Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 11 страница



Стеречь было что. На базу стояло шесть коров, все тельные, бычок. Позади база Панин поставил для начала конюшенку из самана, в ней пара лошадей для тягла и черной работы и конь верховой.

Отец Паисий качал головой с сомнением, говорил, что напрасно Дмитрий Осипыч торопится богатеть, неизвестно, как она, жизнь, повернется. Однако Панина так и распирало от неожиданной удачи, оттого, что теперь все может, все в станичке в ножки кланяются, хотя и говорят за спиной темное о его богатстве… А, пусть говорят! Ругань на вороту не виснет… От зависти все и скудоумия. Пускай где‑ то война гремит, станичка живет как жила!

Сыграли давеча две свадьбы, схоронили придурка «Дай Кашки», который по глупости решил в проруби искупаться да вынырнуть не смог, в церкви подрались знахарка Кудиниха и молодая солдатка Жилина (из‑ за парня), отцу Паисию было видение – на церкви вместо креста сидело черное существо с мохнатыми крыльями, с рогами вильчатыми, пело «Интернационал».

Молчала станичка, как медведица перед долгой зимней спячкой, храпела сонно, сосала сладкую лапу.

Одно тревожило Панина: Афанасий… Как прибрел он со степи пеший, в жестокой простуде, как увидел он его, тощего, хворого, с выпирающими мослами, сердце захолонуло от жалости и родительской любви.

Когда уснул, Дмитрий Осипыч сидел над ним полночи, дымил табаком, разглядывал, как чужого. Немного и времени прошло, но молодость резва, из мальчонки стал Афанасий полуюношей, вытянулся, плечики раздались, в обличье проступала хмуроватая серьезность. Особенно умилили Панина усишки – пробивались на верхней губе смешные темненькие волосики.

Про Афонины приключения Панин сам, выведав, соседям рассказал. Что на аэропланах он летал и красные силой заставляли его в небесах мучаться. Навалило любопытных полный дом слушать рассказы, уши развесили. Но Афанасий (и это понравилось Панину) засмеялся только:

– Про все рассказать невозможно, а по частям не поверите.

Станичники, обескураженные, разошлись. Панин сказал:

– Это ты их правильно на расстоянии от себя держишь. У тебя теперь другая от них жизнь будет. Вот помру, они же тебе ножки мыть будут! Это ты молодец!

– Ну да? – сказал Афанасий и посмотрел на него непонятно, не то с осуждением, не то с интересом. – Это по каким причинам у меня теперь другая жизнь пойдет? А, батя?

– Подрастешь – узнаешь, – подмигнул Дмитрий Осипыч.

Но не выдержал, закрыл окна на ставни, завесил, при лампе выложил на стол добро. Афанасий сидел молча, смотрел на желтенькие маслянистые кругляшки золотых, пачки денег, на часы, портсигары. Панин перебирал цепочки, взвешивал на заскорузлой ладони, лелеял:

– Знаешь, что за это дадут? Хо! Поживем…

Афанасий посмотрел прямо, глаза были по‑ непонятному скучные, никакой радости.

– Спать пойду, – поднялся он. – Меня что‑ то все время в сон клонит.

Панин долго раздумывал над разговором. Пожалел, что открылся. Мальчишка, надо подождать, чтоб подрос.

Афанасий выходить на улицу стал скоро, но в разговоры со станичниками не встревал, принес от отца Паисия бумаги писчей, карандашей, книги. Упросил, чтоб на чердаке отгородили ему закуток. Там – труба от печи проходит, тепло, а главное, никто не мешает.

…Вот и сейчас сверху из щелей падает свет. Видно, он и потревожил сон Дмитрия Осипыча.

Панин сунул карабин под лавку, пошлепал в угол, к бадейке с квасом, попил холодненького, пожевал изюминки, квас был сладок. Черпнул ковшиком дополна, полез по лесенке на чердак: с одной стороны – забота, пусть хлебнет, с другой – не уснул ли? Огонь ведь горит.

На чердаке и вправду был непорядок. Огонь в лампе мигал, а Афанасий спал за столом, положив голову на бледные, исхудалые руки. Тут же валялись карандаши и листки бумаги.

Панин прикрутил фитиль, поднес к глазам листок, глаза на лоб полезли от удивления.

На листке был рисунок, не рисунок – черт те что! Человек совершенно голый стоял на облаке, а может, висел над ним. Вместо рук у него были нарисованы птичьи крылья, на каждом перышке каждая ворсинка проведена карандашом. Справа от человека было солнце, слева месяц. К спине присобачена чертовина вроде пропеллера – это было знакомо. Лица не было, не успел нарисовать.

Панин увидел: на листках что‑ то написано, поднес к глазам, разобрал:

 

Как хорошо, что птицы все летают!

Они на небе гордо обитают.

Но люди есть – они совсем как птицы.

Полет мне ихний очень часто снится.

 

С сомнением покачал кудлатой головой Панин, долго глядел в лицо сыну. Оно было на удивление (еды ведь вдосталь! ) усталым.

Панину казалось, что там, в глубине этой нестриженой головы, сейчас ходит какой‑ то злой и темный сон, он корежит его сына и заставляет испуганно вздрагивать, бормотать странные слова и делать судорожные движения горлом, будто захлебывается он в воде и не может вынырнуть.

И от этого сна все: черчение рисунков, складные слова, вроде стишков, худоба и молчание. Ровно взяли его сына и замкнули на сто замков наподобие сундука… А как отомкнешь?

…Беда пригнала из степи к станичке небогатый табор кочевых калмыков. Они пришли просить, менять, торговать сенца, корму для скота.

Овцы катились серой волной, земля за ними оставалась темной, пятнами выплывала кровь; голодные, они пытались разбить копытцами ледяную кору, чтобы добраться до прошлогодней травы, до колючек, но только резали и ранили ноги о лед. Не помогало даже то, что калмыки прогоняли перед отарой табун, чтобы кони раздробили глазурь, лед был крепок, и даже крепкие конские копыта вышибали из него только мелкую крошку.

У кочевников было много мяса, на выгоне задымились котлы над кострами, они угощали охотно каждого станичника, кто подходил поближе, но радости от этого пира не было: просто резали уже начинавших падать от голода овец.

Калмыки понимали: не достанут корму – гибель обрушится на всю отару, а это значит и на них, потому что отара для степняка‑ кочевника как поле для крестьянина, сожжет его суховеем – жрать нечего, ложись да помирай.

Главарь калмыкский, здоровенный мужик в драном полушубке, сначала пришел на переговоры как к своим. Ломая язык, просил одно: чтобы оставили их здесь до следующей оттепели, дали кормов, ну а расплата – конями и овцами, по совести.

Дмитрий Осипыч значительно оглядел станичников. Разговор шел у него в дому. Казаки сидели по лавкам. Афанасий тоже сидел в углу, от нечего делать строгал лучину.

– Значит, так, – сказал калмыку Панин. – Будем дуван дуванить по справедливости. Дадим мы тебе и сенца и соломки подбросим… Расплата тоже пойдет по совести. Нас тут шестнадцать хозяев. Значит, каждому хозяину по коню на выбор. Теперь с овечушками, будем считать по два десятка на хозяина. Выходит – с тебя три сотни и еще двадцать штук.

Калмык молчал, стиснув зубы, только желваки играли.

– Ты вор, да? Все забрать хочешь? Убить хочешь?

– Наше дело такое, не навязываем, – сказал Панин. – Хошь – бери, хошь – нет.

– Худо. Очень худо…

Он поклонился, вышел.

– Даст! – засмеялся Панин. – Куда ему деться?

– Ну и жмот ты, батя! Тебе не стыдно? – Голос Афони был так неожидан, что все сначала и не поняли, кто говорит. Афанасий стоял в углу, ломая от волнения щепу, она крошилась. Лицо белое, глаза как буравчики.

– Они же – бедные… С голых последнее содрать норовишь? Разве можно?

Тишина стояла в горнице – муха пролетит – услышишь. Казаки, отцы семейств, удивленно глядели. Да что же это? Пащенок какой‑ то, на отца?

Панин наливался яростью, краснел лицом, растерянно двигал руками. Позорище какое! Перед всей станицей. Но решил быстренько обернуть дело.

– Ты пойди, Афанасий! – медовым голосом сказал он. – Пойди погуляй.

Когда Афоня вышел, покачал головой:

– Му́ ка мне с ним, други. Пока до дому возвертался, оголодал, головкой ослаб. Заговаривается.

Но несмотря на деликатный гул сочувствия, понял – не одобряют.

– Ты его вожжами! – сказал сотник Лопухов. – Первая микстура. Я своего завсегда так пользую. И ничего, растет!

Афанасий, разбежавшись от злости, выскочил за крайнюю избу. Остановился, глядя удивленно. Кочевники уже громоздили на верблюдов драные юрты, кошмы, старые казаны, отара шевелилась, окруженная чабанами, снималась с места.

Когда на окраину прибежали заполошенные хозяева, табор уже был далеко, уходил, тая в вечерней мгле. Станичники обрушились на Панина: упустили сделку, а все из‑ за него, пожадничал. Но тот только и сказал:

– Чего орете? Что мы – безрукие? А ну пошли отседова… Обмозгуем…

Афанасий этого не слышал, ушел от папаши подальше, смотреть было нехорошо, сердце стискивало от злости. Ведь угнали людей почти на гибель, впереди смертная пустыня, голод.

За вечерей отец сидел хмурый, на Афанасия не смотрел. Отужинав, оделся поплотнее, подпоясал кожух, нацепил патронташ, вытащил карабин.

– Ты куда? – встал Афоня.

– Заткни хлебало! Не тебе, молокососник, родителя допрашивать! Мы еще с тобой растолкуем…

Афанасий вышел во двор, глянул в ворота. По улице текли верхами станичники, маячили карабинами, смеялись, сбивались в кучи. Кони ржали.

«Грабить они, что ли? » – холодея от ненависти, подумал Афанасий.

Отец вышел, ткнул его в плечо нагайкой:

– Седлай Орлика!

– Не буду!

– Чего?

– Ничего! И ты своим скажи – тронут калмыков, до большевиков, до Астрахани доберусь! Я комиссару скажу, Нил Семенычу! Это вам так не пройдет!

– Ох ты… С‑ сука! – изумленные глаза отца белели. – Выкормил!

Он ударил снизу чугунным кулаком, приподнял и швырнул наземь Афанасия, хлестнул наотмашь нагайкой, хекнув, засадил несколько раз сапогом под ребра.

Афанасий лежал на земле, уткнувшись лицом в мерзлый, пропахший псиной песок и плакал. Он плакал не от боли, хотя было очень больно.

Мороз обжимал плечи, крутил за уши, стегал.

Афанасий высморкался, вытер слезы.

Умылся у колодца, в дом вошел тихий, вроде ничего и не стряслось.

Бабка сидела за столом, гадала на картах.

– Только чтобы живых не оставили, – сказала она задумчиво. – В третьем году, ты не помнишь, лихой был казак у нас, Синица. Взял с дружками табун немалый и отару, да не добил какого‑ то косоглазого. Донес тот!

– Как же можно так? – сказал Афанасий.

– Чего так? – не поняла бабка. – А… так ведь, милый, разве они люди? Они богом клейменные. От них на душу греха нет.

– Тебя Кудиниха кликала… – сказал Афанасий. – Чай пить.

– А, пойду… Чего же не пойти, – задумчиво сказала бабка. – Разве теперь заснешь? Пока соколики не вернутся – кто заснет?

Поплелась со двора.

Афанасий поднялся на чердак, оделся потеплее, выбрал кожух, насовал в торбу еды, соли, кресало с кремнем.

Накрепко закрыл ставни на болты. Принес из сараюшки несколько охапок сена, раскидал.

Снял с божницы лампадку и кинул ее на пол. Огонь занялся сразу, дружно.

Он вышел во двор, поглядел. Понять, что внутри все полыхает, пока было нельзя, только сквозь узкие щели в ставнях мелькало красное, словно там мигал кто‑ то горячий и огромный.

Кобель прыгал и скулил, чуя неладное. Афанасий отцепил его, и он сразу метнулся со двора, взяв одним прыжком высокие ворота.

В конюшенке забились кони. Афанасию их стало жалко, да и вспомнил, что пешки уходить ни к чему. Одного он выпустил. Второго подседлал. Распахнул ворота база. Коровы еще лежали, лениво жуя. Ничего, пойдет трещать – выскочат.

Голова у Афанасия была холодная, но делал он все, как во сне, словно бы уже давно это виделось ему и он только повторяет виденное.

Со двора он выехал неспешно. Остановился у кладбища за церковкой, сходил, потрогал ладонью железный кованый крест на маманиной могиле. Посидел в снегу, словно уже ничего не боялся, и только тогда ясно и точно понял, зачем он все делает. Он должен был это сделать, чтобы навсегда отрезать себя от этой жизни и чтобы ни прощения, ни ходу ему назад не открылось. Он ухмыльнулся злорадно, представив, что ждет добытчика, когда он будет ковыряться в угольях, жалости у него к отцу не было.

Оглянулся на станичку он уже издалека.

На крыше дома бился огонь, рыжий и веселый, словно плясала озорной танец жар‑ птица, малиновые стрелы угольев разлетались в стороны, и уже бился и взметывался к небесам первый истошный бабий вопль.

Он стегнул коня и больше не оглядывался.

Только давняя тревога стиснула сердце: как там Нил Семеныч?

И все остальные? Где? Что с ними?

И что вообще со всей Россией?

 

 

Паровоз лежал на боку, как черное, издыхающее животное, сипел, задыхаясь. Из пробоин били струи белого пара. Развороченные и скрученные рельсы торчали из‑ под опрокинутых вагонов. Под откос ушло полсостава.

На синем снегу билась искалеченная лошадь, передние ноги ее были сломаны, и она кричала страшно и тягуче. Коняев вынул из‑ за пазухи маузер, подышал на него, отогревая смазку, выстрелил лошади в ухо. Позади заголосил новый локомотив. К задним платформам эшелона, оставшимся на рельсах, подтягивался еще один состав. Дальше за ним над железной дорогой вставали белые дымы паровозов.

Все встало. Дивизии пути вперед не было.

Давно уже ушли от Царицына, давно уже оставили за, спиной Волгу, впереди был Ростов, но до Ростова пути не стало. Покалечила железную дорогу контра хитро. Сняла болты, чуть раздвинула рельсы. По виду целый путь. Но как наехали на хорошей быстроте, заскрежетал, рушась, паровоз, полетели под откос теплушки в визге и грохоте мнущегося железа.

Из вагонов таскали покалеченных, носили в соседний госпитальный поезд. Щепкин (авиаторам повезло, их вагоны с аэропланом и горючим были подцеплены в хвосте и остались на рельсах) подошел к Коняеву, сказал:

– Ну и что дальше?

– Не знаю, – вздохнул Коняев.

Эшелоны встали впритык версты на полторы. По цепочке выпрыгнувших бойцов передали:

– Коняева к комдиву!

Щепкин пошел вместе с ним.

В штабном вагоне стояла тишина. Все смотрели на железнодорожного инженера, которого везли с собой.

Тот покачал головой:

– Третий раз за сутки! Одно и то же… Нет… Нужен кран! Лебедки! На этот раз локомотив своими силами на рельсы не поставить! Уж очень хитро закрутило рельсы! Полотно снесено метров на сорок…

– Раз надо – поставишь! – сказал комдив. – Вот что, Коняев… Я так не могу! Что вокруг – не знаю! Что впереди – неизвестно! Отправляй в разведку сабель сорок, идите вдоль железки, поглядите. Чтоб к утру была полная ясность!

– Может, будет! – сказал Коняев. – А может, и нет!

– Разговорчики!

– Кони по снегу далеко не уйдут…

– А если впереди ждут нас?

– Не надо такой разведки! – сказал Щепкин. – Я сам! Поставлю машину на снег. Сверху виднее!

– Иди‑ иди… – засмеялся комдив. – Он у тебя колесный, лыж нет, а тут снегу – целина. Да и потом, кто ж в мороз летает?

– Поставлю, – сказал Щепкин. – Если поможете.

Через полчаса вдоль теплушек забегали командиры, поднялся крик. Щепкин стоял на бочке с горючим, которую скатили с платформы, показывал, где должны стать межевые. Чуть поодаль, на плоской степной земле, разошлись, увязая по пояс, и встали столбами четыре бойца.

Площадка меж ними и должна была стать аэродромом. Два полных полка стояли перед Щепкиным. Два огромных серых квадрата шевелились, курились паром и гоготали. Красные лица, папахи, ушанки.

Для бодрости комдив выставил духовой оркестр. Чтоб на холоде диком металл не лип к губам музыкантов, мундштуки и губы смазали авиакасторкой.

Близко от хвоста передового воинского эшелона стоял поезд‑ госпиталь из классных вагонов.

Поезд почти пуст, раненых пока мало. И только один из вагонов первого класса со знаками Красного Креста на боковинах был набит странным, вызывающим недоброе любопытство красноармейцев народом: здесь везли собранных по тылам иностранцев. Москва пошла навстречу хлопотам международного Красного Креста, приказала немедленно переправить в отечества застрявших в России хитромудрых коммерсантов, но больше – военнопленных.

Единственное, что от них потребовали, обещания более не воевать против Советской России.

В Ростове ждал их сборный пункт. Но Ростов еще надо было отвоевать у Деникина. И все‑ таки уверенность в том, что это будет сделано, была так велика, что закордонных «гостей» собрали по всей Волге и незамедлительно повезли, подцепив их вагон к санпоезду.

На всех стоянках к вагону приставляли часовых, но иностранцы бежать не собирались. Выходили по двое, прохаживались для моциону у вагона.

Были тут люди с греческими и итальянскими паспортами, был один американский инженер – специалист по молотилкам, застрявший в России еще с четырнадцатого года. Тесной группкой держались австрийские офицеры, попавшие в плен во времена брусиловского прорыва. Ехал даже со всем многочисленным семейством драматический тенор синьор Маринезе из Милана, некогда певший в петербургской опере и занесенный судьбою и голодом на сытные берега Поволжья.

Генри Лоуфорд был среди них. Понимал, это отец пустил в ход все связи, его страх за судьбу сына заставил представителя Красного Креста швейцарца Эглита разыскать Лоуфорда.

Большевики не протестовали, даже выдали теплую одежду. В валенках и длинном тулупе Лоуфорд выглядел нелепо и сам это понимал.

Но тоскливая растерянность и злость постоянно жили в нем не только из‑ за скудной еды, тесноты, вагонной неустроенности. Шеф‑ пайлот никак не мог понять, почему все случилось именно так, как случилось.

Вместо того чтобы сейчас разворачивать выгодные дела – он едет в тряском промороженном вагоне.

Вместо того чтобы расстрелять – большевики просто дают ему, как мальчишке, ворующему чужие яблоки, пинок под зад…

И где же они? Эти могучие белые армии? Где артиллерия? Танки? Где его собственные прекрасные машины?

Впрочем, насчет машин Лоуфорду повезло. Когда а Щепкин с мотористами начал сгружать «сопвич» из эшелона, стоявшего впереди госпитального поезда, Лоуфорд даже зажмурился от потрясения: нет, это действительно был один из его «сопвичей»! Он не мог ошибиться!

Шеф‑ пайлот выскочил из вагона, но часовой сказал лениво и выразительно:

– Куды? Назад!

Эти слова Лоуфорд уже понимал прекрасно.

Он даже попятился, толкнув синьора Маринезе, вылезшего дышать свежим воздухом.

Синьор смотрел на происходящее с любопытством.

Он немного знал английский и спросил Лоуфорда:

– Он сейчас полетит?

– Нет, – сказал Лоуфорд. – В такой мороз не летают. И потом, вы же видите: глубокий снег. А машина колесная.

– Тогда зачем они ото делают?

– Не знаю, – сказал Лоуфорд.

На заснеженном поле серели квадраты строев. Рявкал духовой оркестр. Но вот он умолк, и послышалось протяжное: «Ша‑ а‑ а‑ а‑ гом а‑ а‑ арш! »

Взбили сыпучий снег тысячи тяжких сапог, трамбуя его, вминая и давя. Гулко дрогнула промерзшая земля, и, разворачиваясь, двинулась на степь дружная сила.

Глазунов захохотал от радости, глядя, как почти три тысячи мужиков месят снег, как глину на саман. Но так было только сначала, а через два‑ три прохода, снег, прибитый до каменной твердости, вмялся в землю, и на белой целине остался огромный квадрат крепкой площадки.

Бойцы расходиться не стали, рассеялись вдоль границ поля, задымили махрой, смотрели, как Щепкин бродит по полю, ковыряя его палкой и притоптывая сапогом, пробует твердость.

Паровозной золой, песком из песочниц, мелким углем запорошили полосу посередине квадрата. Нил Семеныч с мотористами занялся навеской крыльев «сопвича». На колеса, чтобы не скользили, намотали веревок, как рубцов. На морозе руки Глазунова и мотористов липли к металлу, на ключах оставались клочки кожи, кровяные пятна, но никто не жаловался. В рукавицах механизм не собрать.

Свентицкий стоял в стороне молча, смотрел. Лицо у него было восхищенным и бледным.

– Я бы до такого не додумался! – сказал он Щепкину с завистью.

Часа через два запустили, разогрев паклей, мотор. Кликнули клич, у кого есть одежда потеплее. Из пехоты набросали гору всякого, пилот отобрал пару рукавиц, треух собачьего меха, кожух, валенки. В кабину Щепкина всаживали, как в грядку репу. Вскинули на руках и с гоготом устраивали.

Из намотанного шарфа только глаза у него смотрели, иначе обморозится как пить дать.

«Сопвич», звонко рокоча мотором, порулил по площадке туда‑ сюда, постоял, разогреваясь и дрожа мелкой дрожью, и наконец, взбивая золу и мелкий снег, покатился по полосе навстречу острому ветру. Многие бойцы попадали в снег, глядели снизу и, когда колеса аэроплана отделились от земли, закричали:

– Летит! Летит!

Швыряли шапки в воздух, орали, и могучий хохот и крик катился над степью.

А когда аэроплан растаял в сизом, вороненом небе, бросились на мотористов и Нила Семеныча, начали качать.

…Синьор Маринезе посмотрел на Лоуфорда с усмешкой:

– Кажется, вы говорили, что он не полетит?

Лоуфорд молча отвернулся.

Из вагона он не вышел, даже когда «сопвич» вернулся и толпа, хохоча, бежала вслед за аэропланом, останавливая его раскат за крылья.

Видно было, что пилот привез важное известие.

Из эшелонов начала стремительно выгружаться конница, прямо близ насыпи большевики развернули батарею и открыли огонь по каким‑ то черным строениям, маячившим на самом горизонте.

Затем туда же, разворачиваясь по целине, в степь побежала пехота, и уже издали пришел тягучий крик «ы‑ ы‑ ыра‑ а‑ а‑ а! »

Лоуфорд злорадно ждал, что бой будет затяжным.

Но эшелоны тронулись уже вечером.

…Среди ночи Щепкин поднял гудевшую от усталости голову и огляделся. Под потолком качался фонарь, железная печь посередине вагона рдела малиновым светом. В вязкой полутьме на нарах тяжело лежали люди. Глазунов, ища тепла, забрался в середину, между Леоном и Кондратюком, что‑ то наборматывал. Из‑ под кошмы светилась комиссарская лысина.

Моторист Мамыкин свистел носом.

Щепкин слез с нар, откинул дверцу печки, прикурил от уголька. Вслушиваясь в бормотания и всхлипывания сонных, недоуменно думал: «Проснулся для того, чтобы сказать что‑ то важное, а что именно – никак не вспомнить».

Перед глазами все еще вставала, как стена, белая степь, по ней, рассыпаясь, удирал офицерский батальон смерти, дымно горели хаты. Это было сегодня? Или вчера? Или это еще, будет?

Усталость туманила мозг.

И все‑ таки Щепкин вспомнил, что именно он хотел сказать. Оглядев теплушку, он решительно откатил дверь. В вагон ударил ледяной ветер, полетел, вихрясь, синеватый снег. В черной ночи сияли крупные южные звезды.

– Подъем! – крикнул Щепкин.

– Дай поспать… – пробормотал Мамыкин.

– Вы что, очумели? – засмеялся Щепкин. – Сегодня же Новый год! Двадцатый! Соображаете?

– Нашел, чему радоваться… – пробурчал, зевая Леон.

– А разве нечему?

 

…Новогодняя ночь катилась по России. Не в звоне хрусталя и шипении шампанского, в артиллерийском громе и стрекоте телеграфных аппаратов, несших в Москву радость побед.

И от такого же телеграфного стрекота, получая последние известия, леденели и покрывались пятнами испуга стратеги в белых штабах: да что же это такое?

Отчего?

Откуда она взялась, эта непонятная сокрушительная сила?

И как ее остановить?

Выходило – никак! Катятся по заснеженным степям несокрушимые лавы конных красных армий, на Киев, на Ростов, на Екатеринодар… Выходят на Грозный, целятся на Баку.

И единственное спасение там – то ли на ржавых персидских берегах, то ли на серой воде новороссийской бухты, на кораблях, на транспортах, под защитой американского линкора и английских кораблей.

«Ах, скорее!.. скорее!.. скорее!.. »

«Возьмите, спасите, не оставьте! »

Но из‑ под жерл серых орудий американского линкора – благословение и по радио последний захлебывающийся вопль:

«Всем, шедшим честно со мной, – низкий поклон. Господи, дай победу армии и спаси Россию! Деникин».

Но все это скоро, но не сейчас. Вот‑ вот, но не сегодня.

А пока, подоткнув полы шинели, чтобы не вязнуть в снегу, обмотав башлыком суровый лик, топает по земле солдат, какого еще не знала Россия, красный армеец, и озабоченно щурится на черные дымы пожарищ: «Ну, гады… Жгут и жгут… А ведь нам строить сызнова!.. »

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.