Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Елена Катишонок 25 страница



 

Был еще один момент, не прибавлявший Клаве любви к старым большевикам: старуха Севастьянова вела себя как хозяйка дома или, как она сама говорила, «чувствовала ответственность», по каковой причине завела речь об «общественном рейде» по квартирам. Предполагалось, что рейд будет возглавлять она сама. Клава злорадно подумала, не предложить ли старухе начать с нового жильца, но все произошло иначе.

 

Началось с того, что старая большевичка, столкнувшись с Фифой, вдруг торжественно поздравила ее с отдельной квартирой, присовокупив, насколько важны для нашей славной молодежи хорошие жилищные условия. Таисия расхохоталась во все горло: ничего себе новая — несколько лет живем! Все равно приятно было называться «нашей славной молодежью», и она пригласила собеседницу «заглянуть к нам как-нибудь», что старуха Севастьянова и выполнила незамедлительно, в сопровождении мужа и собаки. Последней плелась Клава.

 

 

— Как уютно… — растерялась Севастьянова, оказавшись прижатой к детской кроватке, — просто замечательно. Не правда ли? — повернулась к мужу.

 

Если б спросила у Клавы, так ничего замечательного тут не было: старый диван, кое-как сложенная раскладушка, прикусившая алюминиевыми челюстями что-то белое, дешевый трельяж, книжная полка и стол — такой маленький, что непонятно было, как за ним могли усесться четверо.

 

— Это же комната как раз под нашей, — старуха начала теребить мужа, одновременно тыча рукой в потолок, и пояснила остальным: — У нас в этой комнате собака живет. Слева гостиная, а вот так — столовая… А здесь, вы знаете, раньше…

 

Она не договорила. Из кухни вышел мужчина в галифе и нижней рубахе, с кружкой в руке.

 

— Собака? Вот в этой самой комнате?

 

Он яростно смотрел на Севастьянову.

 

Клава тихонько попятилась в прихожую. И правильно сделала: старик тоже двинулся к выходу и тянул за рукав жену, их обоих тянул пес, а хозяин перешел на крик:

 

— При буржуях дворник жил, а при советской власти собака! Когда мы вчетвером!.. И ребенок болеет! Просто замечательно!

 

Продолжения Клава не слышала. Правда, не было больше разговоров об «общественном рейде» — что ни говори, а гора с плеч.

 

Серафиму дворничиха тоже избегала. Вначале по причине хронических двоек Виктории, ибо каждая встреча оборачивалась назиданием: «У нее ветер в голове», «Простых вещей не понимает и не хочет учить» и т. д. Когда Виктория покончила со школой, Серафима Степановна перестала интересоваться бывшей ученицей, а Клава, в свою очередь, перестала побаиваться учительницы. Отношения стали самыми обыкновенными, добрососедскими. Например, Клава могла подсказать, когда в бакалее или в дальнем гастрономе что-то вкусненькое дают. Серафима Степановна благосклонно принимала эти знаки внимания, а недавно сама доверительно сообщила дворничихе:

 

— Сегодня захожу в «Ткани», а там такой пеньюар…

 

— Почем метр? — оживилась Клава.

 

 

Когда человек стареет, он становится меньше ростом. С домом такого не происходит, однако с каждым днем он чувствует себя меньше: дети выросли.

 

Дети росли незаметно и быстро, и вот уже шутник и остроумец Миша Кравцов превратился в «дядю Мишу», Клава стала «тетей Клавой»… «Дядя Миша, а Наташа выйдет? » — это в прошлом, Наташке пятнадцатый год, как и Клавиной дочке, как близнецам Ильке и Лильке. Конечно, она выйдет, только девочки не будут прыгать через скакалку, а худой и длинный, как стручок, Илька великодушно подарил свой самокат на подшипниках малышне из шестой квартиры.

 

У дома своя точка отсчета: при дядюшке Яне — и после него. Каменную стенку, отделяющую двор от пустыря, построили при нем. Примерно тогда же, в конце пятидесятых, снесли во дворе старые сараи и поставили новые. Двое — или трое? — новых детишек появились в шестой квартире, да старшая дочка вышла замуж и сразу же родила девочку… Или сначала родила, а потом замуж вышла? Там все происходит так громко, что не сразу поймешь, в какой последовательности. Леонтий Горобец свалился с крыши сарая и сломал палку — это случилось в последнее лето эпохи дядюшки Яна.

 

Появлением Фифы, матери-одиночки, началась новая эпоха: она внедрилась прямо в квартиру дворника. Почему, кстати, «мать», удивлялся дом, ведь у нее нет детей, только муж в солдатской форме?

 

Так, чего доброго, и меня назовут одиночкой, вставила, высунувшись из номера, единица с потускневшей позолотой. Только если разобьется наше счастье, шепнула двойка и мазнула лебединым хвостиком единицу по носу, ведь мы всю жизнь вместе — и ни единой трещинки! А сколько раз нам ставили рогатки… я хочу сказать — целились из рогатки…

 

Заладили свое, проскрипела доска, иронически переглянувшись с зеркалом; и вернулась к разговору о Фифе. Все у нее как-то навыворот, сами посудите: сначала появился маленький ребенок, а потом большой. Помните, откуда-то взялась девочка и катала коляску с братиком?

 

Поудивлялись и привыкли; время летит все быстрее. Особенно заметно по девочкам. Косички становятся длиннее, зато платья короче, но не потому, что девочки из них вырастают, а — мода такая. И что интересно: когда девочки становятся совсем большими, они отрезают косы, вот как Лариска, Робертина подруга, или две старшие барышни из шестой квартиры.

 

Теперь их надо называть девушками: «барышни» — так больше не говорят, поправила грамотейка-доска. Черная лестница горячо поддержала: конечно, не говорят, вон у молодежи спросите. А не верите — радио послушайте: девчата да девчонки. Слышите?

А у нас во дворе

Есть девчонка одна —

Среди шумных подруг…

 

Парадная дверь колебалась, легонько поскрипывая на сквозняке, и наконец дом с протяжным вздохом согласился: верно, верно, не всякую девушку барышней назовешь…

 

Дети растут, и растет башня — знаменитая Соборная башня. В газетах — еще при дядюшке Яне — писали, что для реставрации башни в Город съехались лучшие специалисты-архитекторы из Москвы, Ленинграда и братских союзных республик; настоящий Вавилон!.. «Не дрогнула рука немецко-фашистского захватчика, пославшего роковой снаряд…» — читал дворник, удивленно крутя головой: он помнил другие газеты, которые негодовали оттого, что не дрогнула рука жидобольшевиков. Потом Ян уехал. А башня продолжала расти — медленно-медленно, и дом нетерпеливо привставал на цыпочки, стараясь рассмотреть, на сколько она выросла. Дом чувствовал свою причастность и немножко тщеславился тем, что во второй квартире живет архитектор Краневская Л. П. — о ней тоже писали в газетах. Как жаль, что не слышно больше гитары ее сына! Антон окончил университет и уехал, вскоре после дядюшки Яна.

 

Башню начали строить при нем, а потоп случился, когда его уже не было. Не всемирный, конечно, но по мощности вполне сравнимый, потому что залило угольный погреб, да так, что ступеньки, ведущие вниз, полностью скрылись под водой, как захлебнулись. Чаще всех спускался туда Кеша Головко. Он же и предупредил Клаву: интересно, мол, девки пляшут — мокро в подвале. Клава раскричалась: сами натащили туда снегу да грязи, а теперь я должна ишачить в потемках?!

 

— Так ведь текет!

 

— А на это управдом есть, — отрезала дворничиха.

 

Что и подтвердилось через несколько дней, когда трубу прорвало по-настоящему и дом ощутил себя почти ковчегом. На палубе суетились пожарные в неуклюжих костюмах, однорукий Шевчук и Кеша — инициативный доброволец, не успевший, из-за Клавиной беззаботности, вовремя изъять свою заначку, и сейчас с тоской наблюдавший, как насос откачивает черную угольную воду, и вместе с ней его трудовые денежки вылетают в трубу, в самом буквальном смысле слова.

 

Кончился потоп; башня продолжала расти.

 

 

Роберта вышла замуж за сотрудника-инженера. В девичью никого не вселили, да теперь и едва ли вселят: молодая семья. Зять уважительно относится к Леонелле, пожилой артистке со следами былой красоты, но мечтает о размене квартиры.

 

У Севастьяновых, старых большевиков, умерла собака. В остальном время их щадит: то ли большевики действительно люди особой закалки, то ли водка помогает. В дни годовщины Октября за ними присылают машину и везут на торжественное собрание, где все говорят о нашем славном прошлом; возвращаются с холодными горшками альпийских фиалок.

 

С появлением новой телефонной книги чаще других стали раздаваться звонки в квартире номер четыре. Георгий Николаевич снимал трубку:

 

— Слушаю.

 

— Устал? — спрашивала трубка.

 

— Да.

 

— Ну, иди отдохни, — советовали со смехом.

 

Отдохнешь тут… Примиряло только то, что он не был одинок — завкафедрой научного атеизма Голодный страдал еще больше и малодушно выключал телефон — хотя бы на время ужина. Иногда Георгию Николаевичу казалось, что он слышит голоса своих студентов. Чаще других звонила девушка — он узнавал ее по смущенной паузе на слове «отдохни», словно ей было неловко употреблять единственное число. Разговор никогда не имел продолжения, но Георгий Николаевич как-то поздоровался с Вежливой Барышней, как он ее про себя называл, и звонки на какое-то время прекратились.

 

На четвертый этаж, где жил заведующий комиссионкой Дергун, въехала семья не то сварщика, не то электрика; оказалось — электросварщика, с двумя детьми и китайской болонкой.

 

Федя, Клавин муж, по-прежнему терпеливо стоял в квартирной очереди на железной дороге. Сын только-только поступил в ремесленное; красотка Виктория вышла замуж, а через год развелась и вернулась обратно, уже с ребеночком. Дворничиха жаловалась Соне:

 

— У их на железной дороге только паровозы двигаются, а очередь — ни-ни. А мне, выходит, по крайности, между детЯми и внукАми не продохнуть.

 

Сонины квартирные планы так и не осуществились: она не дотянула до почетного звания матери-героини, зато дочки исправно рожали и охотно подбрасывали ей своих малышей.

 

Соборная башня продолжала расти, но газетам стало не до нее — газеты наперегонки клеймили агрессию израильских милитаристов, и по радио часто звучала патриотическая песня «Летят перелетные птицы».

 

— Жидовня проклятая, — цедил сквозь немногочисленные зубы Леонтий Горобец, адресуясь не то к бабке-Боцману, несущей к помойке мусорное ведро, не то к создателям песни, — жидовня, вашу мать…

 

Серафима Степановна и Клава с одобрением наблюдали, как старая большевичка приклеивает на стенку объявление: «ОСУДИМ ИЗРАИЛЬСКИХ АГРЕССОРОВ». Осудить предлагалось в помещении домоуправления в 19. 00, вход свободный. Бумажка никак не хотела держаться на кафельной стенке. От стараний с головы Севастьяновой два раза сползала круглая гребенка.

 

— Деньги за вход берите, — предложил Миша Кравцов, возвращавшийся с работы, и неожиданно сорвался: — Не позорьтесь вы, в самом деле; снимите свою афишу!

 

От неожиданности дрогнула рука, и бумажка повисла на одном уголке; обернувшись, старуха Севастьянова вновь обрела величественный вид:

 

— Вы что же, не понимаете, какой удар по мировому сообществу наносит…

 

— Какой удар? — прервал Кравцов, — какой удар? Пятьдесят тыщ евреев гоняют триста тыщ арабов! Не лезьте вы в это…

 

Клава с пугливым любопытством смотрела, как старая большевичка бросилась за Мишей, громко и торжественно перечисляя заслуги тех, кто делал революцию, а сейчас…

 

— Ну и кто вас просил? — с досадой бросил Кравцов и пошел наверх не оглядываясь.

 

Башня росла — медленно, очень медленно. Каждое утро дом просыпался и первым делом проверял: выросла? Это казалось очень важным, ведь раньше, когда башня еще не была разрушена, они все, поименно названные белой краской на черной доске, жили здесь. Один выстрел убил господина антиквара, но не мог погубить самую высокую башню Европы, нет! В то же время пуля, поразившая старого коллекционера, попала в тот день и в башню — а значит, ранила Город. Потом, с каждым ушедшим человеком, появлялась крохотная трещина в башне, пока вся она не вспыхнула смертельным огнем, следом за нею — Город… Сколько лет пришлось ему залечивать раны и лечить ожоги?

 

Так, может быть, теперь, когда башня воскресает из руин, — может быть, теперь они начнут возвращаться? Они вернутся?..

* * *

 

Экая странная штука — время! И как славно, что стрелка часов движется по кругу, у которого нет ни начала ни конца, отчего создается иллюзия, что и время бесконечно, как будто не отмерен каждому, будь то человек, дом или ветка сирени, свой век. Песочные часы делают время наглядным: вначале песчинки никуда не спешат и скупо, как отсыревшая соль, просачиваются сквозь тоненькую — не продохнуть — перетянутую талию. К середине жизни, когда кажется, что достигнут некий баланс, можно расслабиться и отдохнуть, обнаруживаешь вдруг, что окружность циферблата по-прежнему дразнит бесконечностью, в то время как минуты, часы и целые годы стремительно валятся вниз, словно тоненькая талия раздалась под могучим напором. Жуткая символика — остающееся наверху пространство и растущий внизу холмик песка — не дает забыть о времени, неотвратимо несущемся в бездонную воронку пустоты.

 

 

Совсем недавно вроде бушевали неспокойные шестидесятые, со всеми этими, понимаете ли, буги-вуги, и даже самые положительные учащиеся прямо в помещении школы шушукались о сексе, по поводу чего Серафима Степановна возмущенно клокотала в учительской, что, слава богу, двадцать два года замужем, а ни о каком таком сексе не слыхала, под согласные кивки одних и сердобольные взгляды других коллег. Совсем недавно Клава ей очередь занимала в магазине за лавсаном, синим в крапинку, который Серафима Степановна тут же отдала в ателье индпошива; а теперь про лавсан все забыли — им кримплен подавай, тридцать рублей метр, да поди достань. Вот чем плохи были чулки со швом? Аккуратно и строго, шов сидел, как нарисованный, так нет: какие-то колготки придумали, а размеров нормальных промышленность не выпускает. Вдобавок чулки теперь не везде и купишь.

 

Чулки, может, и не купишь, весело думал Кеша, зато в гараже новый «жигуленок». Он закуривает сигарету с фильтром и спускается вниз, мурлыча себе под нос: «Шагане ты мое, Шагане…». Какой бы смысл Кеша ни вкладывал в эти слова, ясно одно — девки свое отплясали, а Серафима может себе дуться сколько угодно: чтобы «Волгу» купить, надо подкалымить. Главное — не зарываться и вид иметь солидный: свежая рубашка, приличная куртка — мол, окажу любезность, могу подбросить по пути. Много кто левачит — жить-то надо: у кого семья, у кого… Шагане ты мое, Шагане… Вот как вчера подхватил одного: интеллигент, в берете, сумка на плече висит. Хотя немолодой, а по виду здоровый, прямо качок. Сначала, говорит, в Лесопарк, там подождете. Ну, приехали. Ограда, сад, а в глубине дом шикарный, никакой дачи не надо. Тут как раз их обошла черная «Волга» и остановилась прямо у калитки. Шофер выскочил расторопно и открыл дверцу, как поступал в свое время Кеша, когда работал известно где. Пассажир не двигался и внимательно смотрел, как из черной «Волги» выходит хозяин. Вот оно что. Кеша тайком посмотрел в зеркальце. Жалко мужика. Хотел пустить пыль в глаза: сам-то пожилой, а баба молодая, небось; динамо ему крутила. А тут муж…

 

— Шеф, куда теперь?

 

Бергман сказал.

 

— Курить можно у вас?

 

Шофер кивнул, закурил сам и начал рассказывать что-то — судя по интонации, веселое, но Бергман не слушал.

 

Итак, в Кайзервальде он побывал (до сих пор не привык называть его Лесопарком), и побывал неудачно. Первого и единственного взгляда хватило, чтобы понять: такому человеку ничего не объяснишь. Не из-за казенной «Волги», не из-за сановитости облика и не от того, с какой предупредительностью распахнулась перед ним дверь, когда он подошел к крыльцу, но от равнодушной уверенности, которой веяло от всего облика хозяина, Макс не вышел из машины и не позвонил, как репетировал в мыслях много раз, а поехал дальше. Такому оскорбительна мысль, что кто-то осмелился здесь жить раньше, и он попросту вызовет милицию.

 

С гладкого асфальта свернули на короткую песчаную улицу. Он расплатился и вышел.

 

— Шеф, — шофер высунулся в окно, — может, подождать?

 

Нет, ждать не надо. Этот путь он должен пройти пешком — один. Бывший Макс здесь не был — Макс нынешний не мог не сделать этого. Лучше поздно, чем никогда.

 

Он был на Старом кладбище только один раз, когда хоронили деда. Толстая кирпичная стена лучше всего сохранилась со стороны узкой Еврейской улицы, такой крутой, словно она не спускалась, а падала к Московской, и только плотно уложенные булыжники, казалось, удерживали ее на месте. С другой стороны мягко катился по асфальту троллейбус. Кирпичная кладка стен была почти полностью разрушена, упрямые остатки торчали, как редкие зубы в стариковском рту. Сколько лет этим деревьям? Ребятишки бегали среди обломков, собирали каштаны и кидали друг в друга. На плоском замшелом камне курили двое небритых мужчин, у ног стояла бутылка с зеленой наклейкой. Студенты в синей форме выбегали из высокого здания напротив; над входом висело красное полотнище: «МИРУ — МИР».

 

Бергман не заметил, как институт остался позади — теперь он медленно шел по главной улице бывшего гетто. Вправо и влево отходили, как ветки от ствола, улицы и улочки, тесно застроенные домами и домишками, как комнаты бывают заставлены лишней мебелью: вдруг пригодится. Каменных домов было очень мало — в основном деревянные, многим из которых даже древнеримская роскошь водопровода была не доступна, судя по колонкам во дворе. Девочка лет четырнадцати как раз набрала воду и сейчас шла с ведром, поминутно оглядываясь на пожилого дядьку с фирменной сумкой и расплескивая воду. В любом из этих домишек мог жить я. Вот здесь, на главной улице, строили колонны. Людей выгоняли из жилищ и организованно отправляли кого на смерть, кого на работу, тоже ведущую к смерти, а отнюдь не к освобождению. В четырехэтажном каменном доме на углу до войны находился родильный дом. Попав в гетто, он сделался еврейской больницей; вы могли работать здесь, доктор Бергман. Услужливое воображение подсунуло ему белый халат со звездой, похожей на прилипший яичный желток. Откуда, кстати, они брались, эти звезды, юденрат выдавал или люди сами должны были их вырезать и нашивать на одежду?.. Из гастронома напротив вышел лысоватый мужчина в очках, с «дипломатом» в одной руке и бутылкой кефира в другой; остановился, прислонил «дипломат» к стене, открыл его и уместил бутылку внутрь; закрыл. Вот они живут, хлопают оконными рамами, набирают воду из колонки, покупают кефир, ждут на остановке троллейбус, но кто помнит, что здесь стояли в два ряда столбы с колючей проволокой? Натан, война когда-нибудь нас отпустит? Меня — отпустила, прищурился Натан, склонив овечий профиль; вас — никогда. Хорошо тем, кого не мучит собственная вина, кому позволено не помнить — или не знать совсем — о колючей проволоке и мерзнущих людях на мостовой, тем более что нет ни проволоки, ни мостовой — она давно укатана гладким асфальтом, и теперь можно просто жить, как живут эти люди и как жил бы ты сам, если бы хватило духу войти в свой дом, куда как раз направляется человек с «дипломатом». Макс положил сумку на скамейку, где они когда-то сидели с Зильбером, и вытащил сигареты. Пустырь по диагонали пересекала заасфальтированная дорожка. На торце дома, когда-то обезображенном черным ожогом бомбежки, красовался огромный плакат с изображением улыбающейся пары и призывом: «ХРАНИТЕ ДЕНЬГИ В СБЕРЕГАТЕЛЬНОЙ КАССЕ! ».

 

Занавески на окнах Леонеллы были плотно задернуты. Кошки, которая сидела на окне зильберовской гостиной, сегодня не было, как не было и занавесок.

 

Бергман встал, подхватил сумку на плечо. Скорбный путь он прошел налегке, как прошел бы турист, если бы нашелся экскурсовод. И все же хорошо, что это сделано; лучше поздно, чем никогда, повторял он, а впереди было только «никогда», завтра он уезжает. Осталось проститься с родителями, но это другое кладбище.

 

Макс не удивился, увидев около дома знакомые «Жигули» и шофера, который его привез. Шофер тоже не очень удивился:

 

— Едем, шеф?

 

 

Уехал доктор Бергман, давно в доме не живший, разве что белой фамилией на черной доске. Уехал, увозя в сумке через плечо старого игрушечного медвежонка, закутанного в шерстяной носок, обвернутую в газету «ПРАВДА» Библию с мрачными картинками, в которой были вложены фотография беззаботной пары на фоне горы и пальмы и его собственное письмо Шульцу со штампом поперек конверта: «АДРЕСАТ УМЕР», а также старинный нож для разрезания бумаг со странными знаками на рукоятке — не то узор, не то каракули. Простой карандаш с затейливым названием лег на дно кармашка.

 

Уехали Штейны, давно, оказывается, жившие в доме. Уехали, увозя по два чемодана на каждого члена семьи, как разрешил всесильный ОВИР, и трудно было узнать бабку-Боцмана в сухонькой старушке, наряженной в норковую шубу, тем более что такая же норковая шапка прихлопнула воинственно торчащую проволоку волос, а басистого ее голоса дом не слышал — если она с кем-то прощалась, то уж не с Леонтием Горобцом, которому случилось встретить последнее шествие Штейнов по лестнице. Увы, кошки с ними не было — и не потому, что кошке с таким именем нечего делать в пункте назначения, а просто кошка завершила один свой жизненный путь и начала новый — как, собственно, и ее хозяева.

 

Горобец опять курит на балконе четвертого этажа. Теперь он называет «проклятой жидовней» своих соседей по лестничной клетке, тихих Шлоссбергов. Те делают вид, что не слышат, но ищут обмен.

 

Долго ли пустовала квартира Штейнов, кого и когда вселили в нее, дом не заметил, поскольку мало-помалу утрачивал интерес к живущим сейчас и все чаще вспоминал тех, кто обитал здесь прежде, — точь-в-точь, как происходит со стариками, устающими от мелькания новых лиц, экстравагантных мод, чужих словечек, и хочется вернуться в самое безопасное, что тебе принадлежит: прошлое. Дом погружался в приятную дрему, из которой его не могли вывести ни сквозняки, ни разбитое балконное стекло где-то наверху, ни хлопающая дверь шестой квартиры. Правда, когда новый жилец — кто он, электросварщик? — с четвертого этажа разбудил Клаву среди ночи, а управдома утром оттого, что протекли потолки в двух комнатах — у меня дети, соображаете вы или нет? — да, в тот день дом очнулся от дремы. Странно, действительно: ведь квартира этажом выше была необитаемой, потому что красавец-капитан не появлялся несколько лет. Когда отперли его дверь, Шевчук только за голову схватился: потолок в центральной комнате просел, как старая корзина, не способная более вместить ни осенние ливни, ни таинственные озера чердака, который открыли вслед за капитановой квартирой. Снова управдом хватался за голову единственной рукой, беспомощно взвыв: «Шо ж ты со мной делаешь…», а Клава, которой этот вопль был адресован, с готовностью зачастила, что она не дура — горбатиться за пиисят рэ да за пьяными лужи подтирать; скажи спасибо, что мой муж дрова обеспечил на весь дом, пиленые-колоные, а мне что, больше всех надо?.. Жена сварщика охотно делилась подробностями: смотрю, вроде капает, ну, я вытерла, а потом, смотрю, опять… Однако все голоса заглушались Клавиными возмущенными криками про пиисят рэ, больше всех надо и пиленые-колоные — такими возмущенными, что с головы сполз платок, явив миру бигуди, круглые, как овечки.

 

С того дня по лестнице часто ходили люди в перемазанной одежде и с длинными лестницами, зазвучало непонятное слово капремонт, а про чердак стали говорить нехорошее, и мало кто из женщин отваживался развешивать там белье.

 

Грустно, грустно: чердак лучше всех помнит веселого, обаятельного трубочиста Каспара — не было кухарки, которая не испробовала на нем загадочный женский взгляд: вниз — в угол — на «предмет», как не было ни одного лакомого блюда, не испробованного трубочистом. Вот его любимое чердачное окно, где он сидел в полдень с толстой фаянсовой кружкой, осторожно придерживая тарелку с дымящимся чем-то; ах, Каспар, Каспарчик… Давно нет кухарок, но вздыхает вся черная лестница, хоть не с кем поделиться вздохами, ибо ход на черную лестницу давно заперт и забит досками для надежности, потому как никаких рук не хватит убирать, как утверждает Клава. Теперь все ходят только по парадной, но Клава не намерена за всеми убирать, зато жалуется Соне, что, когда по черной ходили, легче было с уборкой.

 

Миша Кравцов перенес инфаркт, но не тяжелый; однако курить бросил.

 

Время от времени в квартире Георгия Николаевича звонит телефон, и это не только деловые звонки, но и традиционные хулиганские, хотя Устал не обижается и ничего не предпринимает.

 

На тротуаре перед домом изредка появляются нарисованные мелом «классики», но девочки — чьи-то дочки и внучки — быстро теряют к ним интерес. Дети собираются у крыльца, обмениваются жвачками и подолгу крутят в руках разноцветный кубик какого-то Рубика, но дом Рубика не знает — должно быть, он живет в другом доме.

 

Больше ничего не меняется. Существительные на «мя» по-прежнему склоняются с таинственным наращением, водка подорожала, но в квартире старых большевиков все так же опрокидываются и катаются по полу пустые бутылки. Правда, это больше никого не беспокоит, ведь Фифа со взрослым сыном давно переехала в какой-то новый район, но задолго до этого радостного события похоронила мужа, а еще раньше исчезла ее хмурая дочка, но когда именно это случилось, дом не запомнил. В маленькой квартирке дворника (вернее, Фифы) теперь живет человек средних лет, чей-то разведенный муж, а более ничего о нем не известно.

 

За Леонеллу дом спокоен: она никуда не уедет. После больницы ей больше не надо ходить на работу, да и вообще никуда: лифта как не было, так и нет, а ноги Леонеллу не слушаются. Каждый день приходит пожилая синеглазая медсестра, которую Леонелла упорно называет Лаймой, делает ей сосудорасширяющий укол, необходимые процедуры, затем пересаживает в кресло, придвигает его к открытому балкону и уверяет Роберту, что есть надежда, есть — инсульт инсульту рознь.

 

Соборная башня наконец построена. На верхушке уселся золотой петушок, дерзко сверкающий в закатных лучах солнца. Дом горд, что кусочек тени от башни падает и на него… по крайней мере, ему так хочется думать. Башня построена, но Лидия Павловна Краневская не уезжает — предстоят еще долгие реставрационные работы внутри собора. Когда же отделку закончили, имя Краневской Л. П. было вычеркнуто из списка награждаемых чьей-то властной рукой, и обладатель руки заявил во всеуслышание, что собор и башня есть наше собственное национальное достояние и хватит нам, дескать, оглядываться на Кремль — не те времена.

 

Времена наступили совсем другие. Строители башни не рассеялись по всей земле, как тогда, в древней легенде, да и башня стоит прочно, зато союз нерушимый республик свободных зашатался и стал разваливаться. Все это называлось не очень понятными словами национальное возрождение и украсилось знакомыми красно-бело-красными флагами.

 

 

Ранним осенним полднем симметричного 1991 года к дому подъехала машина. Высадив двоих пассажиров, машина не уехала, а осталась ждать, и водитель достал из «бардачка» роман модного писателя Пикуля.

 

Пассажиры, двое мужчин, стояли на тротуаре, негромко переговариваясь. Один из них, гладко выбритый и моложавый, с живым улыбчивым лицом, в расстегнутой куртке на клетчатой подкладке, с любопытством оглядывался по сторонам. Старший, на вид лет семидесяти, лысый, очень худой и загорелый, отчего на костистом лице особенно ярко белела маленькая бородка и усы, сунул руки в карманы длинного светлого пальто и негромко произнес:

 

— Асфальт; странно. Здесь была брусчатка.

 

— Как в Старом Городе? — отозвался младший. — Я же говорю, похоже на Вену. Этот дом, отец?

 

— Да. Пусть они договорят, не будем мешать.

 

Старик внимательно вглядывался в дом. Глаз непроизвольно соскальзывал на пустое пространство рядом, где — он помнил — стояло унылое желтое здание. Снесли?..

 

У крыльца дома № 21 беседовали две пожилые женщины. Одна, толстенькая, маленького роста, в тесном пальто и вязаной шапке, из-под которой торчали серые завитки, с интересом смотрела сквозь круглые очки на собеседницу, высокую и худую, в ватнике и теплом платке, которая говорила простуженным голосом:

 

— Она мне: «Шура, не вижу порадка! ». Я и смотру — курут, прамо на окне.

 

И торжественно замолчала.

 

— А ты? — не выдержала толстенькая.

 

— А я и говору: убероте!..

 

Дом, в свою очередь, уставился пыльными окнами на приехавших, и легкое дуновение — как вздох — пролетело по коридору: господин Мартин! Господин Мартин приехал, с каким-то стариком…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.