Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 4 страница



— Август, родной, выпей, пожалуйста, еще чуть-чуть: серьезный разговор, на трезвую голову никак не получится.

— Чушь ты городишь, товарищ бригадир! Слушать буду, а пить не стану больше!

— Только это еще, Август! Больше ни капли, обещаю: для объемности восприятия, так сказать… Прошу как друга своего! Какой я тебе теперь бригадир, к чертям собачьим? Ты мне лучший друг теперь. У меня такого друга как ты не было еще, Август, и уже не будет никогда больше. Пожалуйста! Пожалуйста, Август…, — взгляд у Буглаева был, как у обессиленного волка в капкане: яростный и обреченный одновременно. Стакан стоял на столике, налитый до середины, и водка в нем нетерпеливо крутилась и раскачивалась. Аугуст схватил стакан и отчаянно влил жгучую жидкость в себя. Черт знает что происходит! Нет, он все равно сойдет в Омске! Выслушает Буглаева и сойдет! И пусть Буглаев едет себе дальше на двух билетах! Дурака себе нашел! Билет он ему до Свердловска купил, видите ли, не спросивши даже… Жулик! Негодяй!

— Вот, Август Карлович, какое дело: ты ведь давно удивляешься, небось, что я тебя зацепил, на буксир взял. На самом деле, Август, это я к тебе пристроился — вот какое дело… Боюсь я, Август — понимаешь ли ты?: боюсь до трясучки! Ничего с собой поделать не могу. Потому и пью, наверно. Выпью — не страшно вроде, а после — опять…

Аугуст не верил ушам своим: вот сидит грозный бригадир Буглаев, от которого блатные на зоне шарахались, на которого даже конвойные голос поднимать не решались, и вдруг этот же самый Буглаев — теперь, когда бояться больше нечего — сознается ему, что он чего-то там боится. Что за ерунда такая? Аугуст пожевал хлеба, который Буглаев заботливо сунул ему под нос, и высказал все это своему другу. «Не верю я тебе, — заключил Август, — брешешь ты все. А зачем? Этого я не понимаю! ». Водка уже начинала действовать: загорелась жар-птицей в желудке и на легких крыльях ринулась по горячим артериям к голове и дальше — половодьем — по всему телу.

— Не веришь, — кивнул Буглаев с пониманием, — конечно не веришь. Я и сам не верю другой раз. Сейчас — вот в данную секунду мне не страшно. А вот завтра с утра, я точно знаю: начнется опять — и все сначала: хоть вой! Ты не веришь, говоришь… Ну, тогда читай вот…, — и он, пошарив за пазухой, достал и протянул Аугусту серый, «гражданский» конверт. Август в те времена читал по-русски еще с трудом. «З-д-равс-ст-вуй Бори-рис, — начал он читать, и вернул письмо Буглаеву: «Читай сам, дальше не понимаю».

— Эх ты, Филипок немецкий… извини: не учел, что ты по-русски не читаешь. Ладно, тогда я сам прочту. Короче так: пишет мне, стало быть, теща моя … бывшая. Вот, слушай что пишет:

«Здравствуй Борис. Получила твое письмо сегодня. Рада, что ты жив. Мы были уверены, что тебя нет на свете. Лиза теперь здесь не живет: у нее другая семья. У них все хорошо, Александра уже большая. Кажется, она тебя уже не помнит, ей и не напоминают, чтобы не травмировать. Борис, хорошо, что тебя перевели в другой лагерь, где тебе теперь будет легче, где, возможно, можно будет писать письма. Только я прошу тебя: не пиши Лизе больше. Я тебе желаю закончить поскорей твои тяжелые испытания, и устроить свою жизнь как можно лучше. Что было — то было: это все нужно забыть и начать жизнь сначала. Ты еще молодой человек: у тебя еще много жизни впереди. Прощай, Борис, и не обессудь», — Буглаев сложил листок:, — еще, понимаешь ты, и не обессудь ее, чертову бабушку… Гений районного калибра! Поэтесса жестяного века… в стенгазете поэмы о тяжелой женской доле при царизме размещала…, — Буглаев, жесткий лицом, отвернулся к окну и надолго замолчал. Аугусту было жаль его, искренне жаль: конечно, это была трагедия: у Бориса, получается, судьба не только свободу отобрала на столько лет, но и семью — все будущее. Нужно было что-нибудь спросить, чтобы отвлечь друга от мучений.

— А где она живет теперь, твоя бывшая… Лиза, жена…? — спросил он не слишком удачно, — в Свердловске?

— Почем я знаю? Да, раньше мы в Свердловске жили… Теща из Свердловска написала… Понимаешь, Август, какое дело: когда я в трудармию ехал, я еще с дороги написал Лизе, что я реабилитирован, что я не враг народа больше. Из трудармии можно было писать, можно было письма получать: как только я прибыл на место, то сразу опять написал, адрес свой сообщил. И скоро ответ получил: вот этот самый. Ну и все. Все для меня и закончилось на этом… Знаешь, когда еще что-то есть на свете, то это одно… я хотя и обрубил для себя все на Колыме, но тогда было другое: там был верный конец, я знал, что не вернусь оттуда… Я же сам ей сказал тогда: «разведись, отрекись». Я не хотел, чтобы на них с дочкой отразилось… Но потом ведь изменилось все. С меня судимость снята была: ты понимаешь ли, что это значит? Ты не можешь понять, Август. Вы вот, немцы, трудармию клянете, а трудармия — это совсем не дно еще; после Колымы — это вообще дом отдыха. Поэтому, когда меня Берман реабилитировал и сюда послал, то все во мне взметнулась: жизнь возвращается. Ну, отреклась… А может, и не отреклась вовсе: я-то не знал ничего, и до сих пор ничего не знаю. У нас, Аугуст, такая любовь была — тургеневская! Нет — жарче!: как пожар на Солнце! Не мог, и сейчас не могу себе представить я, чтобы она меня забыла… понимаешь, Август, есть вещи, в которые поверить невозможно. Надеялся: теперь, когда все изменилось, сообщу ей… война кончится… вернусь домой… И тут это письмо от тещи. Все правильно, Аугуст: так она и должна была сделать, я сам так приказал ей на единственном свидании нашем… Бабке на радость. Меня теща ненавидела: я ей все планы спутал. Она и с Лизой из-за меня разругалась надолго: на дух меня признавать не желала. Командирша была райисполкомовская. А может и сейчас еще в райисполкоме работает. Хотела, чтобы по её только воле все происходило. А по её — это чтобы Лиза за другого вышла, не за меня. Был у нас в институте комсомолец один, агитатор-провокатор… С потенциалом роста. Аспирант! Так я и буду его дальше называть для понятности рассказа. Лиза на третьем курсе училась тогда. И начал Аспирант вокруг Лизы моей круги нарезать. «Моей» говорю, потому что мы с ней тогда уже… уже нашли друг друга. Она ему и так и сяк, и открытым текстом. Нет, не отлипает. Домой с цветами явился — в наше отсутствие. Аглая Федоровна — это теща моя высокопоставленная — от него без последнего ума осталась. «Такой обходительный человек! Такой перспективный! Такой воспитанный! Ах-ах! Руку твою, Лизанька, просить приходил! Какие слова! Какая этика, какая эстетика! »…

Лиза ей: «Мама, замолчи, ради Бога, слушать не хочу! », — а та всю свою оперу с начала повторяет: ах, да ох, да хендехох!: «Будущий доцент! Будущий профессор! Выходи немедленно: упустишь свой шанс — будешь локти грызть — вот увидишь! Ну зачем, зачем тебе твой босяк? », — это я, то есть. Лиза ей и сказала в сердцах: «Тебе он нравится — ты и выходи за него! ». — «Тварь! », — и Лизе хрясть пощечину… Та прибежала ко мне ночью в общежитие: «Женись на мне! Срочно! ». Назавтра заявление и подали. Аспирант узнал, грозить мне начал: забери заявление из ЗАГСа, а то институт не закончишь. Ну, что?: получил от меня в глаз с полоборота в качестве ответа — и конец разговору. Ладно. Устроили мне комсомольское собрание, персональное дело. От аспиранта искры летят: «драка, аморальное поведение: требую отчислить». Мне слово дали: объяснись. Я все и рассказал, как дело было. И что мы заявление с Лизаветой подали — тоже сказал. Ребята захлопали, поздравлять давай: дружная группа у нас была. И представь себе: отстояли меня ребята! Отделался я выговором по комсомольской линии, а аспирант уполз с позором. Ладно. Кончили институт, распределились. В разные школы мы с Лизой попали, правда. Потом девочка родилась, Сашенька. Теща к себе стала зазывать, у нее жить, в трехкомнатную квартиру: вроде бы смирилась с выбором Лизы. Отец-то Лизы из интеллигентов старого замеса был, врач, профессор, умер от тифа в гражданскую… Лиза его и не помнит. А квартира осталась. В общем, своего жилья у нас, понятное дело, не было, снимали — мыкались: все деньги уходили на эту аренду. Пришлось смирить обиды. Стали в отчем доме Лизы жить — под клятвенное обещание тещи, что в нашу жизнь лезть не будет. А Аспирант между тем, по всем тещиным прогнозам в гору пошел: доцентом стал, потом — в райком, потом проректором, потом — в обком, замом по идеологии. То же энкавэдэ, кстати, только с более богатым воображением по части окружающих врагов, и с теоретическими обоснованиями своей исторической миссии. Гады все… В общем, я между школой и домом, между садиком и магазинами, как и полагается в счастливой семейной жизни, а мой соперник неудачный по кличке Аспирант — то с газетной страницы на город и область смотрит, то по радио призовет к пущей бдительности, а наша Аглая Федоровна каждый раз, увидев или услышав его, как утюг накалялась: шипела и пар пускала, когда мимо меня пробегала: ну как же! — дочке ее такое блестящее будущее загубил! А то была бы Лизанька сейчас, дескать, не училка безвестная, а гранд-дама, обкомова жена в горностаевой шубе! Но мне — наплевать было, Август. Потому что у меня Лиза была моя, и Сашенька: мне больше ничего не надо было на белом свете, и ничем меня достать невозможно было — никакими шипениями. Я счастлив был, Август: понимаешь ты это? Так был счастлив, что сам себе завидовал иногда! Перед всем миром готов был своей женой хвастаться — лучшей женщиной на белом свете! Дурак я был, Август, ах, какой же я был дурак безмозглый! Сам же я во всем и виноват… И вот почему: в школе своей, на восьмое марта выпил с коллегами в учительской и язык распустил: как раз по местному радио соперник мой этот самый, обкомовский идеолог хренов дорогих женщин с праздником поздравил от имени всей области, а я возьми да и расскажи учителям, как я у него в свое время точным ударом в глаз лучшую на земле жену себе добыл. Язык мой — враг мой. Все посмеялись, и забылось вроде. А кому-то запомнилось-таки. Литератор, который меня с Тухачевским заложил после, да еще и Ньютона сюда приплел: это же такая глупость, Август, это же такая несусветная глупость! Это же анекдот чистой воды, но ведь все это было правдой! Это со мной было, Август!.. Ну ладно, слушай: литератор этот… покойный теперь уже… руками обкомовского идеолога мне и отомстил. Я ведь донос его видел, копию, своими глазами. Там стояло: «в Областной комитет Партии, идеологический отдел». Случайно, что ли он туда написал — и про Ньютона, и про Тухачевского? Не-е-ет, Аугуст, не случайно. У черта рогатого, Август, случайностей не бывает; это Бог через теорию вероятностей действует, а черт — тот всегда наверняка бьет! Вот и полетел я на Колыму вверх тормашками с подачи Аспиранта. Так он мне отомстил, сволочь. Литератора — того я за собой потащил, в чем теперь каюсь. Вот тебе и вся моя история в конспективной форме…

Поначалу я сказал себе: «Забудь: что прошло, то прошло». А оно печет все больше — сил нет. «Другая семья». Не верю! Ну вот — не верю тещеньке, и все тут. Врет! Я уверен, что письмо мое она Лизе даже и не показала. Она такая. Из мести… И что Аспирант к Лизе моей опять дорожку протоптал, я тоже не верю: поостережется с женой врага народа связываться — даже с бывшей женой, даже бывшего врага. Это порода такая: если подлый, то и трусливый. «Другая семья! ». Какая другая? У нас с Лизой, Август, любовь была до неба и выше. У других любовь привычкой становится, в работу превращается, а у нас всё продолжала гореть: и через месяц, и через год, и через четыре года — когда меня забирали… Она мне кричала: «Я жить не смогу! », а я ей кричал: «Ты обязана, ты должна, ради Сашеньки, ради меня! Отрекись от меня, и живи ради меня! ». А она кричала мне: «Не отрекусь, никогда в жизни, никогда! ». С тем и увели ее, увели ее, увели!.. — стал бить кулаком по столику Буглаев, не в состоянии говорить дальше. Глаза у него были дикие и страшные. Полупустая бутылка, пару раз подпрыгнув от страха, повалилась набок, но Аугуст успел поймать ее. Буглаев тут же выхватил ее из рук Аугуста, наполнил стакан, подхваченный в падении им самим, и выпил одним гигантским глотком. Затем выдохнул со стоном, отвалился на спинку дивана, закрыл глаза, посидел так и спросил, уже спокойно-обреченно:

— Ну, теперь понимаешь ты, почему я тебя прошу со мной до Свердловска доехать?

— Нет, все равно не понимаю: при чем тут я? Тещу твою убивать, что ли?

 

Буглаев удивленно посмотрел на Аугуста, соображая.

— А, ну да. Короче, это я тебе тоже объяснить должен. Видишь ты, какое дело… Я, Август, Аспиранту постоянно смерти желал: все эти годы, каждый день, каждую секунду. И сейчас желаю. А это — грех большой. Я в Бога-то не очень верил раньше, а теперь поверить хочу… — мысли Буглаева, кажется, немного путались, — в общем, это грех, а я ничего не могу с этим грехом поделать, не могу его стряхнуть. Не было ночи, Август, не было у меня сна, чтобы я его не убивал разными способами… За это, если он есть, если он был, то ангел мой, за мною закрепленный по рождению, как говорят верующие люди, теперь, наверное, покинул меня. Он меня покинул, Август, и я — пропал. Без него, без ангела, все будет правдой, что мне теща в письме написала. Поэтому я тебя и позвал. Поэтому к тебе и прилепился…

— Не понимаю.

— Ну чего тут такого сложного? Ты же не тупой… Смотри: ты почти год в моей бригаде был, так?

— Да.

— Ты заметил, что когда делянки распределяли, то я тебя всегда с собой брал в контору?

— Да, чтоб по-немецки говорить, если потребуется.

— Нет, не из-за этого на самом деле. А потому, что с тобой всегда делянка доставалась хорошая. Всегда! Ты везунчик был. А заметил я это, когда Шрайбера придавило. Помнишь еще? Помнишь, конечно: дерево на тебя развернуло ветром — не на поляну, а вбок. Прямо на тебя падало. Ты спиной стоял. Тебе кричали, а ты не слышал под шапкой. А Шрайбер услышал сразу, увидел как дерево на вас с ним падает, кинулся на просеку, чтобы увернуться. Тут и ты голову поднял, а уже поздно: снег глубокий — не отскочишь. Со мной рядом Кранц стоял: «Все, — сказал, — конец Бауэру». И тут другое дерево падает рядом — не помню уж, кто и спилил. Правильно падает. И в последний миг цепляет вершиной «твою», «неправильную» сосну и сшибает ее на один метр в сторону. Всего на один метр. И как раз на Шрайбера. Жжах! Шрайбера нет, а ты стоишь, глазами лупаешь. Помнишь?

— Да, помню. Я подумал «конец», но не испугался, не успел. Потом уже испугался, и то за Шрайбера…

— А больше ты ничего не заметил? Ничего странного?

— Я вообще ничего не заметил: только дерево рядом ухнуло и снег взметнулся, в лицо мне ударил.

— Вот-вот: «снег взметнулся». Снег взметнулся — это правильно, а вместе со снегом — птица белая! Ты ее видел?

— Нет.

— А я видел. Своими глазами видел!

— Нет, я не видел. Сова, может быть?

— Нет, не сова!

— А что же тогда?

— Ангел твой это был, Август! Ангел твой! Спас тебя и улетел. Взметнулся и улетел. И я его видел! Ну вот. И убедился своими глазами, что он у тебя есть. Убедился, говорю я, потому что угадал я ангела твоего еще раньше — когда вас в бригаде Фишера повар Зайчик потравил, а ты один целехонек остался. Это как объяснить? То-то же, Август.

А у меня нет своего ангела. Или спит он где-нибудь пьяный, семь лет подряд уже — иначе как я на Колыме очутился? А может, и сбежал насовсем. А ведь был — иначе не встретил бы я Лизу когда-то… Ну вот, значит, такая идея меня и осенила: держаться к тебе поближе. Есть такое поверье: возле везучих и самому везенье перепадает. Ну, везенье или ангел — это одно и то же. Короче: когда ты, везучий такой, с пачкой денег из конторы вышел, то меня как молнией ударило: «Если он со мной поедет, — подумал я, — то Лиза не отреклась от меня и ждет меня». Ну, считай, что это сдвиг у меня такой по фазе, но вот — поверил я в эту идею, и сейчас верю… Потому и прошу тебя, Август: выручи меня, друг. Я понимаю: звучит все это очень глупо со стороны, оттого я тебя и попросил выпить, чтоб тебе не таким диким показалась моя теория, но теперь, когда я тебе все сказал, прошу тебя еще раз: выручи меня! Не выходи в Омске! Поехали до Свердловска. Ну, лишних два дня тебе всего: что такое два дня по сравнению с тремя годами лагерей? Выручи!.. Чтобы так оказалось, что теща моя соврала, чтобы Лиза меня ждала…, — Буглаев громко икнул, и Аугуст поднял глаза от столика. На него смотрело пьяное лицо бывшего бригадира. Это пьяное лицо неумело плакало, кривясь, и синющие глаза Буглаева, полные слез, были как у ребенка, потерявшегося на улице большого города.

— А ты пей больше! — страдая жалостью и сочувствием, крикнул другу Аугуст, — как ты думаешь: понравится твоей Лизе увидеть тебя такого — пьяного да безобразного? Подумает еще, что ты спился в лагерях! Кому нужен алкаш в доме?

— Никому не нужен, — послушно согласился Буглаев, — А что, Август, как ты думаешь, может такое быть, что она меня еще ждет? — жалобно спросил он — бывший матерый бригадир с глазами потерявшегося ребенка.

— Конечно, ждет! — уверенно ответил ему Август.

Наверное, хорошо все-таки, что он выпил водки: то, что он сказал Буглаеву, прозвучало абсолютно уверенно: от имени, возможно, того самого снежного ангела, которого Буглаев видел собственными глазами…

— Так ты поедешь со мной, Август?

— Конечно, поеду!

— Тогда дай мне твою руку, Януарий, дорогой ты мой друг! Дай мне твою руку, друг мой Август Карлович! Нет таких верных друзей больше, чем ты! Не бывает на свете! Нет! Если еще будет у меня когда-нибудь сын, то я назову его Август. Это решенный вопрос! Ты слышишь меня, Август? И пусть твой ангел тоже это слышит: Борис Буглаев слов на ветер не бросает! Борис Буглаев дружбу помнит! Что бы не случилось дальше, а Августа Борисовича я тебе гарантирую! Эх, пристрелить бы того майора в коридоре! — глаза у Буглаева были совершенно счастливыми, таких счастливых глаз Аугуст вообще никогда ни у кого не видел.

В окне замелькали предместья Омска. Аугуста потянуло в сон. Очень даже хорошо, что ему не надо сходить: можно спать дальше. Аугуст налил себе полстакана водки, выпил махом, пожевал колбасы, подмигнул Буглаеву, лицо которого уже начинало расплываться перед ним, затем завалился на свою полку и натянул на себя одеяло с головой. Хорошо!: еще почти целые сутки жизни на этом восхитительном, мягком диване. А ведь жизнь и впрямь еще долгая впереди: все успеется…

«Московская водка — отличная штука! », — была последняя мысль Аугуста перед стоянкой. А когда он проснулся, Омск был уже давно позади. Буглаев храпел напротив, и улыбался во сне: его встреча с Лизой проходила нормально — это было видно невооруженным глазом.

И Аугуст заснул снова. В следующий раз Аугуст проснулся на своем роскошном диване поздно, уже ночью, разбуженный воплем «Восьмая бригада — подъем! », который ему приснился. Буглаев сидел на своем месте, локтями на столе, уложив голову на кулаки и глядя в окно, в мечущуюся черными тенями темноту. Отраженного света снаружи хватало, чтобы заметить: Буглаев был сосредоточен и серьезен — как-то мрачно торжественен и строг.

— Проснулся? — спросил он Аугуста, угадав, что тот открыл глаза, — ты только что кричал «Подъем!.. ». Что, ностальгия по лагерю замучила?

— Сколько нам еще ехать?

— Часов восемь наверно. Жалко, часов не купили на толкучке. Утром куплю тебе часы в Свердловске. На память. У нас на центральной площади, на первом этаже торгового центра до войны гравер сидел. Старый. Если не помер, то еще сидит, пожалуй: на фронт вряд ли попал; разве что на стволах гравировать: «Гитлеру от Лёвы». Лёва его звали. Я для тебя текст закажу: «лучшему другу Августу — на вечную память». И дату.

— Болтун ты.

— Да, я болтун. Расскажи мне про себя, Август. Про Волгу свою, про родных. Ты никогда не рассказывал подробно. А то расстанемся скоро, а я даже знать не буду, как ты жил раньше и куда дальше денешься. Расскажи…

 

Буглаев был трезвый и серьезный, и даже не порывался больше пить, хотя водка все еще стояла на столе. Аугуста действительно потянуло вдруг рассказать другу о своей жизни, о своей боли, о техникуме, в котором он учился на механизатора; и еще про отца своего Карла Карловича — Георгиевского кавалера, про брата Вальтера, про сестренку-красавицу, про речку Иловлю…

Может быть час прошел, может быть и больше — засечь время было нечем — а Аугуст все говорил и говорил. Буглаев молчал. Можно было подумать, что он спит, но время от времени в купе запрыгивал блик света снаружи, и Аугуст видел внимательные, немигающие глаза, направленные на него из угла дивана напротив.

— … И куда их отправили — я не знаю. Запрашивал из трудармии — ничего, нет ответа. Буду искать теперь…

Аугуст замолчал, и Буглаев долго молчал тоже. Потом сказал из темноты:

— Да Август, лихо тебя — всех вас — судьба тряхнула. У тебя не только твоих родных — у тебя всю родину отобрали, получается, вместе с ее историей. Но знаешь что я тебе скажу, Август? — я тебе вот что скажу: диалектика — это философия, которая пытается логическим путем вычислить Бога. Бога вычислить невозможно, но некоторые промыслы его, называемые законами Природы, диалектике установить удалось. Например, одна из Истин состоит в том, что развитие мира происходит по спирали. Эта спираль вмещает все: жизни наши человеческие в том числе, и судьбы наши, и горести наши. Так вот: спираль эта на самом деле — просто маятник, который летит во времени, так что получается вид спирали, если смотреть хоть из Млечного пути, хоть от личной печки каждого. Я это к чему веду, Август: маятник — он то внизу, то вверху, и тут закон абсолютен: после верха все летит вниз, а после нижней точки всегда начинается подъем. Мы с тобой побывали в нижней мертвой точке, Август — ниже некуда. Значит, теперь мы с тобой — на пути вверх. А значит, все у нас будет лучше чем было — все лучше и лучше. Может быть, нам повезет, и это движение наверх будет равно по времени отпущенной нам жизни. За это…

— За это и выпьем? — провоцируя Буглаева, спросил у темноты Аугуст.

— Нет, я не это хотел сказать. За это, однако, бороться надо: вот что я сказать хотел. «На маятник надейся, а сам не плошай»… А с водкой покончено, Аугуст. А вот с чаем — нет. Пойду Жукова будить — поменяю «Московскую» на чай. Тебе два стакана?

— Два, — согласился Аугуст. Он был очень доволен, что им больше не надо пить водку.

Вернулся Буглаев с чаем, включил свет, улыбаясь: «Целый кулек сахара еще дал впридачу. Настоящий маршал железных дорог. Красавец! ».

Чай пили долго, без особых разговоров. Каждый был сосредоточен на своем.

— Свердловск в одиннадцать будет только, — сообщил Буглаев, — так что ложись еще поспи. Мимо не проедем: Жуков не даст. А я тоже прилягу, — и он отвалился на свою подушку, заложив руки за голову. Аугуст выключил свет, лег. Долго не спалось на этот раз: собственная история жизни взбудоражила его сверх меры. Но лагерная привычка — спать при любой благоприятной возможности — взяла свое: он уснул. Его разбудил Буглаев:

— Встань, поздоровайся с солнышком. Оно сегодня специально для нас взошло. Смотри как радуется: двух зеков на свободе увидело: ну не чудо ли! А ведь над зоной совсем иначе висело: там ему вкалывать надо было вместе с нами. А сейчас, смотри — скачет, как зайчик, ликует, — Буглаев произносил все это совершенно серьезно, грустно даже. Кажется, он думал при этом о другом. Аугуст стал одеваться, а Буглаев пошел к проводнику: заказывать «праздничный завтрак» и бриться в туалете острейшей опасной бритвой, одолженной у «Жукова». Вернулся Буглаев нескоро: выбритый, порезанный в нескольких местах, трезвый, ироничный. Увидел испуганное лицо Аугуста, усмехнулся: «Качает, сволочь… а ты что думаешь — это майор меня так оцарапал? Нет, не он. Он мне в дверь стучал копытом, что, мол, долго занято. А я дверь рраз! — открыл рывком: морда в крови, бритва в руке: «В чем дело, товарищ? », — ты б видел его: как кинется бежать — то ли писить расхотел, то ли в галифе сделал… Все, Август: кончается их эпоха, новые времена нас ожидают, и хозяевами в этой новой жизни будем мы, а не они…», — все это Борис говорил совершенно серьезно, как бы не к Аугусту обращаясь, а к себе самому: как будто установку себе задавал на долгое будущее. Аугусту это понравилось. Ему нравилось то, что Буглаев снова становился прежним Буглаевым.

 

«Жуков» принес завтрак на подносе: яичницу с колбасой на горячей сковородке и малосольных огурцов в миске. Ну и, конечно, чай с лимоном. Аугуст был поражен: когда он видел лимоны в последний раз? Можно сказать, что никогда. Однажды отец привез из Марксштадта яркий желтый шарик с удивительным еловым запахом, и объяснил Аугусту, что этот деликатес называется лимон, и что его ели раньше аристократы, а теперь — большевики, но редко, и все смеялись потом от тех рож, которые корчил маленький Аугуст, когда ему дали пососать ломтик этого самого большевистского лимона. Вкусовая память оказалась на удивление сильна: когда Буглаев выудил из стакана свою дольку и, закатывая глаза, положил ее себе в рот, лицо Аугуста свело непроизвольной судорогой. Буглаев увидел это, засмеялся и кивнул: «Делай как я: вкус божественный! ». Аугуст рискнул, и ощутил удивительное блаженство на языке от кисло-сладкой прохлады, которая растеклась по языку и нёбу от горячей дольки. До какой же все-таки рафинированной тонкости сумели дойти аристократы в освоении удовольствий земной жизни! И большевики, уничтожившие аристократов, тоже молодцы: все самое вкусное оставили, не выплеснули вместе с ребенком, как говорится.

Но все имеет конец: и яичница, и чай с лимоном, и нежный диван под все еще деревянным, все еще трудармейским задом. Праздная жизнь в мягком вагоне подходила к концу. Проводник «маршал Жуков» был тоже, казалось, искренне опечален предстоящим расставанием со своими нарядными пассажирами: уж больно щедрых гостей ему Бог послал на эти пять последних суток: хорошо бы с такими ехать вечно, в смысле — пока у них деньги не кончатся…

 

Из вагона вышли как на бой. Буглаев был бледен и сосредоточен, Аугуст едва поспевал за ним, чувствуя себя подносчиком снарядов, адъютантом — кем угодно, но только не хозяином Ангела, которому предстоит сейчас работа по найму. Буглаев, правда, ничуть не напоминал несчастного, которому требуется ангел. Лицо его было жестким и неподвижным под богатой шляпой, надвинутой на лоб; размашистая, «правительственная» походка господина в «министерском» пальто привлекала почтительно-подозрительные взгляды милиции. Аугусту было неуютно, но Буглаеву было, очевидно, на все наплевать в те минуты, он был глубоко сконцентрирован на чем-то внутри себя.

«Член правительства» уверенно вошел в вокзал, который, очевидно, хорошо знал по старым временам, и подошел к расписанию поездов. Зачем? Аугуст не спрашивал: он понимал, что Буглаеву нужно настроиться на то, что ему предстоит — на встречу со своим будущим, со всей своей дальнейшей судьбой. Всей душой желал Аугуст помочь другу — даже если он и чудит, хватается за соломинку этой глупой верой в чудодейственную силу чужого ангела. Придумал себе что-то и верит в это. Но разве не верой, не надеждой и любовью живо до сих пор человечество? Так что пусть верит Буглаев хоть в беса, хоть в ангела: Аугуст пойдет с ним до самого его дома, и скажет о нем, если понадобится, все лучшие слова, которые знает… Может быть, это доброе дело и ему самому поможет, когда он будет своих искать — мать с сестрой.

Буглаев, бесцельно простояв перед расписанием несколько минут, двинулся к выходу из вокзала, но вдруг завернул в буфет. Аугуст остался у входа, напрягся: неужели опять пить будет? Нет, купил папиросы: Аугуст и не знал, что Буглаев курит — ни разу не видел. Буглаев вернулся от прилавка, коротко глянул на Аугуста, приостановился, как будто что-то сказать хотел, затем пошел вперед. Аугуст без вопросов последовал за ним.

На вокзальных ступенях Буглаев резко остановился, поставил портфель, достал папиросу, закурил. Сделал две затяжки, бросил папиросу и сказал:

— Вот что, друг мой Август. Давай мы с тобой тут и попрощаемся.

— Как это? — опешил Аугуст, — ты же… — он не знал как спросить…, — а как же насчет ангела?

Буглаев криво усмехнулся, поморщившись, как будто у него болит зуб.

— Совестно мне ангела твоего эксплуатировать, Август. Такое дело…, — он разглядел горе и панику на лице друга, и сжалился:

— Август, родной ты мой… — Буглаев осекся, проглотил комок, — понимаешь ли, какое дело… Я всю ночь думал, все утро маялся как тебе сказать после всего… Уж ты извини, что я тебя так мучил, за собой таскал. Затмение нашло. Просто я понял вдруг одну истину: нельзя одолжаться чужим, ну, везением, что ли, счастьем. Ангелом чужим, короче. Вроде воровства получается… Нет, не то… Ладно, тогда так: если есть эти ангелы-хранители персональные, которые над каждым из нас стоят, то он и у меня есть. Ты был прав, когда сказал: пережил Колыму, судимость снята, реабилитирован, в родной город приехал вот… Я ведь и сам себе говорил часто: это чудо. Ну так чудо — это и есть тот самый ангел: ты был прав, да… Получается — не пьяный мой ангел был и не сбежал никуда, а был со мной все это время. А я его еще и оскорбил, получается: пошел, мол, вон, негодный… а я себе другого найму, чужого, который для меня все сделает правильно. Болван я! Идиот! Уже потому я идиот, что сказку эту себе придумал, в нее спрятаться хотел, проехаться на халяву. Нет халявы в жизни: не бывает. Каждый рождается в одиночку и умирает сам в себе. А в жизни — как на ринге: бейся, борись, или тебя сшибут. Ангел и на ринге нужен каждому, но еще прежде ангела ты сам себе нужен: мускулы твои, соображение, глаз, характер; а нет у тебя всего этого — и тысяча ангелов тебе не помогут — при всем их желании… Вот так… Ангел! Если он есть у меня, друг мой Август, то он сейчас проявится. А если нет никаких ангелов, то причем тут ты, спрашивается? Я сам, только я сам могу и должен разобраться с тем, что меня ждет. Какая тут может помочь нянька — даже если эта нянька — самый добрый человек, самый лучший друг вроде тебя? Ведь если Лиза моя уже… уже не моя, то чем ты мне поможешь? «Категорически требую отдать назад моему другу Буглаю его законную жену! », —: так ты скажешь? Или тещу мою, старушенцию, отмутузишь свернутым полотенцем за то, что она Лизе письмо мое не отдала, если это все так окажется? Что ты сделаешь? Да ничего ты не сделаешь! Только сам будешь стоять рядом со мной, как несчастный тузик, и горевать за меня — за то, что ничего для меня поделать не можешь… Не могу я, Август, за тебя прятаться. Я сам должен, сам! Что бы ни было. Ничего ты изменить не можешь, Август — это все я, дурак, сам себе выдумал… Прости меня. И за водку прости… После лагерей воля пробуксовку дала: испугался я… В лагерях не боялся, а вышел — и не знал что делать, как жить. Ты помог мне. Через тебя я к правильному решению пришел. Прощай теперь. И не рви ты мне душу, пожалуйста, своими тоскливыми глазами. Все будет хорошо! Ты мне сам это обещал, и я тебе верю! Вот с этим твоим благословением я и пойду дальше. А ты иди ищи своих. Ты их найдешь, я знаю. Я ведь своими глазами твоего ангела видел: клянусь тебе. Спасибо тебе за все, Август. Спасибо, друг. Прости меня еще раз. Прощай. Может и свидимся еще когда-нибудь: мир тесен. Ты — настоящий друг, Август: я тебя никогда не забуду. Давай обнимемся, да я и пойду. А то ведь разбередишь мне душу сейчас окончательно, и я с тобой на вокзал вернусь: поедем вместе твоих искать. И на каждой станции будем водку пить! Ага, испугался? Прощай, Август, прощай, брат мой… — Буглаев коротко обнял потерянно застывшего Аугуста, крепко сдавил его, оттолкнул, поднял свой портфель и пошагал прочь — почти побежал через площадь. На углу остановился, обернулся, широко взмахнул шляпой, крикнул с улыбкой: «А Августа Борисовича я тебе гарантирую! », и скрылся за углом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.