Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Елена Катишонок 22 страница



 

Бессмысленно рассказывать об этом следователю, так же как бессмысленно было объяснять, что он не выбирал между действующей армией и гетто — армия сделала выбор за него. Причин не докопаться; доктор Ганич тоже почему-то не подошел Красной Армии…

 

Он привык не включать свет в пустых комнатах — только в дальней, «у себя», и на кухне. Здесь после конфискации остался старый буфет — настолько неказистый, что не был включен в опись. Небольшой стол и два стула со спинками, похожими на теннисные ракетки, Макс купил в комиссионном магазине, но стол поставил не в центре, как было у Шульца, а почему-то у окна, и только потом понял, почему: так было в Кайзервальде. Леонелла ставила на клетчатую скатерть две кофейные чашки и пузатую детскую кружку с каким-то смешным рисунком.

 

Самое простое — зайти проведать, случайно оказавшись неподалеку от бывшего дома — оказалось невозможным, хотя бывал ведь там, бывал, когда пытался узнать, куда девались люди из дома призрения. На той скамейке, где сидели обычно с Натаном, долго сидел один и курил, иногда бросая взгляд на окна пятого этажа. Поймал себя на мысли, что плохо помнит лицо ее мужа; наверное, узнал бы при встрече, но за это время из дома вышла только незнакомая статная женщина с портфелем и худощавый однорукий мужчина. Странная пара. Не хотелось думать, что они живут в квартире Зильбера. Снова взглянул вверх — и вздрогнул: на окне Натановой гостиной сидел кот, ритмично наклоняя и поднимая голову; одна лапа была поднята в приветственном жесте. Вылизывается, не сразу догадался Макс. Раньше в доме котов не держали. Появилась мысль зайти к дворнику — и тут же исчезла: не хватало только встретиться с этой медсестрой, которая считает его своим благодетелем.

 

Другое дело — случайно встретить Леонеллу в городе; такое ведь происходит сплошь да рядом. В «Детском мире», например, когда она будет покупать полуботиночки для Бетти. Или в книжном. Трудно представить, что ее заинтересует «Просвет в тучах» или «Сын батрака» — на том чердаке она выискивала авантюрные романы. Подумать только, девочке уже одиннадцать лет! Она бы его не узнала — дети скоро забывают…

 

Нет клетчатой скатерти, нет звонких чашек. Стол в наполовину прирученном доме без хозяина стоит так же, как чужой стол стоял в чужом доме. Рано или поздно, если посчастливится, встретишь в своем городе чужую жену с мужем и дочкой и скажешь все положенные слова, а пока ты просто сидишь на узком длинном сундуке, где мог уместиться Зильбер, если бы ты пришел вовремя.

 

Доктор, мы говорили накануне, он согласился! Взвинчен был, конечно, перевозбужден, однако нормален, я ручаюсь. До сих пор не могу понять, как он решился… Шульц, давно знавший эту историю, качал головой: не он — война; война его убила. Не грызите себя; война убивала по-разному. Проводил по лысине и лицу большой ладонью, снова надевал очки. К Новому году надо отправить ему посылку. Шоколад, витамины, теплое белье. Бергман плохо представлял себе лагерь: при каждой попытке перед глазами возникали фотографии немецких концлагерей, с истощенными узниками в полосатой одежде, и среди них вдруг возникала плотная фигура Старого Шульца в белом докторском халате, вот ведь какая клюква…

 

Догорел огонь в печке, впереди была ночь.

 

Однако настоящая ночь наступила через полтора месяца, ярким и холодным зимним днем 13 января нового, 1953 года. Ночь была объявлена во всех центральных газетах и называлась: «Хроника ТАСС. Арест группы врачей-вредителей». Вместо врачебной пятиминутки всех созвали на митинг, где главный при гробовом молчании зала прочитал газетный текст. Из-за высокого роста доктор Бергман сидел далеко, смотрел на оратора и думал обо всем сразу: так останавливается время, если это происходит в Москве после эпохального нюрнбергского суда, хотя черепа никто не измеряет и не нужно надевать желтые звезды, да и флаги висят другие, но кто исчислит стада ишаков, которые полягут, прежде чем помрет султан; и как вовремя я отправил Шульцу посылку.

 

 

Кафе называлось «Театральное», хотя ничего напоминающего театр внутри не было. Оно скорее было похоже на поезд с отдельными купе, в каждом из которых был стол и два диванчика. На зимние каникулы их седьмой «А» ездил в Ленинград, и больше всего Роберте понравился сам поезд, хотя ей не повезло: она оказалась в одном купе с их «классной», Серафимой Степановной. Хорошо еще, что Херувима (так ее все зовут, и мальчишки уверяют, что это от слова «х…р») целый вечер шныряла по другим купе — проверяла. В поезде было очень уютно, но Роберта никому об этом не говорила, даже Лариске, с которой они сидели за одной партой с первого класса, потому что Лариска все время трещала: «Эрмитаж, ах, Эрмитаж!.. ». В сочинении Роберта написала, что самое сильное впечатление на нее произвел домик Петра Первого. Наверное, он нарочно уходил из Зимнего дворца, сидел там и посматривал из окошка, как ведут себя подданные.

 

В «Театральное» их пригласила певица Альма из оперного театра, мамина приятельница. Она очень пожилая, но не разрешает Роберте называть ее «тетей Альмой»: во-первых, я тебе не тетя, милочка, а во-вторых, ты уже взрослая барышня… Сколько ей, милочка? Это — к маме, которую она тоже зовет «милочкой» и очень редко — Леонеллой. Смотреть на Альму всегда интересно: она шикарно одевается, Херувима сдохла бы от зависти. Она как-то хвасталась перед физичкой новыми полусапожками: «На заказ, конечно. Муж такую очередь выстоял! ». Физичка завистливо пригорюнилась, а потом встрепенулась: «Непрактично, Симочка: замша; не для нашей зимы», — и с облегчением отошла. Они с Лариской стояли в пионерской комнате, а дверь была приоткрыта. Не-е-ет, за Альмой Херувиме ни в каких полусапожках не угнаться, в какую бы очередь она своего Кешу ни поставила. Альме шьет портниха из оперы, а там не только петь умеют. Сама-то Альма не худее Серафимы, но с виду ни за что ни скажешь, а на сцене и подавно. Несколько лет назад они с мамой ходили на «Евгения Онегина». Сначала Роберте неловко было смотреть на Альму, и она боялась, что засмеется: было видно, как сильно артистка накрашена, поэтому она просто сощурилась, так что остался один силуэт в светлом платье до полу и чарующий юный голос:

Пускай погибну я, но прежде

Я в ослепительной надежде

Блаженство темное зову,

Я негу жизни узнаю!

 

После спектакля они пошли, как мама сказала, «к Альме в уборную», и Роберта страшно сконфузилась, а мама рассмеялась, рассказала Альме, и обе хохотали, а она стояла дура дурой, потому что это оказалась никакая не уборная, а обыкновенная комната с тремя высокими зеркалами, кучей вешалок и двумя ширмами. Татьяна брала с туалетного столика одну баночку за другой и стремительно превращалась в Альму, хотя на ней все еще было длинное Татьянино платье, и чудилось, что она вот-вот запоет:

Я пью волшебный яд желаний,

Меня преследуют мечты… —

 

в то время как певица авторитетно продолжала говорить Леонелле:

 

— …Кольдкрэм, только кольдкрэм. Потом салфеточкой аккуратно снимаете — и лицо как новенькое!

 

Нет, лицо Альмы не было похоже на новенькое. Должно быть, она сама об этом знала, потому что схватила пуховку и, поминутно оборачиваясь то к Леонелле, то к зеркалу, громко шептала:

 

— Меня преследуют. Буквально, — поворот к зеркалу, — самым настоящим образом подсиживают, — снова к зеркалу, на этот раз за тушью, — не поверите, милочка: девчонка, вчера из консерватории… — Сердито плюнула в крохотный пенальчик, распялила глаз и начала медленно водить щеточкой по ресницам, — я уже не говорю, что не на что смотреть, это ладно, хотя… Но голос, голос… — поморгала, приблизив глаз вплотную к зеркалу, — голос-то кастрюльный, верите, милочка?..

 

И все-таки перевоплощение волшебной Татьяны в привычную Альму и кулинарная возня с лицом ничему не помешали. Роберта смотрела во все глаза на усталую расплывшуюся женщину, и та спохватилась:

 

— Тебе понравилось, детка?

 

Не успев подумать, прилично это или нет, девочка кинулась обнимать пожилую юную Татьяну и неловко ткнулась в обильные плечи, пропахшие пыльным тюлем, пудрой и рабочим потом.

 

С тех пор они в театре бывали часто, и по настоянию певицы Роберта начала петь в хоре Дворца пионеров, но это все не считалось, потому что…

 

— Милочка, тебе взбитые сливки с шоколадом, да? — Артистка повернулась к Леонелле. — Здесь чудесные сливки, ей понравятся.

 

Тетушка Лайма сама взбивала ей сливки смешным пружинным венчиком, и Роберта любила смотреть, как небольшое озерцо белой жидкости послушно танцует под Лайминой рукой, но самый интересный момент — превращение в пышный легкий сугроб — всегда пропускала. Это пока тетушка Лайма не заболела. Ян иногда брал Роберту с собой в больницу. Лайму было очень жалко, она так тяжело пыхтела, словно не на кровати лежала, а поднималась к ним на пятый этаж. Когда медсестра приходила делать укол, Роберта выходила и слонялась по коридору. Там стояла высокая каталка с худенькой подушкой, а на стене висела стенгазета: «ИТОГИ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО СОРЕВНОВАНИЯ ПО КАРДИОЛОГИЧЕСКОМУ ОТДЕЛЕНИЮ». Все ужасная скукота, как на физике. И непонятно: они что, соревнуются, кто больше больных вылечит? Или кто лучше?.. Она выучила коридор наизусть, как письмо Татьяны к Онегину, только Пушкин там слегка переиначил — Альма пела не так, но Лариска говорит, что оперу сочинял не Пушкин, и даже фамилию сказала, так что Роберта пошла прямо в библиотеку (не в школьную — в районную, там книжек дополна) и попросила почитать, так ей выдали «Мойдодыра». За то, что Лариска наврала с три короба, она не разговаривала с ней на алгебре и на физкультуре.

 

Было почему-то обидно, что тут сливки были наряднее, чем Лаймины, к тому же с шоколадными опилками, а Лайма плюхала на край чашки ложку варенья. Да и подавали сливки не в чашке, а в красивых вазочках на ножке, а ложечку отдельно на блюдце; так вот ложечку Роберта сразу уронила на пол, а когда встала, около их столика стоял какой-то дядька и целовал Альме руку. Та воскликнула:

 

— Георг, вы несносны!

 

И пыталась выдернуть руку, но не по-настоящему, а как Людка Примак, когда мальчишки хватают ее за руки, а она визжит, но сама смеется. Этот Георг возил усами по Альминым пальцам, но смотрел на маму. Та, к счастью, ничего не замечала, потому что медленно водила ложкой вокруг горки сливок в своем «кофе по-варшавски». Георгу кто-то помахал, и он наконец отошел.

 

— Какой баритон… был, — тихо заговорила певица, склонясь к маме, — божественный, бесподобный. Во время спектаклей барышни его букетами забрасывали. Мы пели в «Кармен», — она понизила голос до шепота, — успех сумасшедший, каждый вечер аншлаг… — Альма мечтательно улыбнулась. — Поверите, милочка, дамы сходили с ума. Мужчины тоже, — добавила торопливо, — но это старый роман, знаете… Сейчас уже легенда. Он всегда был такой куртуаз, даже когда мы были вместе…

 

Такое слово стоит запомнить, чтобы Лариске нос утереть. Если спросит, то не отвечать прямо, тем более что хорошо бы точно узнать, что оно значит, и так ли уж обязательно, чтобы пальцы тебе мусолил. Хозе похоже на куртуаз, а куртуаз на что-то еще… На Лавуазье, вот! Закон Лавуазье, там еще Ломоносов был при чем-то. Хотя щекастый румяный Ломоносов, пухленький, как Клава с первого этажа, вряд ли был куртуаз.

 

— …совершенно безнадежно, — продолжала шептать Альма, все так же наклонившись к маме, — его держали, пока он держался. Но знаете, милочка, это в драме можно пить сколько влезет, а у нас нельзя: голос уходит. Вот так и он…

 

Кто «он», можно было легко догадаться: Альмин куртуаз. Он сидел за дальним столиком с какими-то людьми, а сейчас как раз приподнялся и крикнул официантке: «Шартрез, одну! ».

 

Тоже загадочное слово.

 

Сливки кончились, и Роберта осторожно приступила к «наполеону». Нежная золотистая штукатурка осыпалась на блюдце и на скатерть, но ложке не поддавалась, только крем выползал по сторонам. Воспользовавшись тем, что певица на нее не смотрит, девочка наклонилась и откусила, придерживая пирожное ложкой, и теперь чинно жевала, вяло прислушиваясь к беседе.

 

— Сколько же можно? — возмущалась Альма, — вы ведь молодая женщина, милочка, так нельзя. Ну, между нами: сколько вам?

 

— Увы, — кратко ответила мама, — сорок уже стукнуло, — она быстро отпила кофе, — а я все привыкнуть не могу.

 

Альма засмеялась и полезла в сумочку. Роберта быстро сунула в рот остатки верхнего слоя и глотнула кофе. Певица долго смеялась нежным смехом, и два пушистых зверька на ее шее чуть вздрагивали и смотрели прямо на девочку круглыми требовательными глазками.

 

— Чудный мех, — улыбнулась мама, — вам очень к лицу!

 

— Спасибо, милочка, — Альма с достоинством повела плечами и снова начала что-то настойчиво втолковывать маме, а Роберта все время ждала, что мех вот-вот коснется сливок или эклера, — оба зверька хищно нависали над столом и вытягивали носы — и все же ни разу ничего не задели!

 

Опять вспомнилась поездка в «колыбель революции», как Херувима называла Ленинград. В «колыбели» был страшный холод и ветер, особенно на этом… Зевсовом поле. Они с Лариской стояли, держась под руки, чтоб теплее, мальчишки начали прыгать, но Херувима рассвирепела и забулькала — она говорит, точно горло полощет, — что это неприличное поведение, тем более в таком месте… Правда, она сама ужасно замерзла: нос стал красный, а руки она держала в карманах (мама всегда говорит, что именно это и есть неприлично). Там было много экскурсий, и еще какая-то тетка стояла, а с ней военный, в штанах с красными полосками и таком же каракулевом колпаке, как у Херувимы, Лариска первая заметила, и они долго хихикали. Так на тетке воротник похожий был на Альмин, только пышнее и с одной головой… Потом они пошли в столовую, и нос у Серафимы еще сильней покраснел, и щеки тоже.

 

— …о ребенке, совершенно верно, — продолжала певица уже громче, — как раз сейчас и время, а то когда же? Какое счастье, что у вас такая дочка; сколько ей уже?

 

— Пятнадцатый год, — улыбнулась мама.

 

— Ну вот! Ну вот, я же говорю: пристроиться. Вы обязательно должны пристроиться, но только чтобы человек достойный… — И снова перешла на шепот: — Без мужчины, милочка, хоть волком вой.

 

 

Услышать добродушный смех приятельницы было намного лучше, чем заметить уязвленно поджатые губы. Собственное благополучие не лишило Альму способности слышать другого. Леонелла знала, какую цену певица платит за свое благополучие. Прекрасный голос, артистичность и популярность у публики оставляли Министерство культуры глухим и слепым, когда речь заходила о награждениях.

 

— Это решает другое ведомство, милочка, — устало объясняла она Леонелле. — Вы же видите, кому они дают. Я никогда у них не стану ни народной, ни хотя бы зас… заслуженной артисткой. Позволяют петь — и на том спасибо. Я даже — не поверите, милочка, — рада, что отец не дожил: он так гордился мною…

 

Отец Альмы был известным юристом во времена республики, но Леонелла никогда не расспрашивала, поскольку такой интерес предполагает ответную откровенность, а рассказывать о своем происхождении… нет, только не это.

 

К собственному возрасту Леонелла относилась, как умный подчиненный к взбалмошному начальнику, стараясь не попасть под горячую руку. Мало ли начальников-самодуров; сегодня устроит разнос, пригрозит всяческими карами, вплоть до увольнения, а назавтра благодушно и не глядя подпишет требуемую бумагу: живи, мол.

 

С зеркалом отношения были совсем не такие. Никакого сочувствия от него не дождешься — говорит, что видит, и надо иметь мужество присмотреться и прислушаться. Плевать ему на паспорт, хоть он и был главным сообщником Леонеллы, маленьким дерзким жуликом, но жуликом поневоле, ибо главной обманщицей была сама хозяйка.

 

…Когда в середине мая 41-го началась выдача новых паспортов, удостоверяющих советское гражданство, Громов настойчиво уговаривал ее поменять паспорт. Дома Леонелла достала серую книжечку и долго изучала цифру: 1900. Что ж, овчинка стоит выделки. Решительно окунула перо в черную тушь и осторожно добавила маленький загнутый черенок под последним нулем; потянулась к пресс-папье — и отдернула руку: пусть высохнет. Несколько раз отводила взгляд — и снова возвращалась, привыкая к новой дате, что оказалось на диво легко. Ни в тот момент, ни на следующий день, когда молоденький лейтенант протянул ей новую книжечку и торжественно поздравил с «новым, советским паспортом», Леонелла не испытывала ни малейшей вины: это мой возраст, и если я украла у себя девять лет, то караул никто не закричит. Зеркало заговорщицки улыбнулось. В новом паспорте, на гладкой хрустящей страничке, чужой равнодушной рукой была выведена новая дата. Стало быть, «по новому стилю» (она тихонько засмеялась) ей тридцать два года, но об этом знает только она. Роберт… едва ли. Метрику она сожгла, и с нею сгорели девять лет, которых никто не хватится.

 

Да, пятнадцать лет назад она была хозяйкой своего возраста; с тех пор они давно поменялись ролями. Сегодня, в пятьдесят шесть лет «по старому стилю» — от этой поправки уже не избавиться никогда — нужно было особенно тщательно подкалывать волосы: вдруг кто-то заметит на виске седой волос. Пришлось купить баночку кольдкрема: по утрам под глазами вспухали небольшие подушки. «Главное — шея, милочка; шея и руки», — твердила Альма. Леонелла и сама безошибочно замечала женщин, которые внезапно начинали носить легкие шелковые шарфики. На всякий случай купила и себе, дымчато-лазоревый, хотя необходимости в нем пока не было. Руки… руки ей сберегла тетушка Лайма. Она не только готовила и мыла посуду, но и Бетти приохотила к домашней работе: «Как можно, госпожа Эгле, вы так много работаете…». Девочка вставала раньше матери, чтобы сварить ей кофе. Как-то темным утром Леонелла вышла, затягивая пояс халата, и вздрогнула, увидев за стеклянной кухонной дверью знакомый виолончельный силуэт Мариты. Дверь открылась, и Бетти отпрыгнула назад:

 

— Ой, как ты меня напугала! — и рассмеялась с облегчением, точь-в-точь как смеялся Роберт. — Я чуть кофейник не опрокинула.

 

Бетти стремительно, как показалось матери, выросла из всех платьев. Скудное послевоенное время, когда все дети были одинаково одеты в обноски той или иной аккуратности, осталось позади, хотя и тогда Леонелла наряжала дочку, по выражению дворничихи, «что куколку». Школьная форма демократически уравнивала всех детей, но от Леонеллы не ускользнуло, что парни из ремесленного училища по соседству провожают Бетти заинтересованными взглядами, а ведь ей только четырнадцать… Может быть, Альма права: будь в доме мужчина, за нее было бы не так страшно. Вернее, страх разделили бы пополам. Это если отец, одернула она себя, а посторонний… Она знала только одного человека, который подошел бы на эту роль: лицо Макса, бережно сажающего девочку на плечи, забыть невозможно. Так ведь когда это было…

 

Беспокоило и то, что Бетти в основном предоставлена самой себе. Теперь, когда Лайме случалось быть дома, девочка после школы подолгу сидела с нею и с удовольствием хозяйничала под Лаймины благодарные причитания. Много времени дочка проводила со своей подружкой. Леонелла присматривалась к этой девочке с первого класса и не могла понять, почему Бетти выделила ее из всех других? Тощая, тихая и пронырливая первоклассница подросла, но оставалась подросшей девочкой без всяких признаков цветения, для которой легко было купить одежду в «Детском мире». Лариска всегда пытливо разглядывала их мебель, светильники и большой портрет в простенке. Леонелла встречала ее приветливо, но никогда не чувствовала себя по-настоящему непринужденно. И, как выяснилось, не зря.

 

— Мама, а почему у нас нет фотографий? Ну… твоих родителей. И папиных. У Лариски дома целый альбом, большущий такой…

 

Рано или поздно вопрос появился бы и без Лариски — не может быть, чтобы маленькая проныра что-то разнюхала, даже если шныряла по ящиками бюро: ничего там не было, да и вопрос Леонелла предвидела и подготовила ответ: война; бомбежка. Никого в живых не осталось, ни моей матери, ни отца. А у папы… его родители умерли до войны, они в другом городе жили.

 

Вот это, о родителях Роберта, полностью соответствовало действительности, а полуправду говорить легче, особенно после многих репетиций, иначе трудно было бы выдержать простодушный, доверчивый взгляд и слова:

 

— Бедная мама.

 

Больше об этом не говорили. Девочка приняла грубую театральную декорацию, сооруженную на скорую руку, за чистую монету. Это лучше, чем если бы она узнала, что одна только жалкая пьянчужка могла бы рассказать, кто был отцом Леонеллы, случись ей упомнить; однако она замерзла ночью в чужом амбаре. Нет, смерть во время бомбежки куда гуманней. Когда-нибудь девочка спросит об отце, но ответить будет проще.

 

Училась Бетти не плохо, но, в отличие от подружки Лариски, как-то равнодушно. Только учительница математики на каждом родительском собрании ее нахваливала. Соседка Серафима, встречая Леонеллу на лестнице, говорила озабоченным голосом одно и то же: «Подтянуться надо по всем предметам: в вузах серьезный конкурс, — и слова перекатывались у нее в горле, как крупные горошины. — Пишет грамотно, а на литературе ворон считает».

 

Два раза в неделю, когда Роберта пела в хоре, они вместе возвращались из Дворца пионеров. В один из таких дней разговор невзначай коснулся тройки за сочинение.

 

— А у всех почти тройки, — беспечно ответила девочка, — потому что книжки скучные. Вот у нас дома… Я знаешь сколько раз «Тарзана» читала? Или этого… У него фамилия такая змеиная — Декобра; «Сын палача», помнишь? Или «Миллионы Гризельды». Я давала Ие читать, так она всю ночь не спала. Она сразу сказала, что это — вещь. И никакого Данко с горящим сердцем. Херувима так надрывалась, как будто это ее собственное сердце, хотя ты можешь представить, что она свое сердце возьмет и вырвет?

 

И сама расхохоталась. Отсмеявшись, продолжала говорить, быстро и пылко, что Серафиму все ненавидят, потому что она злая, зато как выпендривается и наряжается, но у нее все равно ничего не выходит, взять хотя бы газовый шарфик: он должен нежно обвивать шею и взлетать от дуновения ветерка, как у тебя, а Серафима что ни навернет на шею, выглядит, словно горло болит.

 

Неужто эта Серафима не чувствует, как дети к ней относятся? И чем она платит им, если… если чувствует?

 

— В библиотеке — знаешь, у троллейбусной остановки? — продолжала дочка, — так вот, там Горького завались, но я искала что-то… стоящее. Кого, ты думаешь, я там встретила? — она выжидательно замолчала.

 

— Не знаю, — улыбнулась Леонелла. — Серафиму Степановну?

 

— Да ты что! Вальку.

 

В ответ на недоуменный взгляд пояснила:

 

— Вальку, из шестой квартиры. У них там вообще такое… как «На дне» у этого Данко, то есть Горького, а Валька там единственная нормальная девчонка. Мы столкнулись у полки, и Валька меня спрашивает: «Ты Стендаля любишь? » А я такого не знаю, его даже Лариска не читала. Тогда Валька потащила меня на «сэ», я взяла «Красное и черное». Пока я в школе, то Ия читает, она меня уже обогнала, а я дочитала до когда он приходит к мадам де Реналь…

 

Помолчала, явно вернувшись мыслями к неведомой мадам, потом спросила:

 

— Мам, а ты любишь Стендаля?

 

К счастью, они как раз проходили мимо кондитерского магазина.

 

— Давай зайдем? Купим Лайме шоколадку…

 

 

Каждое воскресенье супруги Головко куда-то выезжали. Первым во двор спускался Кеша и неторопливо отпирал гараж, где некогда стояла красавица «Олимпия», а теперь была прописана серая Кешина «Победа». Малыши, до сих пор мирно копошившиеся в песочнице, и ребятишки постарше, в том числе головорезы из шестой квартиры, тут же сбегались и с молчаливым сопеньем обступали раскрытые двери гаража, пока не раздавался чей-то нерешительный голос: «Дядь Кеш, прокати…». Если к этому времени в дверях еще не показалась монументальная фигура Серафимы Степановны, Кеша открывал дверцы и коротко говорил: «Сигай! Но только до ворот и обратно». «Сигали» все, кто успевал, чтобы хоть несколько минут насладиться непередаваемым «машинным» запахом, тайком крутануть блестящие ручки и поерзать на роскошных сиденьях. Случалось такое редко, потому что Серафима Степановна бдила, чтобы не случалось вообще, и строго выговаривала мужу:

 

— Чтобы в последний раз, Иннокентий. Опять обивку чистить от соплей. Куда родители смотрят, интересно?..

 

Если и приходилось иногда чистить обивку, то занималась этим вовсе не Серафима Степановна, а сам Кеша. Да и чего там чистить, делов-то… Был бы свой, так хоть все сопли на сиденье выложи, слова бы не сказал. Жене, конечно, не говорил; она не виновата. А кто виноват, скажите? Интересно девки пляшут… Может, она потому и не любит чужих детей, что своих нету? Как-то намекнул: может, тебе на курорт какой съездить надо или… Вот на этом «или» пришлось заткнуться, да она еще неделю ходила туча тучей. А как подумать, до сорока лет дожили — и ни парня, ни девки. Зато «Победа». Здесь мысли принимали другое направление: как бы эти башибузуки из шестой квартиры чего не учудили гвоздем по крылу, с них станется.

 

Кончились задушевные перекуры с Мишкой Кравцовым, в одночасье кончились; а жаль. Сколько раз Кеша говорил себе не спорить о политике, ну ее в болото.

 

…Кравцов был в тот день мрачный и какой-то потерянный. Молча тянул свою «беломорину», потом без предисловия бухнул:

 

— У нас на заводе один взял и партбилет положил.

 

— Куда? — не понял Кеша.

 

— На стол! — рявкнул Кравцов. — Прямо на собрании. Доклад Никиты зачитали; все молчат. А что скажешь?.. Ну, а этот подошел к столу, вытащил книжечку — и хлоп!

 

— А че сказал?

 

Мишка пожал плечами:

 

— Так что говорить-то? Я потом, когда собрание кончилось, его нашел, я его хорошо знаю. Ты, говорю, не горячись, говорю; надо разобраться. А он мне: «Я Сталину, как отцу, верил. Воевал за него. В партию пошел, чтобы — с ним вместе. А они… Они всё знали, это ж Никита не вчера написал! Знали, слышишь? И такое вот… делали! » — И пошел к проходной.

 

— А ты?

 

— Что — я. Я Сталину верю. Партбилетом не бросаюсь. Я потом сам читал ту газету. И получается, — он смотрел на Кешу, словно считал в уме что-то трудное, — что Сталин… нарушал революционную законность. И никаких «врагов народа» не было.

 

Он замолчал. Папироса потухла, и понадобилось несколько спичек, чтобы раскурить ее снова. Горелые спички Михаил засовывал обратно в коробок, валетом к новым.

 

— Как… врагов народа не было? — не поверил Кеша.

 

— А вот так: не было. И вредителей не было.

 

— Интересно девки пляшут… Может, и кулаков не было, и шпионов?

 

— С кулаками тоже… перегибов хватало. Кто кулак, а кто…

 

— Че-то я не понимаю, — перебил Кеша, — это что же, завтра напечатают, что кулаков, мол, тоже не было? Вот ты говоришь, врагов народа не было, или там вредителей… А чего ж тогда мы отступали, когда Гитлер попер? Это разве не враги народа, не вредители подстроили?

 

Затянулся, снял пальцем табачинку с языка и продолжал:

 

— Я помню, три года назад ты еще этих, — он кивнул на окна пятого этажа, — космополитов защищал. Так, может, врачей тех тоже не было, что людей травили? Не, ты скажи!

 

— Конечно, не было! Я могу тебе показать — специально газету сохранил, апрель пятьдесят третьего, число не помню. Их всех напрасно держали.

 

— Интересно… — начал Кеша, и Кравцов уже приготовился к пляшущим девкам, но услышал другое, — интересно у тебя получается: пока Сталин, значит, был живой, так и кулаков, и вредителей, и всех гадов вот так держали! — Кеша вытянул ядреный кулак, — а как помер, так все они что, героями стали? Всех, стало быть, отпустить, коли «напрасно держали»?

 

— Отпустить, — угрюмо ответил Мишка, — не виноваты они.

 

— Невиноватых не содют!.. Че-то вот ни меня, ни тебя не посадили, верно? Потому что мы невиноватые. Мы с тобой воевали, а эти, — он ткнул неразжатым кулаком вверх, где бабка-Боцман как раз открывала кухонное окно, — эти в Ташкенте отсиживались.

 

Кравцов задохнулся от негодования. Кеша смотрел на него, чуть сощурясь, а сверху неслось пенье сверхъестественной красоты:

Летите, голуби, летите,

Для вас нигде преграды нет…

 

Михаил вытащил новую папиросу, но не закурил, а начал разминать в пальцах; медленно заговорил:

 

— Ну да, в Ташкенте. Который прямо под Сталинградом находится. Где армией командовал генерал-майор Крейзер, а полковником был Соломон Кац. А сколько солдат… В одном окопе со мной… Я Семке Левину и Борьке Фишману сам копал могилу; их родители в другом Ташкенте грелись — в минском гетто.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.