Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Анастасия Ивановна Цветаева 34 страница



Как слушала Марина о Нерви! Ее, нашем… Нет! Это не было «слушать» – она со мной прошла близнеца шагом – по улочке Каполунге, где уже нет «Русского пансиона», как нет тех десяти- и восьмилетних Муси и Аси, бродила со мной по грифельным скалам Средиземного моря, где остыл след наших костров, по каменным ступеням лесенок, шедших к морю. На миг оторвавшись от Сережи, крепко сжав его руку.

И гору Портфино увидела падающим в море, мордой вперед, медведем, как мы за Янычарами в Коктебеле – прыжком по этим горам, близнецовым – назад к Сереже, к его невыпущенной руке (а я стою одна в их номере парижской гостиницы с одной телеграммой Бориса в кармане…).

Рим, Флоренцию и Венецию – все вглотнула Марина, и тот не виденный мною Милан. Как она слушала! Мост Вздохов! Мамины и Эллисовы Данте и Беатриче – Маринины! Как они запылали в ней! Форум, прославленная песнями Пиацетта – Марина Цветаева их на земле не увидела? Не посетила? Так скажут биографы? О ш и б у т с я!..

Лувр! Темно-серый дворец, глубокий колодец, где в тиши – шепотах, осторожных шагах идущих не хватает сил, дыхания, восхищенья обозреть половину. Где мой восемнадцатый год, тайная горесть и недоумения, усталость начала первых месяцев беременности и – природное озорство, подняв голову, еще только ступив на ковер лесницы, заявляю: «Не

буду осматривать знаменитых картин. Только одну Джоконду! » (И что по пути к ней! )

…Вот она, возвратившаяся из странствий украденности, в воровских руках побывавшая, и в руках маньяков, и в земле вновь цветущая (хоть за ней – слух, что не она это-копия! оригинал – «там…»), но и моим в живописи не сведущим глазам ясно: она! Таких не бывает копий! Леонардо, твоя!

Я стою и гляжу, и не могу наглядеться, и кто же наглядится на тебя! Не улыбка, а только ее начало, то самое утро любви – и века печали, встреча и расставание, гордость молчания и кротость сложенных рук…

Кладбище. Часовня: Бастьен Лёпаж и Мария Башкирцева. Стеклянная дверь. Большая комната. Потреты Марии в рамках. Ее мраморный бюст. Мертвенной белизной он пытается повторить ее розовую белизну и сиянье золотово-лосости. На середине пола нечто, указующее спуск вниз: там – склеп, две могилы. Рядом легли учитель и ученица, один за другим, она – вслед за ним, в землю сошедшие. Не коснувшись друг друга. Как Леонардо и Джоконда. Последние слова ее дневника. «И так умереть, в 24 года, на пороге всего…» «Мне слишком трудно подниматься по лестнице…» Стою. Смотрю туда, где во всю стену – последняя картина Марии: углем, огромная, бледная, так не сходная со всем дотоле написанным, реалистическим, ее мальчишеским (известный ее «Митинг»), Нереально (если память не изменяет) – скамья. Дерево. Не платан ли? В воздухе ли с него листья? На земле. И фигурка женщины. В темноте! Уходящее, тающее, прощающее – отступающее. Оступающееся, слабея, в смерть?

…И это вечное парижское утро! Рано. Пласты солнца по широким плитам тротуаров. Ряды платанов, их широколиственная тень. Молочная. У дверей ослик с тележкой и молочными жбанами. Дети, мальчики в фартучках (на спине крест-накрест) играют в волчок. Кто-то приходит с бумажным мешочком горячих каштанов… Тут вечно парижское утро…

Как приезд мой в Париж обертывается обратной стороной бинокля, бледнея и тая, так и отъезд. Я не помню его. Ни прощанья с моими близкими. Слишком острой болью он оборачивается. Боль поглотила вокзал, свертки с бананами, шоколадом, сыром, всем, что совали мне, знаю, Марина,

Сережа наперебой. Книги, чтоб за чтением не думалось… Обещанья писать письма: Палермо – Москва и Москва -Палермо… И мой поезд мчится в Москву.

 

 

ГЛАВА 29. СНОВА МОСКВА

 

 

И вот я в Москве, дома. Я живу в маленькой, наверху (где в детстве стояла кровать брата Андрюши и над ней в овальной черной багетной рамке фотография его умершей мамы). Где два-три года юности жила Марина. Мои последние недели в покидаемом отцовском доме! Венчанье – после Пасхи.

Перед венчаньем я прохожу залой, гостиной, вхожу в кабинет папы. Сердце бьется.

– Папа, – говорю я и не могу унять волнение в голосе, -я пришла просить твоего благословения! Благослови меня…

Папа тронут, он не ждал от меня такого старинного в революционные годы. Он встает, идет в спальню, выходит с иконой. Лицо его тепло и взволнованно. Я становлюсь перед ним на колени, наклоняю голову. Папа благословляет меня -истово, как благословил бы его отец, мой дед, отец Владимир. Я встаю и целую папину руку. Ему не удается ее отдернуть, как он хотел. Он нежно целует меня, благодарный за нежданное в новом поколении, кроткое прилежание к старине. И я еще раз целую его руку.

Мы ехали в церковь по-новому, на автомобилях. В ту минуту, когда трогается наш кортеж (папин автомобиль впереди, мой – за ним), я замечаю, что мы забыли розовый атласный коврик, на который должны ступить жених и невеста. В смятении мы велели шоферу повернуть назад! Но с переднего автомобиля усердные и повелительные знаки -не возвращаться: папа, придерживаясь старины, что это -дурная примета для брака, не позволяет. И мы поворачиваем за ним, вперед.

Ранняя весна в лесу. В скромной церкви села Всехсвят-ского «Убежища увечных воинов» тихо и солнечно. В первый раз я вижу Николая Трухачева, брата Бори (причину нашего раздора и отъезда Бориса в Россию месяца три назад). Он высок, в пенсне, шатен. Лицо строгое. На Борю и похож и не похож. Хуже! Его товарищ, второй шафер Бори Николай Александрович Зубков. Русское простое лицо; оба в студенческом. А мои – как хороши оба! Один лучше другого!

Андрей – в студенческом мундире, стройный, высокий узколицый, карие глаза, темные кудри, красавец! И словно с картины сошедший с детства друг Бориса – Боря Бобылев: тоже высок, волосы тоже волнистые, каштановые, севернее, светлее Андрея. И эта девически юношеская красота черт-Дориан Грей! Но всех их прекраснее – Борис! Во взятом напрокат, сюртуке, впервые в жизни надетом, точно на него сшит, точно всегда в нем ходил, – природная, кровная грация! Цвет его пышных, совсем светлых волос, строго назад зачесанных, строго срезанных у шеи и лежащих легким шатром, того же цвета, что солнечные лучи по церкви. Борис взволнован? И отчего же взволнована я? Я этого не ждала.., Старичок священник соединяет Борисову и мою руки.

Что-то творится с Борисом. Он бледен и очень серьезен. Мы забыли, что над нами шаферы держат венцы, что родные и друзья позади, мы идем за стареньким батюшкой вокруг аналоя торжественно, поглощенно. Ни один из нас не заметил, кто первым вступил на белую атласную полоску, церковную, положенную под ноги. Поверье старины: кто первый вступит, тот будет главенствовать в доме… Шлейф, вуаль. Хор. И трепет свечей вокруг.

Свадебный обед – в ресторане «Прага» у Арбатских ворот, Во втором этаже. Смеющееся личико подруги моей Нины Мурзо. Доброе – ее брата Жени, строгое – Николая Сергеевича Трухачева (он беседует с папой об университете). Его и Борина сестра Маруся, его товарищ Зубков (говорят, гитарист и певец), брат Андрей, наша экономка Александра Олимпиевна и молоденький граф Татищев, товарищ Бори, знакомый мне по катку, особняк их где-то на Спиридоновке. Он – почти мальчик. Я забываю еще и еще кого-то. Помнится, было 14-15 человек.

Папа подымает тост за дальнейшее успешное учение присутствующей молодежи. Бокалы всех усердно тянутся к нему.

Стол был красив. Цветы, блеск, вина, фрукты, фарфор.

Я не помню еды. Первым, устав, и к прерванному труду поднялся ехать папа. Ему в то время было около 65 лет.

Нам с Борисом подали автомобиль. Весенний ветер треплет вуаль, серебристую, я ее отвожу от лица, запахивая манто, – мы его в Ницце купили, темно-зеленое с черным,

поправляю мой восковой флёрдоранж в волосах. Борис сел рядом.

Автомобиль – открытый. Из распахнутых окон нами покинутой залы – поздравления и приветствия, нам машут руками, цветами, платками…

Автомобиль уже мчится по Поварской, к нашей новой квартире в Предтеченский переулок, я все отвожу от лица вуаль, и ею играет ветер…

 

 

ГЛАВА 30. ОТКРЫТИЕ МУЗЕЯ1

 

 

После многих сомнений и колебаний день открытия Музея назначен в 1912 году на 31 мая. В те же дни предназначалось открытие памятника Александру Ш-му, над Москва-рекой, близ храма Спасителя и маленькой церковки, слева2 – у тогдашних Пречистенских ворот. Был год торжеств по поводу 300-летия «дома Романовых» (династии). Я не знаю теперь, какое из этих двух торжеств: памятник или Музей – было раньше: опишу, как удобнее по ходу рассказа.

Позднее теплое, может быть, и жаркое утро. Толпы под строгим наблюдением полицейских, конных и пеших, ждут момента, когда взовьется покрывало, скрывающее от москвичей памятник.

Марина и я, и, вероятно, Сережа и Борис тоже здесь. Томительно-беспокойно и долго. Голубые небеса, блеск Москва-реки и золото кремлевских куполов. Вьются трехцветные флаги. Наконец, по взмаху чьей-то руки в белой перчатке тяжело и не сразу – и кто-то уже, в поте лица, -волнуется о задержке, – развертывается и подымается, и скользит тяжелая занавесь, окутывающая фигуру (бронзового? каменного? – по помню) царя-великана. И толпам предстает, сидя на постаменте, на троне, широкоплечая фигура Александра Ш-го, с широкой бородой-лопатой. Все помнится мне в памятнике, которым вряд ли заблистало имя скульптора – прямоугольным: трон, плечи, борода, голова и то, что ее украшало (корона? венец? ). Было ли портретное

1 Каталог «Марина Цветаева. Поэт и время /Выставка к 100-летию со дня рождения (1892-1992)». М.: Галарт, 1992. С. 31-35. Публикация С. Айдиняна.

2 Теперь там нет ни памятника, ни обеих церквей. Местность – водный бассейн.

сходство с царем – не знаю, я не видела его. Но памятник видимо, мало понравился москвичам, потому что вскоре пошла из уст в уста, у ворот, на бульварах, среди простого люда сочиненная прибаутка: «Стоит комод, на комоде обормот, на обормоте шапка». Нет, было – длиннее, одно звено ее ускользнуло из памяти.

Был ли военный оркестр? Или звонили колокола? Молебен? Память мне изменяет.

И, увы, многое ускользнуло и из церемонии открытия Музея: прошло более полстолетия. Моя сестра Марина дала художественное (гротескное, как ей свойственно) описание открытия Музея. Я опишу, что помню. Но перед этим я не могу не сказать, каким взволнованным днем было 31-е мая -для нас, Цветаевых.

О папе я не берусь говорить – оно и в слова не ложится. Шестидесятипятилетний, вынеся удар после маминой смерти и последних напряженных лет непосильных трудов по обоим Музеям (Румянцевскому и новому, им создаваемому) и в Университете, на Высших женских курсах, где читал лекции по истории изящных искусств; после нескольких обострений сердечной болезни, вынесший травлю министра прсвещения А. Н. Шварца, папа держался только крепостью духа, непостижимым упорством радостного служения делу, высоким счастьем близившегося исполнения непомерного своего замысла и труда, светлой верой в великое назначение Музея, в просвещение грядущих поколений России. Что испытывал он в тот день 31 мая – как описать. Я помню нас, его родных, его близких друзей из младшего ему поколения – профессора-классика Аполлона Аполлоновича Грушка и Алексея Ивановича Яковлева (тоже уже профессора тогда? ), часто нас посещавших. Они, как и мы, с трепетом ждали великого дня. Я знаю, что их было много, и кроме них все папины соратники по Музею, и любимые и любящие ученики (из них я встретила на торжестве пятидесятилетия Музея профессора Алексея Алексеевича Сидорова, Веру Константиновну Андрееву-Шилейко и Ксению Михайловну Малицкую, самих уже старых, сказавших о папе слова сердечной и восхищенной преданности). Знаю, что их было, не названных мною, – множество. Но мне было в те дни только семнадцать лет! И я помню ту сосущую тревогу о папе в нас, его

непослушных и трудных детях, в нас, таких разных от двух папиных браков, в нас четырех.

Папа, безмерно утомленный, ложился уже всегда поздно ночью. Видя его резко постаревшим за последнее время, мы понимали, что он именно теперь может рухнуть, не дожить до открытия Музея!

Ждали ли мы Добротворских? Елена Александровна, кузина папы, с юности тепло входила во все тудности и дела его жизни. Ни первая, нежно любимая жена папина – Варвара Дмитриевна Иловайская, ни мама, Мария Александровна Мейн, его друг и помощница по Музею, не дожили до его дня! Обе ушли на четвертом десятке лет…

Помню Анну Александровну Адлер, Лёрину крестную (подругу ее мамы), Надежду Александровну Сытенко (подругу мамы). Обе еще красавицы, светские женщины. И, конечно, нашу дорогую Драконну, Лидию Александровну Тамбурер.

Но отрывочна моя память – то нездоровилось, то брало время и силы устройство новой жизни в отдельной квартире, то приходилось (занятие Марине и мне ненавистное! ) ездить к портнихе: этикет торжества, на коем будет присутствовать царская семья, предписывал: дамам – белое закрытое платье.

А мое венчальное было немного открыто, шитое по моде Первой империи, и были беседы с Елизаветой Евграфовной1, с Лидией Александровной, и поездки с Александрой Олим-пиевной2 к портнихе, преемнице знаменитой Ламановой, с кружевами «велансьен» для высокого воротника – ими было отделано платье. Марина, шившая венчальное уже в мысли о Музее, избегла мучения этих поездок.

Мужчинам этикет предписывал – сюртук (фрак? ), тот самый фрак из песенки Беранже, о котором так трогательно пел под гитару Петр Николаевич Лампси, закатывая черные, как маслины, греческие глаза? Но что было делать нашим двум мужьям, столь юным, что они не только не обладали сюртуком, но и не держали его никогда в руках?

Борис было поднявшийся на дыбы против этой враждебной ему (восстание туркменских князей, стоившее им при Петре I владений и княжеского герба) одежды, был усмирен только

1 Цветаева, хена дяди Мити.

2 А. О. Галдина – экономка Цветаевых.

теплым Сережиным юмором, завлекательным, и включился немедленно же в игру. Называя друг друга «дорогой», пародируя Добчинского и Бобчинского, они собрались вместе ехать брать напрокат их первые на свете сюртуки.

Майская синева наполнила стеклянные переплеты потолков белого мраморного здания на площади бывшего Колы-мажного двора на Волхонке. Жара ли – или множество людей и волнение делают тягостным ожидание?

Я не помню ни министра Витте, ни древнего сановитого старичка в золотом мундире, ни Иловайских (Маринины воспоминания). Но я бы хотела не забыть в том дне архитектора Романа Ивановича Клейна и другого сподвижника папы, главного жертвователя, на средства коего много лет рос Музей, – Юрия Степановича Нечаева-Мальцева. В апофеозе папином, потоком солнечной теплоты освещенном Мариной, этим двум принадлежит заслуженная ими честь. Приезды, приезды. После многих движений приглашенных по главной лестнице цветного мрамора, прилегающим за колоннадами галереям, церемониймейстер расставляет нас, рассекая надвое: мужчин – по одну, дам – по другую сторону близящегося «следования высочайших особ». Душно. Тесно. Томительно. Где папа? Каким светом залиты мрамор, зеленый и розовый, лестницы, торжественная белизна залы. Стеклянные потолки стремят в хлад Музея весь блеск весны. Было бы упоительно, если б немножечко больше сил… Как долго!

Как во сне, помню пробежавшее по рядам волнение, напряжение глаз, сердцебиение. Пролетающую фигуру церемониймейстера, – царская фамилия вошла в Музей.

Я помню вдову Александра Ш-го – «царицу-мать» Марию Федоровну (невысокая худощавая дама в белом. На темных (с проседью? ) волосах – маленькая, белая шляпа. Точеность черт, еще более правильных, чем черты отсутствующей сегодня «царицы-жены» – Александры Федоровны).

Царь прошел совсем близко, по красной дорожке ковра. Он очень похож на свои портреты в присутственных местах. Роста не выше среднего, еще молодой, русый. Усы и бородка. В военном мундире. Большие, яркие, длинные «романовские» глаза, о которых Марина позднее:

Помянет потомство

Еще не раз -

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз…

Ваши судьи

– Гроза и вал.

Царь, не люди!

Вас Бог взыскал!

Эти стихи 1917 года кончались в моей памяти так:

Царь, потомки и предки – сон:

Есть котомка, коль отнят трон.

(Легенда об Александре 1-ом, Федоре Кузьмиче? )

Я вижу папину немного сутулую, уютную фигуру в черном профессорском сюртуке рядом с царским мундиром. Наклоненная круглая седая голова папы выше головы царя. (Так они проходили, после торжественного молебна, весь путь осмотра Музея в то время, как (он позднее нам рассказывал) царь задавал вопросы, и папа на них отвечал. ) Почему я не помню четко ни молебна, ни духовенства? Может быть, потому, что мое внимание было привлечено необычайным зрелищем стройного восьмилетнего мальчика на руках (в той позе, как носят двухлетних – высоченного матроса, бережно, как нянька, охватившего его здоровенными своими руками, внесшего его в залу Славы и так державшего наследника все время длившегося торжества). Мальчикова рука на шее дядьки, привязанность «царевича», обреченного на смерть (матерью) к няньке-матросу, вызывала в памяти другого обреченного (отцом) царевича Алексея – сына Петра Первого. И другого мальчика с другим дядькой – Гринева с Савельи-чем. Все знали «наследника» по серии его портретов в витринах магазинов и под каждым – его длинный титул, так не идущий кудрявому младенцу и позднее – мальчику в матроске, по-военному отдающему честь. Видела я его в первый раз. Он был красивее всех царских детей. Тогда усиленно ходили слухи, что он не сможет царствовать, так как болен гемофилией (несвертывание крови) – стоит ему в игре упасть, оцарапаться – кровь идет, и ее останавливают с трудом. Называли имя знаменитого доктора Бадмаева, говорили (позднее, впрочем) о словах, сказанных Григорием Распутиным, что цесаревич-наследник проживет лишь до 14-ти лет.

Умрет! – Уже в 8 лет не может бегать, играть, как все дети! – думала я, сама неся в себе маленького сына, глядя на большого мальчика на руках дядьки.

Мрамор, свет, блеск под солнечными потоками через стеклянные потолки. Цветные колонные лестницы, белоснежные – в зале Славы…

Два слова о царских дочерях. Мы их с детства знали по календарям. Старшие – Ольга и Татьяна – были примерно нашими с Мариной однолетками. Мария и Анастасия -моложе нас. Ольга более узколица, чем сестры: русское лицо. Своеобразнее – Татьяна: чуть выдающиеся скулы придают ей что-то татарское. Все они в белом, в больших белых шляпах. Мария – ярче, красивее сестер, она еще подросток. Моя тезка, Анастасия, родившаяся в моем раннем детстве -узколица, светлые волосы подрезаны на лбу, как и у Марины, и у меня в детстве, как у девочек тех времен.

Но вот все это – ожившее с календарей, проблеснув, пройдя в двух шагах от нас, двинулось дальше, а затем -торжество освящения, молебен.

Я помню свою усталость, жару майского дня, долгое стояние в рядах дам – и вряд ли это было менее томительным, чем медленное продвижение в толпе по парку Ясной Поляны осенью 1910 года. Тогда страдали мы от холода, теперь – от жары. Близоруко щурясь, искали мы глазами своих среди блиставших орденами, звездами и мундирами сановников, представителей знати и просвещения Москвы, а может быть, и России. И, думаю, все это покрывалось накаленным волнением за папу, за его волнение сегодня, его путь сейчас бок о бок с сильными мира сего, в этот его долгожданный, неповторимый день. И было тихое торжество радости в наших своевольных, своенравных, не в него пошедших сердцах: не папе дарят что-то сейчас сильные сего мира, а о н дарит всем, кто сейчас здесь, всей России – созданный им Музей!

Как мало радости принесли ему – мы… И как много -этот его сын, в мрамор заключивший все сокровища истории. Этот наш, сегодня венчаемый, брат! «Колоссальный младший брат! » – как сказал тогда кто-то из нас. И как принимает царь Музей из рук папы, он, подписавший его несправедливое увольнение из Румянцевского Музея, да еще без пенсии…

…Папа проходил с «высочайшими гостями» по залам Музея, показывая и разъясняя, как всегда поглощенный предметом беседы, а мы, стоя в рядах белоснежных «высокопоставленных» дам, отыскивали близорукими глазами наших юных мужей в их первых на веку сюртуках и

сине-зеленый студенческий – при шпаге – мундир брата Андрея, в котором он казался юным генералом 1812 года, живущим ровно столетье назад…

Увы, я не помню здесь описанную Мариной Анастасию Модестову – дочь папиного друга (полуитальянку, пылкую его поклонницу) – я о ней писала в предыдущих частях – о весне 1909 года.

Жалею, что не помню упомянутые Мариной поднос, нами преподнесенный папе, и лавровый венок, на этот поднос положенный папе в час его апофеоза. Но я помню наш дом в Трехпрудном, залитый солнцем в дневные часы по окончании музейного торжества, обед, куда были приглашены близкие и родные. И помню подарок папе Марины: ко дню открытия заказанную ей золотую медаль с силуэтом Музея и на обороте надпись: «31 мая 1912 года». И мой подарок папе – огромный букет роз. («Такого он не получал никогда»,

– радостно думала я, протягивая папе розы…) И льнут к этому дню слова, папой сказанные (прочтенные мною в его биографии, написанной недавно моей сестрой Лёрой -Валерией Ивановной Цветаевой). Вспоминая двух спутниц своей жизни, одну за другой уведенных ранней смертью: «Семейная жизнь мне не удалась, – сказал папа, – зато удалось служение родине…»

И я радуюсь, что есть фотография, где, после шума торжеств, наш отец и Нечаев-Мальцев снялись на ступенях Музея. «Дух Музея и тело Музея», как назвали их. На ступенях ими завершенного дела.

 

 

ГЛАВА 31. ДОМ НА СОБАЧЬЕЙ ПЛОЩАДКЕ

 

 

Он как-то сам пошел в руки, как голубь ручной, – чуть ли не в первый день поисков.

Разгар лета 1912 года, к осени. Мы обе ждем наших первенцев.

Марина и Сережа входят ко мне в самозабвении:

– Ася, нашли! Ты себе не представляешь!

Сережа от радости перебивая:

– Асенька, это такое маленькое чудо!.. Мы уже сняли, на три месяца! Вы сможете с нами пойти туда? Мы – еще раз?

Идем. Лиловый от синевы день. Собачья площадка, напротив Дурновский переулок. Уютная калитка в воротах.

В избытке впечатлений Марина не упомянула о том, чего

даже в Трехпрудном не было, был – камин… Настоящий камин, как в старинных книгах, которые в детстве читаешь.

– Ася, за окнами будут мчаться санки, кони будут отбрасывать снежные комья, а в каминной трубе будет гудеть огонь… Сереженька, мы здесь поставим рояль, будущий… Вот так!

Марина мерила длину стены.

– Тут – тот диван, который мы видели в антикварном арбатском… Это будет ваш кабинет, да? Где вы поставите ваш письменный стол? У окна? Мы повесим тяжелые занавески – чтобы ваши легкие…

– А как вы, Мариночка, хотите, чтобы я занимался при свете окна с тяжелыми спущенными занавесками? – с неизменным, немного лукавым юмором, отвечал Сережа.

– А где книжный шкаф? (Так получалось, что, еще не ввезя вещи, для них уже не хватало места! )

– Марина! – кричала я из соседней комнаты. – Ты ж мне не сказала, что в этой комнате нет окон!

– Как нет? Есть окно – в потолке! Чудное окно, потолочное! – увлеченно поясняла Марина. – Это будет наша столовая! Только мне подозрительно, Сереженька, – сказала Марина, – как хозяйка говорит: «Ладно, пока сдам… Если отложу капитальный ремонт – до весны». Зачем только эти хозяйки – у таких чудных домиков?..

Мы входили в длинный коридор с истертым дощатым полом, на нем – выношенная поблекшая дорожка, когда-то в – еще еле зримых – узорах. Но стекла в замысловатых переплетах (кое-где в уголках торчали не захотевшие вылезти узенькие цветные осколки) были чисто вымыты, в них сейчас, углом, попадало предвечернее солнце, как кошка ластясь о ноги вошедших.

– Тут чудно будет жить! – сказала Марина. – Сейчас увидишь, какая же детская!

Сережа распахнул тяжелую парадную обитую дверь -черноклеенчатую.

– Узнаешь? – сказала мне Марина. – Как на черном ходу нашего дома…

В ее голосе дрогнула, неуловимо, печаль. Мы стояли в маленькой, но довольно высокой парадной.

– Бра! Видйшь? Керосиновое… И шар матовый, как у нас в зале…

Через белые створки двери мы очутились в просторной комнате в два окна на Собачью площадку.

Мы стояли в маленькой квадратной комнатке – в продолжение начатой анфилады. В открытую дверь видно было – насквозь взглядом, проходя, следующее по прямой помещение – и еще одну раскрытую дверь, в четвертую комнату. Все четыре шли по прямой, все они равнялись длиной – ширине домика. Только та, которую уже назвали столовой, была короче, так как из отрезанной ее длины состояла передняя (поэтому «столовая» была квадратная, остальные же – продолговатые). Полюбовались на мутное потолочное окно, на его стеклянные слои. В стене, противоположной передней, темнел стенной шкаф, начинавшийся не от пола, а на аршин выше: две широкие, красного дерева, полированные, с резными украшениями створки, открывавшие за собой уютную глубину, делившуюся двумя полками.

– Какая прелесть! – сказала Марина. – Тут я поставлю любимые книги: в два ряда. И три бы уставились, но вынимать неудобно…

– Но, Мариночка, это же шкаф – в столовой. Это, вероятно, скорее буфет… – заметил Сережа, закрывая створки шкафа, и повернул воткнутый в одну из них фасонный ключ. Послышался мелодичный, почти музыкальный звон.

– Чтоб в такую волшебную шкатулку ставить – посуду? - негодуя отвечала Марина. – Нужели вам нужен -буфет? Тут будут жить – книги!

– Отлично! – сказал Сережа.

Это, «Маринино» окно приходилось к тем двум, «Сережиным», окнам, выходившим на Собачью площадку – под углом. Мимо этого «Марининого» окошка не могли, по идее, ее санки промчаться – за ними была глухота дворика, его мир, его уют и его тишина. Слева от окна – дверка, но она была закрыта.

Сережа тронул крючок, он неожиданно легко откинулся, и мы оказались там, где побывали в начале осмотра.

– Какие-то неожиданности, да, Ася? Вот это мне и понравилось! Прельстило, – увлеченно говорила Марина, – какое-то тут есть волшебство… Не все смогут жить в такой квартире – ты чувствуешь? Окна, двери, где их не ждешь… Во всем этом есть замысел…

– А вот здесь у вас, Мариночка, непременно должна быть занавеска, от потолка и до полу, – не менее увлеченно говорил Сережа, – и тут она висела, это видно, деля комнату надвое. По этот бок занавески будет, наверное, ваша спальня?

– Ненавижу спальни! – сказала Марина. – Люблю спать на диване. Вид кровати -чужой вид. Тут я диван поставлю. А в эту дверь я буду выскальзывать иногда рано утром, когда не могу спать, во двор – когда встает солнце…

Не шутить Сережа не мог. Глядя на Марину обожающим взглядом огромных, скорее темных, чем светлых глаз, он сказал поддразнивая:

– А вы уверены, что оно с э т о й стороны всходит?

Ответ был вполне неожиданный (не любознательствуя -

восток, запад…).

– Когда мне это поднадобится – в з о й д е т!.. – сказала Марина, поднимая на Сережу чуть укоризненный и уже прощающий взгляд.

Анфилада, так любимая нами в Трехпрудном, кончалась: мы стояли в детской. Пройдя Маринину, не остановясь перед топкой печи, незаметной, мы все разом остановились перед объемистой, выступающей изразцовым кубиком печкой, от полу и почти до самого потолка. Она являла собой как бы сердце комнаты.

– Синим обведены изразцы, как наверху, в нашей детской, – счастливо сказала Марина, – наша дочь будет любить эту комнату, как я любила – как себя помню – ту! Ты еще с няней твоей жила в Лериной (Лёра еще не кончила свой Екатерининский институт), а Андрюша еще жил со мной в детской…

Марина стояла у окна (оно, как и в предыдущей комнате в коротком торце, выходило во двор), распахув большую -в четверть окна – фортку, и, чиркнув спичкой у вынутой папиросы, стала курить в окно.

– Не приучайтесь, Мариночка, курить в этой комнате, -голосом мягким, точно погладил кота, не удержался сказать Сережа.

Неожиданно кроток был краткий ответ:

– Тогда – не буду…

Мы выходили к началу Собачьей площадки – маленькой площадки, продолговатой. Посреди было скромное подобие

скверика. По обе длинные ее стороны – старинные дома, друг с другом не схожие, разного цвета и высоты.

– Тут, в одном из них, Пушкин бывал, – сказала Марина. – Вот по этим камням ходил… В какую входил дверь?

– В тот дом вход, кажется, был с Николопесковского! -сказала Сережа.

Распределив, где чему стоять, Марина так радовалась! Только перевезти и поставить! Но настала чудная погода. Надо было ехать в Тарусу, познакомить Тьо – с Сережей (он ей так понравится… а Тьо – Сереже, он такой никогда не видел! ). И они поехали.

А когда они оттуда приехали (через несколько дней), я узнала: Тьо сказала им, что жить по квартирам – не дело, им нужно купить свой собственный домик, чтобы устроиться в нем на всю жизнь, а не зависеть от какой-то хозяйки! Марина вспомнила про этот ремонт весной: они только что вживутся тут – а хозяйка захочет заново все переделать! Тьо – права…

И когда Тьо обещала им оплатить покупку небольшого особнячка, тогда только они поняли, что это – как в сказке! Они будут жить в подарочном доме, который они сами найдут!

Кто знает, кроме счастья, веселья и молодости, которая фантастична, может быть, в этой вдруг открывшейся жажде своего дома, романтического, – пружиной этой вспыхнувшей страсти было то, что мы-то с Мариной хоть родились и жили в доме отца, а все же не в нашем, наследники его были Лёра и брат Андрей, дети по первому отцовскому браку, и в какой-то страшный, немыслимый день он должен был стать



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.