекся: он частенько уже замечал за собой, что не контролирует, когда говорит вслух, а когда — про себя. — Это по-немецки значит «дурак»? — лукавенько спросила Уля. — Да. Ты немецкий знаешь? Откуда? — Мама научила. И с вашими иногда тренируюсь. Только они непонятно говорят. — Да, на волжском диалекте. — А на кого ты «дурак» сказал? — На коня! — Почему это? — Бежит слишком быстро… — Ишь ты… Наоборот, молодец: а то Никита Игнатьич уедет, не дождется. — Никита Игнатьич — тоже дурак. — Это правда. Но откуда ты-то про это знаешь, когда ты только что прибыл? — Чувствую… И опять Уля звонко смеялась на всю степь, и сердце у Аугуста нежно дрожало. Никогда в жизни с ним такого не случалось еще. Он был счастлив, и одновременно ему хотелось плакать от горя: вот что с ним наделали эти проклятые лагеря.
До конца пути Аугуст успел рассказать Ульяне немножко о себе — по ее просьбе, а также узнать, со своей стороны, что учиться она будет на учительницу начальных классов, а еще русского языка и литературы, чтобы вернуться потом в родное «Степное» и работать здесь в семилетке, которую отец твердо намеревается построить. Сама она, вместе с другими детьми училась в Саржале, куда они ездили каждый день на специальной колхозной лошади, которую так и звали — «Школьник»; и мама возила их на этом Школьнике, потому что и сама мама работала учительницей в Саржальской школе. Но потом однажды зимой Школьника задрали ночью волки, и целую зиму занятий почти не было из-за этого; мама занималась со «Степными» детьми то в колхозной конторе, то у них дома: детей-то было всего девять человек. Теперь их больше. На днях самосвал отремонтируют, и будут их в Саржал возить опять, хотя учебный год уже и начался. А в войну вообще занятий не было. — Как мамы не стало, я сама учила маленьких читать и писать. А которые побольше — тем книжки раздавала, а потом спрашивала, чтобы рассказывали. Не все слушались. Приходилось с ними драться иногда, — посетовала Уля и пригорюнилась: то ли по маме загрустила, то ли по недобитым «ученикам» своим, оставляемым теперь так надолго. Теперь уже рассвело окончательно, дневным светом, но солнце еще пряталось за холодной, зябкой хмарью, а степь горбатилась невысокими буграми и неприветливо ерошилась на ветру сухими ковылями: и чего тут было любить, в этой унылости? Однако, степь в те минуты вовсе не занимала Аугуста: он был весь сосредоточен на том очаровании, что сидело рядом с ним — на девушке, каких он еще не встречал в своей жизни — такой красивой, открытой и ласковой. И умной тоже. Он ловил каждое ее слово и поражался, как хорошо, как понятно она рассказывает. Много еще всякого успел он узнать от нее. Например, где его поселят. Оказывается, и вправду в отдельном доме, в домике каких-то стариков Дрободановых, которые сами были приезжие и уехали к сыну-моряку на Дальний восток. А Серпушонок — двоюродный брат бабки Дрободанихи — тоже бывший моряк — он от всяких претензий на этот домик отказался, потому что когда-то, в детстве, давным-давно, еще до революции, при царе, сироту Серпушонка там укусила крыса. А Серпушонку самому уже семьдесят лет скоро, а все его зовут все еще Серпушонком, как маленького, потому что он маленький и есть, да еще и ведет себя несерьезно, как ребенок: все время небылицы разные сочиняет: то он черную курицу в белых валенках встретил на улице, то на аэроплане на Северный полюс летал, но самолет упал на полпути, и он всю дорогу назад пешком шел по льдам и спал в берлоге у белых медведей, чтобы не замерзнуть, и они его, проснувшись, не только не тронули, но даже накормили мороженой рыбой из остатков. А то он еще с бывшим героем, маршалом Блюхером самогонку пил — но это, кажется, даже и взаправду было. Между прочим, у него красивая фамилия — Серпухов, и зовут его Андрей Иванович, только никто его так не зовет; и что если бы он не был запойным пьяницей, то мог бы стать отличным печником: он учился этому делу в молодости, еще до флота, но что-то там украл и пропил у мастера, и тот его прогнал… Аугуст не мог наслушаться музыки ее голоска, и умолял унылого беса этих степей, чтобы дорога не кончалась подольше. Но она тут же и закончилась: нашел кого просить! Потянулись домишки — маленькие, прижатые к степи, с глиняной обмазкой, крытые черным камышом, иные круглой формы, иные — квадратной; в отдалении — стайка круглых юрт; потом дома побольше, из саманного кирпича или известняка, с тесовыми крышами, наконец и пара деревянных домов побогаче, русский колодец-«журавель» с качающейся бадьей, и вот уже боковые улицы поползли в стороны, и столбы с фонарями без лампочек потянулись вдоль дороги, и даже возник на кривом холме ржавый бок кладки, в котором угадывалась бывшая, взорванная советской властью церковь. Да, это было село. И в центре его, на немощеной площади стоял бревенчатый магазин с деревянным крыльцом и тремя женщинами, ожидающими открытия. Проехали чуть дальше, за угол, и увидели полуторку с брезентовым тентом, в которую уже закатили бочки, и уже замыкали борта. Розовый человечек с поросячьей физиономией и с таким же визгливым голосом суетился вокруг, умело матерясь и что-то отмечая карандашом в бумажке. — Ага, прынцесса! — крикнул он, увидя Ульяну, — чуть было без тебя не уехали, училка. А это что еще за рожа новая с тобой? Не видал у вас ни разу… — Сам ты рожа и есть, — сказал ему Аугуст, — пошел в зеркало посмотри, и сам все увидишь. Завмаг, всеми бабами уважаемый «умывальников начальник» — властитель корыт, чугунков и мануфактуры — в удивлении распахнул рот с богатой коллекцией нержавеющих, но грязных зубов, и никак не мог постигнуть явно угрожающий смысл услышанных звуков. Так с ним разговаривало только его непосредственное торговое начальство, ну и то, которое еще выше, разумеется. Потом лавочный царь сфокусировался всеми своими рецепторами на богатом пальто и дорогом костюме молодого человека, держащего в крепких руках сыромятные вожжи, и оробел окончательно: — Прошу прощения за отсебятину, на случай ежели задел Ваше тонкое чувство, товарищ. Мы люди грубые, недостаточно отесанные, деревня, понимаешь…, — розовый Никита Игнатьич искал спасенья в лице Ули, пытаясь распознать по ней, что это за странный заморский инспектор с чуть заметным нерусским говорком свалился на его толстую голову. Но та отвернулась к своим чемоданам и закусила губы, чтобы не расхохотаться. Сдерживаемый смех проступил слезами, которые покатились по ее щекам. Она скосила глаза на вконец расстроенного, несчастного Аугуста и подмигнула ему. Аугуст мгновенно возликовал: ничего страшного, оказывается: он ее ничуть не подвел своим несдержанным языком. И он широко улыбнулся завмагу: «Уже все забыл. Но вот такая будет инструкция: требуется довести эту девушку до самой станции. И передать ее из рук в руки для начальника вокзала! Ясно? И чтобы никаких кабаков! Я лично прослежу! ». Уля принялась колотить кулаками по своим чемоданам, и уже не могла больше сдерживаться: смех ее россыпью хрустальных колокольчиков взметнулся к серому небу, и небо вздрогнуло и улыбнулось ей навстречу, и посветлело вдруг разом, и туман расступился, и блеснуло солнце. Это было настоящее чудо, но Аугуст даже не удивился: так и должно было произойти. Все что было связано с этой девушкой — все это было одним сплошным чудом! Завмаг же, услышав совершенно немыслимые, вычурные слова «…довези эту девушку.. », — («это он про Ульку-соплюху, что ли? »), — да еще и «лично прослежу! », на всякий случай ретировался в магазин, чтобы опомниться мыслями среди родных деревянных ящиков, пахнущих мышиным дерьмом, и укрепить ослабшую, предательски задрожавшую прямую кишку глотком самогона. Аугуст же схватился тем временем за чемоданы и потащил их в кузов: грузить и закреплять меж бочек и ящиков. А кабина в машине была тесная, и Аугусту было противно и завидно думать, что Уля будет сидеть, тесно прижавшись к этой розовой свинье, да еще и к шоферу с сальными штанами — с другой стороны. Но тут уж ничего не поделаешь. Жизнь вообще несправедлива. Пора было прощаться. Уля смотрела на него веселыми, дружелюбными глазами. Аугусту хотелось ее поцеловать, и он отводил глаза, чтобы она не разгадала этого хулиганства у него во взоре. — Все, поехали! — показался из-за крыла полуторки красный, не слишком уверенный в себе Никита Игнатьич, теперь уже совсем темно-лиловый: то ли от вина, хлобыстнутого второпях для храбрости, то ли от неизвестности: загадка-то с новичком оставалась неразгаданной: а вдруг это инструктор какой-нибудь важный из Алма-Аты Ульку обхаживает. «Девка-то славненькая стала, вкусненькая: в самый раз для таких вот хлыщей столичных в габардиновых польтах. А что пальто грязное и мятое… мало ли: может и повалялись уже по дороге сюда…», — все это было написано на похабной морде повелителя керосина, ситцев и деревенских баб Никиты Игнатьича… Аугуст брезгливо передернулся и отвернулся от завмага: свинья — она и есть свинья, чего на нее глазеть… — Иди-ка сюда, Уля: что-то я тебе сказать хочу, — смущаясь, позвал Аугуст Ульяну в сторонку. — Что? — насторожилась та, подходя к нему. — Спросить я тебя хочу: можно я… у Аугуста пересохло в горле. Девушка теперь уже строго, без веселья смотрела на него. — Что такое? — Можно я тебе… «писать буду письма», — хотел сказать Аугуст, но не решился и произнес:, — можно я тебе буду через отца приветы передавать? Теперь девушка снова заулыбалась: — Еще никогда такого смешного человека не встречала, как ты. Конечно, передавай, если хочешь. Ну, прощай, Август — Сентябрь — Октябрь. Почему папа тебя Баером зовет? — Бауэр моя фамилия. — А, понятно. До свидания, Бауэр-Баер. Счастливо оставаться. Ты это… когда время будет: за братиками моими присмотри немножко. А то что там тетка: пацаны же… — Да, обязательно присмотрю. Мы с маленьким уже подружились… — На полатях, что ли? А ты скорый, как я погляжу… — Да нет, не очень… хорошо бы еще скорей… Уля засмеялась, повернулась и побежала к машине. Хлопнула дверца. Завыл стартер, синее вонючее облако окутало улицу, и когда оно рассеялось, машина была уже далеко, провожаемая неодобрительным взглядом коня и тоскливым — Аугуста.
Назад конь шагал не торопясь. Он действительно знал дорогу, но в стойло к себе не спешил, как это воспевает классическая литература; по той простой причине, что у коня тоже был свой жизненный опыт: стойла не будет, знал конь, а будет следующий наряд на работу. Было очевидно по его походке, что философский принцип трудовой жизни писателя Льва Толстого: «лучший отдых есть смена труда» конь познал на собственной шкуре, но взгляды Толстого не разделял. Его личная философия состояла в том, чтобы бездумно и вольно шагать по степи как можно дольше, размахивая хвостом, чутко кося ухом в сторону нового человека в телеге, пытаясь понять степень его лояльности к себе и границы собственной борзости: ведь можно было и с дороги попробовать сойти, и сухих пучков подергать тут и там, да и дальний холм сильно манил широкими видами на синие горы на горизонте, где растет еще много-много зеленой травы. Седока своего конь оценил на троечку: незлой, вожжами по бокам не охаживает, грубо не орет, но и с дороги сходить не позволяет. Действительно, погруженный в собственные мысли, Аугуст вел себя корректно по отношению к коню, но позиционировал себя хозяином положения, хотя и очень рассеянным на данный момент. Конь все это понял, тяжело вздохнул и зашагал размеренно, не желая нарываться на ожег кнута и портить такой хороший, так легко начавшийся день. А Август Бауэр в это время, свесив с телеги ноги и глядя в пустые дали, думал о своем прошлом и о своем будущим одновременно; но даже и сами думы его были как эта степь: прошлое уходило все дальше за горизонт, а у будущего просто не было никаких ориентиров до самого неба… Хотя почему же… были ориентиры впереди, если сосредоточиться: свой домик, печь с огнем, мать пирог испечет… И еще одно видение, если зажмуриться: Уля!.. Через четыре года она вернется, сказал председатель. Четыре года — это ерунда… Ну что это за жадная тварь такая — человек!: только покажи ему пальчик чего-нибудь хорошего, и вот уже ему целая гора счастья представляется, и всю ее готов он проглотить разом! И Аугуст покачал головой, осуждая сам себя за слишком яркие мечты. Конь при этом тоже сокрушенно качал головой. Но тот-то о чем? Что все еще нет закона о запрете конской колбасы, что ли? …
* * *
Вживление в степь оказалось достаточно проблемным: ведь Аугуст даже собственной ложки не имел. Проще всего получилось с привезенным трактором: он оказался лучше старого, и за неделю Аугуст с Айдаром заменили в нем редуктор, отремонтировали пускач, перебрали траки, и трактор был готов. Все это время Аугуст жил у председателя и спал на полатях с пацанами. С младшим — четырехлетним Пашей — они были уже давними, закадычными друзьями. Шестилетний Вася немного сердился на младшего брата за бессовестную продажность, и пытался со своей стороны соблазнить приветливого дядю Августа картами: у него была колода, и он делал вид, что умеет играть: звонко хлопал картами о лавку и восклицал: «биты ваши тузики, дологой Матвей Селгеич! » (видно, некто Матвей Сергеич гостил недавно у председателя в дому). Хуже было с домиком. Стоял он на красивом месте — спору нет: чуть с краю села, на холмике, над маленькой полуживой речкой, огибающей холм. Но на этом его достоинства и кончались. Домик, стыдясь своего ветхого состояния, прятался в зарослях многолетнего бурьяна, среди заскорузлых, одичавших яблонь, просев крышей и уткнувшись пустыми, кривыми окошечками в кусты вонючей бузины и гроздья лопушиных колючек. Когда Аугуст пробился к двери, с трудом растворил ее, сорвав с петель, и вошел, то оказалось, к тому же, что он в полный рост даже и выпрямиться-то не может в этой избушке: гномы они были, что ли, эти старички Дрободановы? Печка тоже была мертва, и перед ней, из земляного пола тянулась к тусклому свету оконца рахитичная, желтенькая как церковная свечка, березка. И как только исхитрилось пробраться сюда бестолковое ее семечко, и зачем? От непогоды? От злых ворон? Аугуст сидел на истлевшем пороге и щурился вдаль, когда к нему на холм, чертыхаясь и сбивая со штанов сухие лопушиные репья, поднялся председатель Рукавишников; обошел избушку по периметру, постучал кулаком в стену и сказал: «Ндас. Зато бревенчатый, теплый». И ушел. Проблемой было то, что у Аугуста, кроме ногтей и зубов, никаких других строительных инструментов не имелось. С такой оснасткой подготовить жилье к зиме представлялось маловероятным. Но сидя на пороге и ковыряя в носу, зиму не отодвинешь. И Аугуст принялся для разогрева дергать сухой бурьян голыми руками.
Не в том ли и заключается одно из чудес живучести Руси, что движет ею изнутри понятие «мир», которое намного шире всех возможных переводов этого слова на иностранные языки? Очень мудрое слово, короткое и глубокое, как сам код жизни. «Мир» в русском языке не просто констатирует факт отсутствия войны, но означает намного больше: объясняет причину отсутствия войны; потому что «мир», «миром» — значит одновременно и «вместе». А что может поделать война против народа, который един, который живет миром? У войн против этого нет шансов, сколько они ни налетай. Многократно доказано историей. Силу и человечность этого короткого русского слова «мир» Аугуст познал в селе «Степное» в один очень серый небом, но прекрасный осенний день, когда он расчищал одолженной у соседей мотыгой сухие, трескучие джунгли вокруг своего домика. В пылу битвы он не сразу заметил, а затем не сразу и понял, зачем его окружили мужики с инструментами в руках: топорами, пилами, ломами и лопатами. Это и был тот самый «мир», который пришел к нему на помощь — безо всякого призыва с его стороны. Этим самым миром вся деревня и принялась ладить ему дом. Мужики опытными движениями распределились по местам и моментально разобрали крышу, другие вытаскивали сгнившие рамы, третьи тащили доски, Айдар волок трактором наверх, на холм несколько бревен с колхозной пилорамы. Работа закипела, как это так хорошо говорится в русском языке. Аугуст был потрясен и не знал как ему вести себя: у него оставалось совсем немного денег, и он не знал, хватит ли их, чтобы рассчитаться за всю эту большую работу, которую делали для него односельчане. Он улучшил момент и спросил об этом Айдара. Тот хлопнул себя руками по коленям и сказал: «Ай, дурак какой! ». Больше ничего не сказал. После этого Аугуста приставили пилить доски двуручной пилой. О, этот инструмент он знал не хуже, чем Паганини — свою скрипку. Аугуст перестал думать о постороннем и отдался работе. Днем бабы принесли еду в баках: плов. А еще хлеб, молоко и посуду. Мужики сгородили на скорую руку стол и лавки посреди участка, и все дружно «пошамали». Ни капли спиртного не было. Ели весело, но споро, не балаганили, время не тянули. К концу обеда подоспел и председатель. Рукавишников поел со всеми, распорядился чтоб назавтра стропила уже стояли, и убежал. «Хотя б для виду потюкал, Иваныч, за плов-то отработать бы надо, а? », — шутливо крикнул-поддел его, убегающего, кто-то из мужиков. Рукавишников лишь рукой махнул на прощанье: «Меня сейчас самого тюкать будут…». — Обратно на райком вызвали, стружку сымать, — посетовал мужик, в паре с которым Аугуст пилил доски (Аугуст еще не всех знал — кого как звать), и добавил: «Золотой мужик Иваныч, председатель наш, ну чистой пробы золотой, я тебе скажу. Еще узнаешь».
Назавтра к вечеру сруб вырос на два венца, и новая крыша села на место, а к концу недели домик был готов к заселению — уже с дополнительным окошком, застекленными рамами, деревянным крылечком и даже дощатым полом во всей избушке. Величайшего дефициту — досок и гвоздей, вместе с необходимым инструментом председатель выделил Аугусту сверх того, так что крохотные сени, полати, стол и лавку Аугуст изготовил уже самостоятельно, частью постигая плотницкие премудрости на практике, частью следуя ценным советам Серпушонка. Тот, явившись в дом, прежде всего предупредил Аугуста: «Берегись крыс. Заведи кота или таксу». Обследовав все углы на предмет наличия этой кары божьей, Серпушонок успокоился и принялся ладить печку в доме, которая оказалась очень даже эффективной и старательной, и уже при первом же, пробном прогоне дворовым бурьяном и деревянным строительным мусором прогрела домик до атмосферы чудесного, старинного уюта: впору лезть на полати, располагаться там поудобней, и слушать длинную-длинную сказку про добрых волшебников, которые придут и всех одарят счастьем… Серпушонок, которого Аугуст величал не иначе как Андрей Иванович, вообще уже не хотел уходить отсюда — возможно, именно из-за оказываемого ему тут почета и уважения, — и все поучал, наставлял и подсказывал. Врал он при этом как три Мюнхаузена, перемноженные друг на друга: например, как он клад с золотом в старой печке нашел и Семену Буденному отдал, а тот на эти деньги арабских скакунов купил и от конницы атамана Мамонтова благополучно удрал по степи, потому что Мамонтов на своих клячах скакал со скоростью шестнадцати узлов, а Буденный на арабских конях — до двадцати двух узлов давал, и даже двадцать пять — если коню маузер к виску приставить. Выяснилось, что Андрей Иванович Серпухов успел послужить царю Николаю Второму в должности матроса балтфлота. Установить, где он врет, а где говорит правду было совершенно нереально.
Уважение, выказанное ему народом «Степного», поразило Аугуста: ведь он был совсем еще чужаком здесь. Оказывается — нет, уже не чужак, потому что трактор починил, потому что он тракторист теперь. Кузнецы и трактористы: эти представители громовержца Ильи пророка и всех огненных богов древности были наиболее уважаемыми людьми на селе, сменившими изгнанных коммунистами пророков и святых угодников. Железный конь пришел на смену крестьянской лошадке, которую либо съели, либо мобилизовали в армию, на лесоповал, на великие стройки коммунизма. А трактор остался, потому что его нельзя есть. И трактор спас деревню. И город он тоже спас: тот самый Город, который постоянно хочет кушать. За эту безжалостную прожорливость советская деревня крепко недолюбливала города, но вынуждена была терпеть их и кормить: ведь именно из городов поступали на село трактора — последнее спасение деревни. Круг замыкался, реализовав ленинскую идею о смычке города и деревни: союзе двух обреченных, скрепленном тракторами. Во многих крестьянских домах даже при коммунистах упрямые, несознательные старики продолжали вывешивать в красном углу вместо портрета Ленина или Сталина, чудотворные иконы, доставшиеся им от предков, но в одной избушке «Степного» довелось Аугусту как-то увидеть над лампадкой закопченную фотографию трактора: вырезку из газеты. В той избе сосуществовали в мире и согласии два поколения крестьян: молодое заменило икону на трактор, а старое по привычке крестилось на «образа».
Понятно, что Аугусту помогали в «Степном» не только потому, что он отныне, верхом не железном коне представлял собой элиту сельского общества; ему помогали, потому что так, миром, деревня привыкла выживать испокон веков. Но и трактор играл свою существенную роль, поэтому каждый из добровольных помощников-строителей старался покрепче запомниться новому трактористу, по доброй воле которого может и стожок приплыть из степи прямо во двор, и приусадебный участок вспахаться по щучьему велению — быстро и качественно. В небе — молчаливый Бог, в Кремле — грозный Сталин, а на деревне — Тракторист. Во имя Отца, и Сына, и святаго Духа. Аминь.
На своем подворье познакомился Аугуст и со всеми земляками-немцами — и с Трюммерами, и с Вальдфогелями, и с Аабом, и с Вентцелем-старшим (младший сидел в тюрьме: в сорок третьем дезертировал из трудармии и был задержан в родном селе на Волге). Каждый приходил с подарком или с гостинцем: кринка ли молока, пяток гвоздей, полотенце-рушник или горшочек вареной картошки: добро прибывало вместе с пожеланиями обжиться поскорей. Каждый интересовался есть ли у Аугуста семья. Все хотели знать, когда он привезет мать. «Как только дом будет готов», — отвечал Аугуст. Он соорудил удобную лесенку на полати и полагал, что мама будет спать там: там теплей всего. Себе он соорудил что-то навроде кровати на деревянных колодах. Набитый сеном матрац и подаренная перьевая подушка с верблюжьим одеялом, полученным лично от председателя, делали его лежбище почти райским. С печкой, кроватью, столом и большой керосиновой лампой на нем хижина из крысиной конуры превратилась в маленький дворец для сельского строителя социализма. Кстати сказать, посетивший Аугуста Вентцель, подаривший ему две оловянные ложки и табуретку, озадачил Аугуста вопросом, начал ли уже Аугуст отмечаться в спецкомендатуре. «В какой еще спецкомендатуре? », — спросил Аугуст, почуяв неладное. Ведь что-то на эту тему ему и в лагере говорили, выдавая документы: ему предписывается по прибытии на место стать на какой-то там спецучет. Так что слово это он уже слышал, но забыл. Забыл начисто в суете последних недель. Вентцель объяснил ему, что все они раз в месяц должны ездить — хоть в пургу, хоть в бурю, хоть сквозь всемирный потоп — в Семипалатинск, к капитану Огневскому, и там отмечаться, то есть удостоверять факт наличия: что ты на месте, короче, и не отбыл тайным образом назад, в Поволжье. Эти спецкомендатуры существуют уже давно, с начала года, просветил Аугуста Эмиль Вентцель: они существуют при отделениях НКВД там, где компактно собраны для проживания депортированные немцы; а там, где немцы расселились сами, то это теперь их собственная проблема, и добираться до спецкомендатур они должны сами. Но если не явишься, то могут и посадить: как бы за дезертирство.
|
|||
|