Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Елена Катишонок 21 страница



 

Каждый день он куда-то уходил; ни с кем в доме не здоровался и не разговаривал; курил в одиночестве. Его жена не работала, что было понятно, часто стирала белье и что-то жарила. Все это становилось известно не из-за чьего-то любопытства, а оттого, что дверь квартиры № 6 чаще была открыта, чем закрыта, и лучше уж так, чем это постоянное хлопанье.

 

Непрерывная беготня детей, глухое тюканье палки и табачный дым Леонтия, едкий запах хозяйственного мыла и клубы пара, Сонин плач, какой-то шум, перепиливаемый визгливым голосом главы семейства — все это стало называться «шестая квартира», так же как и свежий синяк на помятом лице Сони, гордо несущей таз с мокрым бельем и беременный живот.

 

Сломался замок у парадной двери — то ли сам по себе, то ли чьими-то необъяснимыми стараниями. Два раза Ян возился — чинил его и смазывал, словно взятку давал, и все только затем, чтобы Горобец, отставив в сторону палку, саданул в дверь крепкой, совсем не стариковской ногой так, что вырванный замок повис на одном шурупе. Победитель направился к лестнице, но вернулся за палкой.

 

Дворник выдернул последний шуруп, подержал в руках замок — и бросил в мусорное ведро. Для чего запирать парадную дверь, если никто больше не пользовался звонком, а если он и звенел, Ян его не слышал, ибо перестал быть привратником?.. Ключ почему-то выбросить не смог — оставил его висеть на привычном месте в дворницкой.

 

 

От богатырского пинка в парадную дверь зеркало содрогнулось. Трещина в углу стала еще больше похожа на морщину. Вся нижняя половина стекла была захватана маленькими руками. В зеркале по-прежнему отражалась стена с кафельным орнаментом и доска с фамилиями жильцов, из которых многие давно уже были «не жильцы». Проходящую мимо Леонеллу Эгле зеркало приветствует легким бликом; остальных — отражает. Другие люди поселились в квартирах, где остались жить вещи тех, первых жильцов; где остались их зеркала. Даже предприимчивый капитан Красной Армии с его угрюмой женой в беретике не смогли открепить от стены тяжелое зеркало почтенного антиквара — и вытащить его из затейливой рамы тоже не сумели; зеркало осталось висеть. Теперь перед ним причесывается директор комиссионки Дергун да красит ресницы его блондинка, придвинувшись близко-близко к толстому стеклу. За ее спиной неторопливо проходит старичок в светлом чесучовом костюме и старомодной соломенной шляпе. Приостанавливается, достает из кармана сложенный платок и промокает лоб; потом следует дальше, опираясь на трость, и скрывается из виду, словно его и не было. Да и не было никакого старичка, просто тушь в глаз попала.

 

Миша и Марина Кравцовы обзавелись кое-какой мебелишкой, так как от прежнего хозяина осталось больше книг, чем барахла, и это хорошо, потому что оба были страстными читателями. Низенький диванчик тоже сгодился — на нем спала подросшая Наташка.

 

Устраивая постирушку, Марина развешивала белье прямо в ванной, частенько забыв открыть вентиляцию. Когда Миша после работы заходил умыться, по запотевшему зеркалу шли разводы, из которых вырисовывалось худое мужское лицо с бородкой и усами, как у Дон Кихота, и сединой на висках, которая оказывалась не чем иным, как пеной с Мишиных намыленных рук.

 

Утром, перед тем как отправиться в школу, Серафима Степановна расчесывала волосы и заплетала свою толстую русую косу. Начинала широкими, размашистыми движениями, которые становились более скупыми и мелкими по мере того как коса кончалась, потом сучила пальцами тонкий хвостик и закручивала на затылке узел, обильно подоткнув шпильками. Перед сном вся процедура повторялась, только вместо одной она заплетала две длинные косицы, и эта девчоночья прическа совсем не вязалась с ее пышной грудью и хмурым взглядом. Несколько дней назад лампочка в передней стала мерцать, и в тускловатом ненадежном свете, сквозь взмахи гребенки, Серафима Степановна увидела в зеркале не себя, а совсем чужую женщину. Та медленно сняла легкий шарфик, подняла руки к старательно уложенной завивке, улыбнулась — и пропала. От всей этой нелепости Серафима Степановна начала заплетать одну косу вместо двух, с досадой перекинула ее за спину и помрачнела. Слава богу, скоро каникулы; всю душу вымотали.

 

— Иннокентий, я сколько раз должна про лампочку говорить?!

 

Что-то похожее приключилось со старыми большевиками Севастьяновыми. Из обстановки господина Мартина сохранились все три зеркала — в передней, в спальне и в комнате, которая прежде называлась столовой. Здесь почему-то не было мебели и света, хотя из потолка торчали кривые провода. Спустя некоторое время появился тяжелый круглый стол, вокруг него расставили несколько старых венских стульев, а источником света служила черная настольная лампа из какого-то учреждения. Все бы ничего, тем более что в подполье Севастьяновы находились в куда более скромных условиях, но время от времени кто-то из супругов цеплялся за шнур, и лампа опрокидывалась. Когда лампу в очередной раз своротили, и она упала, осветив зеркало, старухе Севастьяновой почудилось, что оттуда насмешливо смотрит какой-то франт в смокинге, и даже бутоньерка с белой гвоздикой была ясно видна.

 

Есть она не стала — расхотелось, а выпила рюмку водки.

 

Через несколько дней появился электрик, поколдовал над торчащими проводками, в результате чего над столом повисла на витом проводе лампочка.

 

— Люстру бы вам надо, — посоветовал электрик, складывая стремянку, и проклял все на свете, ибо вместо ожидаемой трешки получил назидание о подлинных ценностях в виде «нашего славного прошлого» по сравнению с ничего не стоящей люстрой.

 

Ничего не стоящая, как же, с досадой думал он на лестнице, как можно без абажура, а нигде не укупишь, разве в комиссионке, и то караулить надо…

 

А потом просто свет погас. Такое случалось временами и никого не удивляло — достаточно было зажечь свечку и терпеливо ждать, когда починят. Севастьяновы в это время находились в столовой, и когда вновь вспыхнула ничем не прикрытая лампочка, обесцветив колеблющееся пламя свечи, все тот же франт в зеркале сощурился, отряхнул лацканы, повернулся и пошел прочь. Оба застыли. Старик налил две полные рюмки, и рука у него дрожала.

 

В прошлом году у супругов Нубердыевых родилась дочка Насима. Малышке нездоровилось, и Галия носила ее на руках по комнате. На маленькую лампочку был наброшен цветной платок, и в этом сказочном свете Галия видела в зеркале свое отражение — вернее, неясный силуэт. Казалось, что у нее на руках не один, а два младенца. Акрам так ждал сына… Это в глазах от усталости двоится, поняла Галия. Она хотела присесть в кресло, но боялась разбудить девочку, и продолжала ходить по комнате. Ничего; завтра проснется здоровенькая. Положила уснувшую дочку в кроватку, а сама задремала в кресле, откуда было видно зеркало и в нем две незнакомые девочки, в одинаковых гимназических платьицах, с портфелями в руках.

 

Семья Шлоссбергов у себя в Челябинске жила очень скромно, а потому к большому зеркалу в передней привыкли не сразу. Заходишь с улицы — и видишь себя в полный рост, а иногда и тех, что в коридоре, если дверь не сразу закрыли. Например, покажется высокий сосед с огромным сенбернаром; у кого же в доме такая собака?..

 

Ничего противоестественного в этих явлениях не было — ведь не только зеркала, но и другие вещи помнят своих хозяев. Вначале, покинутые ими, они сиротеют и тоскуют; однако бывает, что обретают новых владельцев. И если так, то не подставит ли тумбочка подножку, не пожелав признать нового хозяина? Не закачается ли стол, расплескивая по скатерти чужой чай? Откроется ли послушно дверца шкафа — или заупрямится и заклинит намертво?..

 

Часто ли смотрел в зеркало госпожи Ирмы элегантный капитан, неизвестно; видела ли его жена в зеркале кого-то, кроме самой себя, тоже трудно сказать: эта пара часто куда-то уезжала, а вскоре исчезла надолго — или навсегда? Оказалось — нет, не навсегда, но квартира замерла в странном статусе под названием «бронь»: и капитана с женой не было, и вселиться никто не имеет права.

 

Совсем иначе было у Штейнов. Хрупкая Алечка и ее смешливая сестра Софа останавливались перед зеркалом, по выражению матери, «надо и не надо», то есть поправляли прически, надевали и снимали шляпки и… вообще. Софа первой увидела худого рыжего человека с карандашом в руке и вздрогнула.

 

— Он что, рисовал? — с завистью спросила Аля.

 

— Нет; просто карандаш держал. Мелькнул и пропал.

 

Стало понятно, что всему виной Софины чертежи. Еще и не такое привидится!

 

«Не такое» привиделось не ей, а Якову Ароновичу, причем без всякого зеркала, и вовсе не привиделось.

 

А незадолго до этого Аля потеряла работу. Вот так, в один день, должна была уйти из музыкальной школы. Никаких объяснений — директор вызвал Алечку, когда у нее было «окно», и сказал прямо, что ни одного «космополита» оставить на работе не может. Одновременно с прямолинейным заявлением протянул ей какой-то список, да что толку: не хватало еще, чтобы от ее слез расплылись чернила. Она встала, а директор продолжал:

 

— Я вам не отстающих подсовываю, Алина Борисовна, а конкурсных детей. И мне нужно, чтобы они были подготовлены. Разумеется, частным образом. Так что родители вам будут звонить, — и протянул руку.

 

Поэтому Аля на работу больше не ходила, зато в квартиру Штейнов часто звонили мальчики и девочки с большими черными папками на витых шнурках, и во время уроков Ильку с Лилькой в гостиную не пускали.

 

Сам Яков Аронович продолжал работать. Накануне общего собрания, где должны были клеймить «безродных космополитов», директор выписал ему однодневную командировку в опытный цех, здраво рассудив, что хорошего технолога надо поберечь, тем более что Штейн никаким таким псевдонимом не прикрывался, зато обувное дело знал как никто.

 

О чем вот уже второй год шуршат газеты, Яков Аронович знал, и директорский маневр оценил. Отметил командировку, поговорил с начальником цеха о достоинствах кожимита и направился домой, раздумывая, появится ли когда-нибудь такой кожимит, чтоб сравнился с кожей.

 

Чтобы сократить путь, Штейн пересек пустырь и вышел во двор, где у входа в погреб курили Михаил с Кешей и разговаривали о том же, то есть не о кожимите, конечно, а о «безродных космополитах». Как раз на последнем слове и показался Яков Аронович. Курильщики примолкли, а Штейн кивнул, как обычно, чуть приподняв шляпу, и прямо ему на рукав упал мокрый окурок. Двое подняли головы. Яков Аронович стряхнул мерзость и пошел вверх по лестнице, глядя прямо перед собой.

 

Леонтий Горобец выжидательно стоял на балконе четвертого этажа. Глядя мимо него, Яков Аронович занес ногу на ступеньку, но отчетливо расслышал:

 

— Развелось жидовни.

 

Штейн повернулся, в несколько шагов очутился на балконе и влепил соседу крепкую затрещину.

 

— Падаль.

 

Оглушенный Горобец услышал: «Падай! », а потом слово: «Вторую». Жид перекрыл ему выход с балкона, а второй «выход» был только через перила, прямиком во двор, поэтому услышав еще раз: «Вторую; ну?! », Леонтий с ненавистью повернулся второй щекой.

 

Вторая затрещина оказалась такой же мощной.

 

— Падаль, — повторил Штейн и пошел наверх не оглядываясь.

 

 

Газеты шуршали в киосках, трамваях, на улицах и в парках, медленно, вкрадчиво и надежно внедряя в сознание людей слово «космополит», дотоле употребления столь редкого, что никто не задумывался о его смысле. Газеты внесли определенность, и теперь космополита мог узнать любой — и труда особого не стоило, а даже интересно стало угадать по фамилии: ведь они, космополиты эти, нарочно скрывают от народа свои истинные имена; неспроста.

 

По правде сказать, Кеше Головко от всего этого было ни жарко ни холодно — он даже не удостоил космополитов своим любимым присловьем «интересно девки пляшут». Газет Кеша не читал и не видел в том большой потери. Какие-то обрывки разговоров начальства в уютном салоне «ЗИМа» так же плавно обтекали его мозг, ничуть не задевая, как и «ЗИМ» скользил по улицам между другими машинами, ухитряясь не оставить ни одной царапины на гладкой рояльной поверхности. Даже когда случилось непредвиденное — сняли главного, и Кеше стало некого возить, когда другие шоферы, свои ребята из гаража, едва кивали ему при встрече, Кеша не растерялся, а подал заявление об уходе — и тут же устроился в таксопарк. Стало быть, что-то в мозгах осело, но не космополиты какие-то, а то что нужно, иначе Кеша Головко не захаживал бы в таксопарк, не перекуривал бы с шоферами — иными словами, не вел бы разведку.

 

Ох, как недовольна была Серафима Степановна! Кеша выслушал немало упреков, главный из которых был: «теперь квартиру отберут». Отобрать не отберут, успокаивал он жену, мы не космополиты какие-нибудь… Главное, не подселили б кого. Ну да поживем — увидим.

 

Иннокентий Головко верил в несокрушимую силу денег, иначе не рванул бы в таксисты — зарплата ведь шла, нашлось бы кого возить; свято место пусто не бывает. Большой плакат во дворе таксопарка «ЧАЕВЫЕ УНИЖАЮТ ДОСТОИНСТВО ЧЕЛОВЕКА» ничуть его не обескуражил, потому что относился вовсе не к нему. Покатавшись первый месяц на «Победе» с «шашечками», Кеша убедился: чаевые унижают достоинство только того человека, который их не дает. Тут главное что? — не зарываться. Не быть шкурой, как тот, с квадратной рожей, как его… Мослецов? Или Мосольцев? Да ладно, хрен с ним; хапуга и есть. Опять же, надо знать, от кого можно ждать, а от кого нет; вот случай был. Вез от вокзала женщину с ребенком. Чемодан у ней старый, задрипанный; личико усталое. Пацан тоже тихий, а как увидел, что «зеленый огонек» подкатывает и мать руку подняла, так глазенки и вспыхнули. Сели на заднее сиденье. Он звонко так: «Мам, ты говорила, у нас денег нет», а самому-то лет шесть, не больше. Испрыгался весь: «Мам, это „Победа“, слышишь?.. » Те, кто на вокзале садятся и по сторонам глазеют — приезжие: их везешь подольше. Коли несколько человек, то можно такого кругаля дать!..

 

Этих повез прямиком: ясно, что много не возьмешь. Ну, приехали; она пятерку держит сложенную и вдруг: ой, чемодан! Не переживайте, гражданочка, в багажнике ваш чемодан. Нет-нет, я сама, что вы, да не надо, ой, спасибо… и прочую дребедень. Поднял чемоданчик ихний на четвертый этаж, она в замке ключом колупается. Сейчас, говорит, одну секундочку: у меня дома есть… должны быть. Чемодан занес, поставил и чуть не положил сверху ее пятерку, да спохватился: я не Дед Мороз. Дунул вниз, включил зеленую лампочку — и дальше. Интересно девки пляшут…

 

Кеша охотно рассказывал, какие попадаются пассажиры. Главным и практически единственным слушателем, если не считать своего брата таксиста, был Миша Кравцов. Однако про этот чемодан и пятерку он не рассказывал никому: не хотелось.

 

Чаевые как-то примирили жену с его новой работой. Серафима Степановна внимательно считала деньги и сама клала их на книжку, в районную сберкассу. Ну, не все, понятное дело: часть Кеша регулярно заначивал. Заначить не хитрость — намного труднее было придумать, где их держать. Квартира не подходила: не было такого места, куда не заглядывала бы Серафима Степановна. Кеша думал о желанном тайнике по пути в таксопарк, в гараже, за баранкой и принимая чаевые, которые заранее видел в крепких руках Серафимы Степановны. Присматривался даже к сараю — не упрятать ли за поленницу, жена сюда не заглядывает. Нет, сарай нипочем не подходил, потому что орда из шестой квартиры прочно оккупировала двор и свой сарай, где шла игра в «дурака» и стоял постоянный ор, а дети есть дети: замок у Головко будь здоров, да дверь-то дощатая, ее проломить пара пустяков… Интересно девки пляшут; хоть в землю зарывай. Кеша со злостью всадил лопату в кучу угля — и замер. Во дура-а-ак… На хрена в землю, когда уголь есть! Обвел взглядом каменные стены. Да, дверь деревянная, но из таких досок, что взрослый мужик не прошибет, а эти сопляки сюда не сунутся: электричества нету — кто ходит с фонариком, кто со свечкой. Отсчитать от стенки десять, скажем, кирпичей, или… Конечно! Конечно, шестнадцать — ни в жисть не забудешь и не ошибешься; отсчитать — и зарыть. Не шибко глубоко, чтобы можно было по-быстрому добавлять пару раз в неделю.

 

Серафима Степановна не могла нарадоваться на мужа, хоть внешне никак этого не выказывала: что-что, а мужскую работу ей ни разу делать не приходилось. В любую погоду Кеша без напоминания не только приносил дрова, но и безропотно спускался в темный погреб за углем. Дрова — для печки, а в плиту подкидывали и уголь тоже: и тепло, и дешево.

 

Второе соображение было особенно важным: Кеша мечтал о собственной «Победе». Серафима Степановна видела себя в новом пальто с каракулевым воротником и в шапочке из такого же точно меха, на переднем сиденье, рядом с мужем, и все мечты могли претвориться в жизнь одновременно, тем более что по сравнению с шестнадцатью тыщами, которые нужно было выложить за машину, пальто с каракулем и шапочка, считай, стоят копейки.

 

В нескольких кварталах от школы, где работала Серафима Степановна (бывшая Русская гимназия), открылся магазин тканей, так что по пути домой она делала небольшой крюк. Однако близилось лето, и у магазина выстраивались длинные очереди за жатым ситцем; до прилавка с драпом не пропихнешься.

 

Изо дня в день повторялось одно и то же, с незначительными отклонениями. Она входила в класс, начинался урок, и нужно было втолковывать этим тупицам самые простые вещи. Серафима Степановна была убеждена, что они просто не хотят понимать и так прямо и говорила: «Не понимаешь — выучи! Существительные с окончанием на „мя“ склоняются с наращением „ен“, ну что здесь непонятного, я спрашиваю?! ». К концу фразы ее глубокий горловой голос переходил в негодующий крик. Указательным пальцем Серафима Степановна многократно тыкала в параграф учебника, а шестиклассники старались не смотреть на огромный трясущийся бюст, но слова: вымя, пламя, семя и им подобные, в компании с непонятным и жутким наращением, били их прямо в темя.

 

 

Что-то менялось в больнице Красного Креста. Год назад появился новый главный врач, из военных медиков, а прежний, вставший на защиту почти-шпиона Шульца, с трудом устроился в поликлинику маленького городка.

 

В административном здании каждый день вывешивалась «ПРАВДА». Суета вокруг «космополитов» вначале показалась Бергману мышиной возней, не стоящей внимания. Настораживал откровенно издевательский тон и набившие оскомину слова: приспешник, так называемый, истинное лицо… Еще сильнее настораживала ханжеская терминология: пишем «космополит» — подразумеваем «еврей». Не татарин, не белорус и не эстонец — еврей. Лошадь, на которую когда ни поставишь, не ошибешься. Хлипкую надежду, что все события происходят в СССР, безжалостно прогнал: СССР давно здесь.

 

…Давным-давно, в позапрошлую эпоху, Натан Зильбер совал ему в руки газету: «Эйнштейн против ассимиляции». Даже слова запомнились: «Да послужит вам примером и предостережением судьба германских евреев». В то время Бергман не задавался вопросом убежденного упорства Эйнштейна; сейчас, в 1952-м, вдруг стало интересно: почему он, собственно, против? Понадобилась война, гетто за окном квартиры, гибель друга плюс изнурительное бегство от собственного еврейства, чтобы понять беспощадную истину: ассимиляция невозможна. Можно так тесно слиться с другим народом, что не только проникнешься его духом, но и сны будешь видеть на его языке, однако, услышав за спиной окрик и щелчок автомата, ты побежишь — или оцепенеешь. Так было с ним в заснеженном Кайзервальде, когда мимо прошли, лениво болтая, двое патрульных солдат, а его собственные ноги вдруг перестали слушаться. Еврейство не сгорело в печке, когда он жег письма и фотографии, — оно осталось внутри, навсегда неотделимое от чувства вины за Зильбера и за тех евреев, которые сгорели в печах.

 

«Эйнштейн против ассимиляции»… Бездоказательное утверждение, ибо аксиома не нуждается в доказательствах. Не говоря уже о том, что ни один народ не позволит евреям раствориться в себе! И не позволял никогда. Еврей нужен именно таким — странствующим Вечным Жидом, с клеймом транзита вместо желтой звезды.

 

Обход сегодня закончился быстро. Домой можно не спешить — его никто не ждет. У входа в парк стояли два киоска-близнеца — он помнил их еще мальчишкой, когда гулял с отцом. У газетного собралась небольшая очередь. Макс подошел ко второму, табачному, и купил коробку папирос. Закуривая, остановился около упитанной афишной тумбы. «Кинотеатр „Спартак“ — кинофильм „Чапаев“». Вполне могло быть наоборот, угрюмо сострил про себя, кинотеатр «Чапаев», а фильм «Спартак». Сам же усмехнулся, глядя мимо афиши и нечаянно встретившись взглядом с молодой женщиной. Не зная, как истолковать его усмешку, она приготовилась возмутиться и одновременно поправила челку, в то время как Бергман неторопливо удалялся вверх по улице.

 

Почему-то считается, что внутренние монологи обращены в никуда, в пустоту или — в лучшем случае — адресованы вымышленному собеседнику. Будь это на самом деле так, они выдыхались бы, едва успев начаться; между тем они длятся, иногда подолгу, прерываясь и возобновляясь, потому что всегда предполагается адресат-собеседник, и монолог становится общением, то есть диалогом. Собеседник может быть безмолвным или отсутствующим, находиться рядом — или далеко, иногда в ином мире, но он всегда есть, пусть не слышно его ответов, реплик или не видно одобрительных кивков.

 

Идеальным «собеседником» был Kapo; как мне тебя не хватает! Из парка вышел парень с овчаркой, и Макс спохватился, что хотел посидеть на скамейке, но забыл, потому что мысленно продолжал говорить с Зильбером и даже видел его таким, как застал в последний раз: в измятой рубашке, взвинченный, он не садился, а непрерывно двигался по квартире, ступая по полу в одних носках, на цыпочках; видел и не мог удержаться от упрека: почему вы меня не дождались, Натан? Мы были в одинаковом положении, и я… Однако Зильбер перебивал: нет, мы никогда не были в одинаковом положении. Вы, с вашей арийской внешностью, могли бы пережить войну в немецкой форме. Натан, я никогда не надел бы эту форму! Мягкий, деликатный нотариус опускал глаза, словно ему неловко было такое слышать, и продолжал кружить по комнате. Вспомнился непонятный карандаш, который теперь лежал в секретере, и тяжелый серебряный нож с буквами на рукоятке — загадочными, тревожными, колеблющимися, как пламя на ветру. У меня до сих пор ключи от вашей квартиры, Натан. Не знаю, почему я не оставил их там, где… где остались вы. У меня — вы не поверите — собралась коллекция чужих ключей, как у взломщика. Вашей нотариальной конторы больше нет, здесь теперь книжный магазин.

 

Он остановился. Продавщица ровно расставляла в витрине новые книги. Одну книгу она поставила вверх ногами, и Бергман снятой перчаткой сделал круговое движение против часовой стрелки. Женщина замерла и настороженно посмотрела на него, потом понятливо закивала и перевернула книгу. Названия давали исчерпывающее представление о литературных новинках: «Свежий ветер», «В гору», «К новому берегу», «Пробуждение», «Сын батрака»… Или «Сын рыбака»? Но возвращаться не хотелось, да и какая разница. Что-то похожее сегодня уже встречалось… Ну да: Чапаев и Спартак.

 

Давно стемнело. Ярко горели окна магазинов. В витрине «Детского мира» стоял манекен — мальчик в пионерском галстуке, с поднятым горном. Несмотря на ноябрь, он все еще был в коротких штанишках. Из магазина вышли две женщины с обувными коробками в руках, одна из них оживленно говорила: «…полуботиночки на вырост».

 

На угловом доме было написано: «Диетическая столовая». Прямо у окна за столиком сидел мужчина и листал меню. Сильно захотелось есть; недолго думая, Макс вошел и занял другой столик. На тарелке с хлебом синими буквами было написано: «Нарпит». Бергман пробежал глазами меню и, дойдя до многообещающего: «Макароны по-флотски», отложил.

 

— Эскалоп, пожалуйста. И бутылку нарзана.

 

— Нету. Кончились эскалопы, — официантка терпеливо держала карандаш, — рагу есть баранье, гуляш по-венгерски…

 

— Тогда шницель.

 

— Тоже нету. Поджарку могу принести, если хотите. Прямо сейчас сделают.

 

Поджарка оказалась щедрой горкой скворчащего мяса в круглой керамической форме, которую официантка поставила перед ним на широкой тарелке, предупредив:

 

— Осторожно: горячая.

 

Мясо внутри было нежным и чуть терпким, так что не нужно было ни горчицы, ни перца.

 

Доставая бумажник, не удержался от вопроса:

 

— У вас всегда так вкусно кормят?

 

— Всегда, да не всех, — официантка значительно улыбнулась, — в это время кухня уже закрывается, так что вы пораньше приходите. А завтра не моя смена, я работаю день через день. Спросите в гардеробе: Люся есть? — вам и скажут.

 

Чаевые она приняла с такой неловкостью, что стало ясно: не привыкла. Бергман поблагодарил и вышел.

 

Официантка медлила, собирая посуду и одновременно пытаясь разглядеть его на улице, да куда там, вон темень-то какая. Культурного человека сразу видать, это уж как есть. А он еще интересный, хотя в годах, конечно. Зато холостой: женатые в столовую не пойдут, они в это время на диване с газетой лежат. Задержалась в гардеробе, критически окинула взглядом свою плотную фигуру и осталась довольна: Люсенок, держи нос по ветру, приличного человека прикармливать надо, не подозревая, что благодарный едок отошел далеко, в мыслях же и того дальше, и думает не о ней вовсе, а продолжает мысленный разговор, только теперь не с Натаном, а со Старым Шульцем, тем более что подходит к его дому.

 

Такие внутренние разговоры хороши еще и тем, что не всегда замечаешь, кто задал вопрос, ты сам или собеседник; и так же легко спутать, кто на него ответил. Я могу ошибиться, доктор, но такое, по-моему, уже было в сороковом году: гнусные карикатуры в газетах, откровенно антисемитские шутки… Это был первый советский год, доктор! Сейчас — новый виток, если угодно; достаточно открыть «Крокодил». Я его не читаю — видел в палатах у больных. Люди пересмеиваются, шутят, и далеко не все шутки беззлобны, словно где-то открыли клапан и сказали: можно! Евреи, как выясняется, первые торгаши, хапуги и спекулянты; откуда это, доктор?..

 

Шульц вздыхал, снимал очки (у него ведь не могли отобрать очки в лагере? ), крутил их за дужки. Что вы хотите, это же машина. Вот вы сами упомянули клапан; так и есть, вот ведь какая клюква. Пар нужно регулярно выпускать — иначе машина взорвется. Открыли клапан под названием «вредители», потом — «кулаки»… После войны — вы сами видели — пепелище, мерзость запустения. Стало быть, опять нужно найти клапан и открыть. Нашли — немцы и шпионы, к сему ваш покорный слуга. Да, но… Нет-нет, дослушайте меня; итак, клапан найден, немцев-шпионов и просто немцев пересажали. А теперь, когда немцы у них кончились, нужен новый клапан, и кто подойдет на эту роль лучше, чем евреи? Вот такая клюква…

 

Первое письмо от Шульца и письмом-то назвать было трудно: короткая записка, ценность которой заключалась в обратном адресе. Бергман торопливо собрал и отправил посылку, а новое письмо пришло не скоро, но зато было длинным, да и написано совсем иначе, словно никто над душой не стоял. Старый Шульц благодарил за посылку и сообщал, что работает в лазарете, и Макс вздохнул с облегчением. «Разговаривать» с Шульцем стало легче: он снова виделся таким, как Макс привык его видеть: в белом халате и шапочке.

 

Проходил две опустевшие комнаты. Трудно было привыкнуть к нежилой темноте, где в свете уличного фонаря на стенах видны были прямоугольники, отчего стены походили на негатив пустой улицы со слепыми домами. Интересно, куда они девают мебель? Имущество осужденного подлежит конфискации, ожил голос следователя Панченко, и то, что осужденный укрывал вас во время войны, не является смягчающим обстоятельством. Почему, кстати, вас не призвали в ряды Красной Армии, товарищ Бергман? — Меня отправили в рабочий батальон на левый берег, рыть траншеи. — И… что же? — Я подчинился приказу. Макс пожал плечами и закурил, как тогда, у Панченко в кабинете. — А потом? — Потом в город вошли немцы. — Вы могли обратиться в военкомат… — Когда я пришел в военкомат, там никого уже не было.

 

…Не было ни души — Макс по очереди открыл все три двери. Комната, где проходила комиссия, была пуста. В двух остальных он увидел несколько письменных столов с криво задвинутыми ящиками. Косой солнечный луч воткнулся в чернильницу с откинутой крышечкой, заглянул в тесный анилиновый колодец, позолотил струпья на пересохших краях и, соскучившись, сполз на пол. Бергман запомнил эту чернильницу, мраморный сосуд для карандашей, похожий на погребальную урну, полные пепельницы и газету, прижатую массивным дыроколом. Телефонный аппарат был сдвинут на самый край и чудом не падал; Макс зачем-то передвинул его, задев пресс-папье, которое вздрогнуло и закачалось сонной лодочкой. Телефонный провод был выдран из стенки. Сквозняк гонял по полу шелестящие обрывки копирки, которые он поначалу принял за пепел, если б солнце не высветило жирный глянец. В крохотном закутке с унитазом и раковиной из крана торопливой скороговоркой капала вода. В раковине валялся размокший окурок. Бергман прикрутил кран и вышел.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.