|
|||
Часть вторая 9 страницаНа посадку он плюхнулся тяжеловато, мотор Щепкин выключил еще в воздухе, слышно было, как затрещала тележка шасси и, гулко подскакивая, застучали по земле колеса. Щепкин и Леон даже не вылезли из машины, только размотали шарфы, прикрывавшие от ветра. Несмотря на защиту, лица их были запудрены мелкой серой пылью. – Долей бак, Семеныч… – сказал Щепкин. – Сгоняем на Царицын. Пока доливали горючее, Афанасий притащил пилотам котелок сладкого горячего какао. Те попили, Щепкин ухмыльнулся, сказал: – А тебе, казачок, привет от моей Дашки! – Очень надо… – краснея, пробурчал Афоня. – Надо не надо, а держи… – Щепкин протянул Афанасию толстую книжку. – Это тебе от нее с приветом! Когда «фарман» ушел на Царицын, Афанасий залез между ящиков с отрядным имуществом. Вчитывался, щурясь, в непонятные слова энциклопедии: «Аллигатор, или кайман, есть название одного из принадлежащих только Новому Свету семейств пресмыкающихся…» – А что это еще за Новый Свет? – думал Афанасий уныло. – Ни черта я не знаю! Балда балдой! Слюнил пальцы, листал пухлые страницы, сердился: понимал, подарок от Дашки с намеком, мол, учись, Афоня, а там сам поймешь свою темноту и глупость. Глазунов лодырничать Афанасию не дал, разыскал его, приказал открыть ящик с непонятными штуковинами: вроде длинных толстых гвоздей с крылышками и заточенными до игольной тонкости носиками. Взвесил на ладони одну из штуковин. – Это дело, Афанасий Дмитрич, называется авиационная стрела! Придумали ее для войны с конницей, которая по окопам не прячется, а действует на открытом пространстве. Не смотри, что маленькая. Такая штука, если с хорошей высоты скинуть, свободно прошивает всадника вместе с конякой… Зацепит, и точка! Еще вытряхнул из мешков множество пустых ржавых жестянок, которые зачем‑ то насобирал еще в Астрахани, на городских свалках, приказал Афанасию дырявить их мелкими дырками. Афоня удивился: целая посуда, а ее дырявить? Глазунов сказал: – Давай! Давай! Делай, что сказано… Уселись рядышком, застучали молотками. Афанасий ерзал от нетерпеливого любопытства – к чему это нужно? Но Глазунов выдерживал его терпение, ловко наставлял пробойник, стукал молотком, работал в жести аккуратные, частые, словно сито, дыры.
…Через полчаса полета Леон тронул Щепкина за плечо, поменялись местами, Свентицкий взял управление на себя, Щепкин перелез на его место, начал следить за манометром, который показывал давление в баке, но все шло пока нормально. Замлевшие плечи, руки отходили, Щепкин шевелил ими, разминался. Потом, пригревшись, спрятал подбородок в вороте комбинезона, затих. «Фарман» трудолюбиво стрекотал, в опытных руках Леона шел плавно, не вихляясь. Летели над низкой облачностью, совсем рядом, под плоскостями, плыли пуховые клочья тумана, но сбиться с курса было невозможно, почти каждую минуту в разрывах показывалась свинцовая полоса Волги. К Царицыну вышли под вечер. В городе уже было включено электричество, неимоверно длинная полоса огней растянулась по всему правому берегу, но солнце еще висело над горизонтом, освещало землю. Видно все было хорошо. На переправе полз паром, рябая от воронок земля окаймляла черту города. Траншеи, нарытые в глине, были пусты. Линия прежней обороны окружала город, четко выделялись ряды проволочных заграждений. У переправы была видна батарея, но на ней тоже не происходило никакого движения. Наверняка артиллеристам было трудно представить, что здесь может появиться красный аэроплан. На железнодорожной ветке, в тупике, стоял короткий, темно‑ зеленый бронепоезд, локомотив пускал пары, и они, не расплываясь в безветрии, распухали, словно лопнула зрелая коробочка хлопка. Щепкину почудилось, что какая‑ то сонливость и неподвижность владеют городом, хотя он точно знал, что это просто кажется от высоты полета. Цокают там сейчас по улицам пролетки, надушенные победители катают дам, в сквере гремит духовая музыка, качаются колокола, созывая народ к вечерне. Развернувшись назад, они прошли над станцией, над пристанями. Никакой погрузки войск, никакого движения не заметили: значит, о высадке полка еще не знают, тревоги нет. Леон тревожно посмотрел на Щепкина, в его очках отсвечивало закатное солнце. Щепкин понимал, что его беспокоит: еще пять – десять минут полета, и станет совсем темно. Щепкин забрал из его рук управление, пошел на снижение, потерять из виду полосу Волги значило заблудиться. Чудные мысли владели Щепкиным. Он никогда не бывал в Царицыне, но сейчас не мог отделаться от странного чувства, что он уже ходил по земле, которая тянется внизу, пил из ладоней здешнюю воду, бил острогой полосатых щук в заводях, спал на песчаных, прокаленных и высушенных летним зноем берегах. «Может быть, кто‑ нибудь из моих предков бывал здесь? – вдруг подумал Щепкин. – Вот и сидит теперь где‑ то в глубине мозга эта едкая память? » Что ж, все может быть! Нет, наверное, ни одного русского человека, судьба которого не была бы связана с этой землей. Шли когда‑ то сюда, в Орду, русские князья на поклон татарве, везли ясак, полонянок в наложницы, откупались соболями, лесными медами, деньгой. Сгинула Орда, повезли купцы в Персию, через буйное море Хвалынское, ядреное зерно, воск, шкуры – дабы получить за них струйкие радужные шелка, чай в лубяных коробках, неземных запахов и вкусов пряности, дамасское оружие, ковры махорчатые… В тот же час налетала на купечество на быстрых челнах понизовая вольница, потрошила тюки, а вот насчет того, чтобы выбрасывать персиянок в набежавшую волну, – это вранье. Жен иноземных ценили за покорность и смуглую, дикую красоту. Оттого до сих пор в понизовых семьях нет‑ нет да и скажется заморская кровь. Бегает какая‑ нибудь босоногая Дуняшка, а стан у нее лозовый, неимоверной гибкости, и с веснушчатой славянской мордашки сверкают раскосо‑ лиловые, прекрасные азиатские очи. Сколько здесь, в земле, ржавеет и гниет оружия – наверное, не сосчитать. Монгольские узорчатые стремена, кривые татарские шашки, короткие славянские мочи, червленые щиты с российским гербовым зверьем, кистеньки да копья, оперенные орлиным пером злые стрелы – чего только не приняла земля, бывшая границей русской, ставшая ее сердцем. Словно сама судьба определила – решать историю здесь, среди безводной плоской степи, на берегах медленной, плавной Волги. Вот и теперь валяются там покрытые ржой, брошенные, неподобранные после страшного боя винтовочки с иноземными клеймами; набита рваными осколками бризантных снарядов, зелеными от яри гильзами земля. …Мерно гремел мотор. Леон, сидевший за спиной Щепкина, то и дело перегибался через закраину кабины, смотрел вниз. Не выдержав, закричал в ухо Щепкину: – Где земля, мон шер? Утюжили небо уже второй час, но разыскать посадочные огни не могли. Тьма обволакивала густая и вязкая. Щепкин включил лампочку на щитке, посмотрел на бензомерное стекло, горючее подходило к исходу. Над головою авиаторов высыпали крупные яркие звезды, белела полоса Млечного Пути, расплывался зыбкий, мягкий, как туман, свет. Неожиданно к Щепкину пришло неприятное ощущение. Ему показалось, что земли нет, она исчезла и «фарман» медленно плывет в липкой, прозрачно‑ черной жидкости, даже не плывет, а просто застыл на месте. Голову начало кружить, клонить в дрему. Под ногами возникло и замерцало в прекрасном сиянии звезд черное небо. Куда ни смотрел Щепкин – всюду были звезды. Над головой, под ногами, слева, справа. И хотя он страшным усилием воли заставлял себя не, делать глупостей, потому что под ногами, конечно же, была Волга, которая отражала, как черное зеркало, до мельчайших подробностей ночное небо и звезды, но отделаться от иллюзии он не мог. Страшно, невероятно сильно тянуло рвануть ручку или отдать ее от себя. Только бы исчезло это дремотное, почти наркотическое состояние. Он прикусил губу, почувствовал боль, по подбородку потекла теплая струйка, но от этого легче не стало. Леон тоже мерно раскачивал головой, перегибался, его мутило. Щепкин закрыл глаза, круто свернул вправо и, оглядевшись, облегченно вздохнул – небо под ногами пропало. Еле заметное просветление по горизонту, видно всходила – луна, только и позволило держать «фарман» на одном уровне полета. По высотомеру было ясно, что держится он на высоте метров в шестьсот, но он не верил прибору, потому что чувствовал – земля где‑ то рядом, невидимая, неслышимая. Неожиданно впереди на земле красно мигнуло. Торопливое пламя разгоралось, немыслимо яркое в ночи. Щепкин даже засмеялся от радости: огни были расположены четким квадратом, так всегда делал Глазунов. На земле Щепкин подошел к Нил Семенычу, кашлявшему от гари и мазутного дыма, сказал нежно: – Разве ты комиссар, Семеныч? Ты наш ангел‑ хранитель! – Пьяный ты, что ли? – удивился Глазунов. – Как слетали?
Через два дня Коняев оседлал железную дорогу, выбив попутно казачью сотню из поселка конного завода. Движение, по дороге разом прервалось. Когда белое командование сообразило, что к чему, на Коняева с двух сторон двинулись войска: со станции Ремонтное спешно пошли два эшелона с пехотой и конницей, из Царицына выполз бронепоезд, за ним шел состав из классных пассажирских вагонов, вез ударный офицерский батальон. Коняев радовался: кашу заварил круто, без железной дороги белое командование как без рук, все бросит, лишь бы восстановить движение. Понимая, что драка предстоит серьезная, приказал двум эскадронам спешиться, зарыться в землю по обе стороны железнодорожной насыпи, горные батареи расставил по балочкам, в укрытиях, конницу расположил в поселке. Авиаторы прибыли запоздав, когда все уже было готово к бою. Обоз из десятка фур привез горючее и боеприпасы. «Фарман» притащили по земле: приспособили двуколку, уложив на нее хвостовую ферму аэроплана, шасси катилось по земле, прыгая на выбоинах. Нил Семеныч морщился, как от боли, ругался, глядя на зады двух верблюдов, тащивших машину: – Дожили, красные орлы… Угробим ероплан! Только начали располагаться, ставить авиапалатку, размечать площадку для взлета, на тачанке с пулеметом прикатил Коняев, сказал Щепкину: – Подымайся скорее, герой. Я без тебя – как без глаз! Потом осведомился, не найдется ли среди авиаторов приличного пулеметчика. Казаки в бегстве бросили новехонький «шош», а свободных пулеметчиков не было. Щепкин вопросительно посмотрел на Свентицкого. Тот нехотя пожал плечами: – Ну, если ты считаешь, что так нужно, мон шер?.. – Нужно, – сказал Щепкин. Коняев оглядел Леона недоверчиво: – Ты сначала покажи, как можешь… Леон осведомился: – Куда приказать изволите палить? – А вой по той бочке, – сказал Коняев. Поодаль стояла порожняя бочка из‑ под бензина. Леон ударил по ней. Пули забарабанили, дырявя металл, полетели, рикошетя. Глазунов заорал зло: – Чего тару портишь? – Сгодишься… – весело хлопнул но плечу Леона Коняев. Увез Леона на тачанке в поселок конного завода, приказал быть при себе. Где дрогнет оборона, туда и поедет огнем помогать. Леон съел котелок перловой каши, напился кипятку, согрелся и даже повеселел, когда с неба пришел томительный стрекот мотора. В сторону вдоль железной дороги пошел «фарман». Свентицкий вскочил, начал махать папахой и даже закричал приветственно. Коняев спросил, с чего это он буйствует. – Что, я не имею права радоваться? – сказал Леон. – Радоваться радуйся… – сказал Коняев. – Но если бросишь пулемет, разговор будет короткий! Он выразительно коснулся кармана шинели, бугрившегося от нагана. – Это же глупо! – сказал Свентицкий. – Почему я его должен бросить? Коняев усмехнулся: – Ты на поверхности земли не дрался! И боя не понимаешь… Можешь и струсить с непривычки. Ладно, набивай диски, паря! Потом поздно будет! …До полудня тачанка стояла на задах поселка, за хатами. Справа и слева по железной дороге, там, где Коняев разобрал рельсы, передовые охранения уже завязали драку. Леон прислушивался к трескотне далекого боя. Коняев уехал верхом, не появлялся. Солнце пригревало. Под тачанкой греблась в пыли курица. Ездовые нервно зевали. Кони хрустели овсом, мотая подвешенными к мордам торбами. Свентицкий бродил по огороду, смотрел на небо. «Фарман» вернулся, пошел на посадку. Леон выдернул из грядки морковку, обтер ее, вкусно похрумкал. Хаты были пустыми, население ушло от битвы, бросив все. Свентицкий влез от нечего делать на дувал, посмотрел из‑ под ладони. На западе степь миражила, ничего толком разглядеть было нельзя. Из траншей, опоясавших поселок, вылезли любопытные. Сидели, стояли, глазели в сторону боя. В балочке виднелась батарея. Раз в полчаса ухало орудие. Куда стреляют – не поймешь. На солнце серебрилась, летя, паутина. Казалось, так будет всегда и ничего не произойдет. Но вот из дрожащего марева показалась телега. Она ехала очень медленно, когда стало возможно разглядеть, Леон понял: раненых везут. Те, кто мог, шли, уцепившись за телегу, чтобы не падать. Не успела телега скрыться за хатами, как со стороны степи побежали люди. Оглядываясь, волочили карабины за ремни. Попрыгали в траншеи. На краю поселка звонко хлопнуло, разгораясь, затрещала камышовая крыша. Ветер задувал несильно, но гасить пожар было некому. Огонь желтой веселой белкой прыгал с крыши на крышу, весь край поселка разом вздыбился в красновато‑ бесцветном пламени, белом камышовом дыме. Коняев подлетел на взмыленном жеребце откуда‑ то сбоку, от скирды, на которой сидело командование. Свалился с седла, отцепил флягу с пояса одного из ездовых, напился. Все внимательно смотрели, как по его крепкому подбородку стекает вода. – Куда смотрите? – сказал он. – Туда смотрите! Все разом обернулись. Слева и сзади по кромке степи двигалась зеленоватая полоска. Ее разбивали темные, зыбкие пятна, выносились вперед. – Замыкают колечко! – сказал Коняев. – Снимай свою машинку, парень! Нам теперь тачанка ни к чему! Свентицкий снял «шош», откинул сошки, ездовые быстро погнали тачанку за хаты. – Ставь тут! – показал Коняев на невысокую плоскую крышу хлева. На крыше лежали столбиками сложенные для сушки кизяки. Свентицкий затащил «шош» наверх, пристроился. С любопытством огляделся. Из траншей выскакивали красноармейцы, бежали к хатам, рассыпались, ложась по огородам. Свентицкий рассмеялся – из пожухлой травы торчали зады. Но когда поднял глаза на степь, удивился. Как будто одним прыжком вся серо‑ зеленая масса перенеслась от края степи к нему. Он уже явственно видел, как мелькают над землей ножки маленьких человечков, колышатся штыки перед конницей, которая сдерживает порыв, чтобы не слишком опередить пехоту, посверкивают лучики сабель. Это было так же безобидно, как будто он был просто зрителем, наблюдавшим военную игру забавных кукол. Снова заухали орудия, которые артиллеристы быстро развернули на новое направление; сухо затрещали в будылье огородов выстрелы, рядом закашлял «максим», кожух его, мокрый от воды, смотрел с развороченной крыши, а Свентицкий все не стрелял, разглядывая с интересом атаку. И только когда, неожиданно и страшно, близко взлетел над плетнем огромный всадник на необыкновенно громадной гнедой лошади, когда с земли поднялся и, закрывая голову руками, побежал, не оглядываясь, молодой красноармеец и медленно, фиолетово засияла, взметнувшись над ним, кривая шашка, он с изумлением понял, что все эти люди бегут сейчас сюда, чтобы убить его, Леона Свентицкого. И если он не убьет их, его не станет. Он зачем‑ то поднялся на ноги, встал во весь рост на крыше хлева и, плотно прижав к бедру приклад «шоша», начал стрелять вниз, в толпу орущих, хрипящих потных людей со знакомыми офицерскими полевыми погонами на гимнастерках, которые каким‑ то непонятным чудом разом заполнили село, но все еще продолжали бежать, увлекаемые тягучим, нелепым криком: «Ы‑ ы‑ ыра‑ а‑ а! »
Ближе к вечеру стал ясен замысел белого командования. По железной дороге они впрямую не рвались. Операция была явно задумана на уничтожение всех красных сил: не станет их, «железку» займут легко. Колонны, выгружаясь из эшелонов, делились и расходились в стороны, с понятным намерением охватить полк Коняева в кольцо и, расчленив его, бить по частям. Бронепоезд вел артиллерийский огонь по красноармейским позициям издали. Часов до пяти вечера Щепкин и Кондратюк успели слетать три раза. Смотрели сверху. Верстах в трех на западе подковой стояли, врывшись в землю, над оврагами четыре полные батареи полевых орудий, более пяти сотен казачьей конницы, белая пехота. Офицерские части, наступавшие со стороны Царицына, поддержанные бронепоездом, ждали, когда к ним прижмут красных. Щепкин сказал Глазунову, чтобы как можно быстрее тащили бомбы и все, что положено для штурмового удара. Глазунов засомневался: «фарман» поднимал слишком малый вес, стоит ли рисковать из‑ за пары десятифунтовок. Пусть лучше Кондратюк, который летал на этот раз стрелком, возьмет лишний магазин для «льюиса». – А он не полетит, – сказал задумчиво Щепкин, почему‑ то глядя с интересом на Афанасия. Казачонок от худой кормежки был тощ. Вялая былая медлительность, плотная его коренастость улетучилась: стоял исхудавший, злой, рубаха висела как на жердочке, несуразно большими, по сравнению с туловищем, казались всклокоченная чубастая голова, черные от машинного масла кулаки, босые ноги. Глаза словно выцвели до прозрачной желтизны, нос лупился, торчал остро на истощенном, черном от загара лице. – Сколько он весит? – сказал Щепкин. – Пустяк! А у Кондратюка полный вес со всеми бебехами около шести пудов. Соображаешь, какая разница? С ним я могу взять пуда два бомб… И жестянки твои он спокойненько пошвыряет! – Ты что, очумел? – Делов‑ то… – сказал Щепкин. Про себя он решил: обрадуется, запрыгает Афоня – не возьмет, поведет серьезно – тогда посмотрит. – Ну что, Афанасий Дмитрич, полетишь бомбардиром? – сказал он. Афанасий подумал, посмотрел на Глазунова, на небо, сказал серьезно: – Ветра сильного нет, не укачает… Если надо, что ж! Могу попробовать. Только привяжите меня покрепче. Кондратюк покачал головой: – Чудишь, Щепкин. А как с землюки огонь откроют? Он же хлопчик! – Сказано – лечу! – хмуро буркнул Кондратюку Афанасий. – Чего хлеб ваш напрасно ем? Надо так надо. На Афанасия напялили шлем, очки, кожаную тужурку Кондратюка, пристегнули к сиденью лицом к хвосту. Спиной к нему поместился Щепкин. Четыре десятифунтовые бомбы лежали в полотняных сумках, под ноги навалили множество дырявых жестянок. Глазунов сунул в руки Афанасию плоскогубцы, аж побелел от волнения. – Ты, того, парень, не осрамись! Тыча в бомбу с крыльчаткой на носике, объяснил: – Возьмешь плоскогубцы, отогнешь контровую пластинку, освободишь ветрянку ударника! Не задень ничего, иначе рванет прямо у тебя в руках! Держи крепче, перегнись за борт и сильно откинь. Понял? – Чего понимать? – хмуро сказал Афанасий. – Не маленький. Видел, как Щепкин на пустой бомбе тренировался. С крыши дачки в песок кидал. Еще Балабана учил! Балабан смотрел на Афанасия с завистью и бормотал: – И чего я такой тяжелый! Щепкин сказал: – Слышь, герой! Бросать будешь, когда я тебя вот так толкну. – Он саданул Афанасия в спину локтем. – А вот так – это приготовиться. – Он потрогал Афоню за плечо. – Чего уж! «Фарман» затрясло, покатили на взлет. От мерного треска мотора Афанасия сначала вроде бы даже в дрему кинуло. Но свежий острый ветер толкался со всех сторон, щипал щеки. Перед Афанасием, сидевшим лицом к хвосту, чадил стоячий мотор, сиял круг винта, качалась решетчатая ферма, хвостовые, обтянутые перкалем рули выгибались от напора воздуха, как парус. Чуть привыкнув, Афанасий огляделся и даже задохнулся от красоты. На желтой земле внизу, как зеркала, блестели сухие солонцы, синяя тень от аэроплана прыгала по ним. Воздух был чист и прозрачен, как хорошо промытое окно. Весь мир разом раздвинулся, стал свободным и огромным. К горизонтам земля бурела, по линии окоема стояли белые, высокие, как башни, облака. В прозрачном просторе дышалось легко, пыль, гарь, дым остались внизу. Только иногда сладко и тошнотворно доносило запах выхлопа. Афанасий забыл, зачем летит. В первый раз за все это время в душу, не тронутую испугом, как тогда, когда летел в первый раз, вонзилось сладостное, пьянящее ощущение полета. «Фарман» дрожал, как рысак на хорошем скаку, время от времени его подбрасывало воздушными токами, и тогда сердце на миг замирало, как на санках, когда летишь с крутого берега, весь в снегу, на лед реки и швыряет тебя куда‑ то в небо. Ах, хорошо! Чудные звуки заставили Афанасия отогнуть ухо шлема. Он не понял сначала, откуда они идут: потом разобрал. Воздух пронизывал дырявые жестянки, сваленные под ногами, насвистывал в них, как на флейте. Жестянки пели по‑ разному, то низким, гудящим басом, то тонкими, нежными голосами. Целый оркестр, лучше духового – вот смех! Афанасий приподнял одну из жестянок. Сильный поток воздуха резанул по ней. И от истошного, дикого вопля Афанасий вздрогнул. Не верилось, что это орет обычная дырявая жестянка, столько свирепой муки, вибрирующей тоски было в этом оглушительном непонятном вое, словно сама смерть кричала, предупреждая: «Я здесь! » Жестянку вырвало из рук, унесло. Афанасий сердито сплюнул. И тут Щепкин, не оборачиваясь, толкнул его в плечо. Афанасий торопливо вытащил из полотняного мешка бомбу, положил ее на колени, взял в руку привязанные шпагатом к запястью плоскогубцы и только тогда глянул вниз. По белой пыльной полосе плотной темной массой двигалась колонна конницы. Как будто гусеница ползла по земле, играя темной шкуркой. Ничего сделать Афанасий не успел, колонна промелькнула и унеслась назад. Щепкин, обернувшись, что‑ то свирепо заорал. Погрозил кулаком. Пока, чуть накреня «фарман», разворачивался, Афанасий, орудуя плоскогубцами, успел приготовить бомбу. На землю не смотрел, просто ждал тычка‑ сигнала. Как только тот саданул в спину, бросил первую, за нею, помогая зубами, готовил остальные бомбы и бросал, переваливаясь через борт. Всхлипнув от напряжения, начал швырять жестянки. Отзвуки дикого воя хлестали по ушам. Щепкин еще раз развернул «фарман» и пошел снижаться. Клубы от взрывов бомб оседали. Во все стороны по степи разбегались, как шарики, конники. Щепкин прижал аэроплан почти к земле, она надвинулась, замелькала. Обезумевшие от взрывов бомб, грохота мотора, визга жестянок, кони вставали на дыбы, у дороги билась в постромках упряжка. Щепкин кричал что‑ то неслышимое, носился над землей по кругу, чуть не задевая за головы. Казаки не стреляли. Удар был ошеломительный. И дело было не в бомбах, которые Афанасий так и не смог выбросить точно. Просто человек еще не привык, когда смерть приходит к нему с неба… Щепкин еще раз прошелся по кругу над окрестностями, нахмурился. Белая колонна уже стянулась после штурмовки, продолжала движение. Слева и справа открывались еще войска на марше. Бронепоезд дымил на рельсах, по бронированным вагонам мелькали вспышки орудийной пальбы. Кольцо вокруг красноармейцев стягивалось. Однако на юге виднелся лишь небольшой отряд: штыков на двести, здесь можно было бы пробиться и выйти из кольца. Когда на земле доложил об этом Коняеву, тот повеселел: – И что б я без тебя делал?! А выходить еще рано… Афанасий был в центре внимания. Его качали, подкидывая в воздух. Балабан с завистью спрашивал: – Ну как там, в небесах? – Вороны каркают… – сказал Афанасий. Балабан обиделся. А дело было простое: только сейчас к Афоне пришла такая страшная усталость, что ноги казались ватными и голова клонилась; и еще – стало боязно, неужели он действительно слетал? Глазунов пожал ему руку и приказал выдать два котелка кулеша и полкружки неприкосновенного какао, которое полагалось только летному действующему составу. Афанасий поел, лег спать и спал почти до полуночи. Когда отоспался, вылез из палатки и удивился. «Фармана» нигде не было видно. Мотористы с Глазуновым и Балабан грузили на фуры имущество. – А где Щепкин? – спросил Афанасий. – Улетели они отсюда… – сказал Глазунов. – Не верблюдами же опять машину тащить… – Уходим, что ли? – Само собой… Глухой ночью Коняев схитрил, завязал ночной бой слева и справа малыми силами. А когда кольцо пошло сжиматься, увел полк на юг, смял слабое охранение, ушел в степь. Мотористы тащились обозом в середине колонны. Коняев подъехал к ним веселый, сказал Глазунову: – Слышишь, как сцепились? Позади в ночи грохотало: белая гвардия никак не могла разобраться, где красные. Бронепоезд лупил по казакам, двинувшимся с запада, казаки палили по офицерскому батальону, занявшему поселок конного завода. Коняев имел право быть довольным: дорогу сильно порушил, завязал драку, побил немало противника, а своих потерь было ничтожно мало. – Это, конечно, не наступление еще… – сказал он Глазунову. – Так, пристрелочка. Но теперича я за свой, состав спокойный: понюхали пороху, победу почуяли. Утром «фарман» появился над колонной. Щепкин сбросил вымпел. По пятам за красным полком шло преследование. Щепкин объясняла как удобнее оторваться от него, какой маршрут свободен. – Нет, – серьезно сказал Коняев. – Я больше без ероплана никуда не сунусь. Это дело очень даже мне нравится. Вскоре вышли к Черному Яру, увидели Волгу. Все обрадовались. Только Афанасий был молчаливый и безрадостный. Он сильно устал, и усталость эта не проходила, как будто сломалось что‑ то в его жилистом, отощавшем теле.
Рассвет пришел радостный. Ветер пронесся над плавнями, засеребрил воду на протоке, закучерявил вершины низких ив, уже крепко тронутых осенью. Ивы толпились на небольшом островке, который прятался среди камышей. По шалашу, крытому бурым камышом, по следам на песке, перевернутой лодке и поплавкам поставленной на ночь сетевой ловушки было ясно: кто‑ то живет… И верно. Не успел бодрый розовый свет разлиться над водою, как из шалаша послышался басовитый кашель, голос запел по‑ английски: «Почему ты грустен, Томми? » Из шалаша вылез полуголый загорелый человек в лохмотьях, на груди его блеснул крестик. Человек зажмурился от утреннего сияния, сделал несколько гимнастических движений, в отросшей рыжей бородке блестела рыбья чешуя. Побрел к воде, сбросил лохмотья, разбежался и нырнул. Серебристая стайка мальков испуганно брызнула над белым дном. Из камышей выползали космы ночного тумана, таяли под солнцем. Оно грело с неожиданной силой, как всегда бывает в этих местах, когда между первым порывом осени и дождями устанавливается на две‑ три недели странное лучезарное равновесие: лето шлет последние приветы. Сигнальщик Коллинз принимал утреннюю ванну. Много недель прошло с той ночи, когда он прыгнул с борта «Президента Крюгера» в соленую каспийскую воду, проплыл до берега, посмотрел в последний раз на эскадру и двинулся, посвистывая, навстречу неведомому. Однако шел он так недолго. Первый же белоказачий разъезд взял его, доставил к сотнику на один из понизовых рыбных промыслов, где крепко сидели казачки. К британцу они отнеслись с уважением, как‑ никак союзник, и хотя никто не понимал, откуда он тут взялся, но кормили его сытно, содержали как гостя. Коллинз прислушивался к говору, некоторые слова понимал, догадался, что живет среди враждебных Советам людей, но, хитря, помалкивал, радовался, что нет никого, знающего английский, иначе бы не объясниться на допросе. Но когда месяца через два его переправили тайно в дельту Волги, в тихое место, где отстаивались бандитские челны казачества, и откуда намеревались перебросить на моторке до британского командования в Баку, Коллинз приуныл. Никакого желания встречаться с соотечественниками, тем более с коммодором Норрисом, он не испытывал. И когда однажды ночью его посадили на моторку, которая почти неслышно заскользила к морю, он поднялся на палубу и, почти невидимый в густой, какой‑ то кисельной, влажной от дождя мгле, шагнул за борт. Рыбак и сын рыбака, он знал, раз есть река – голода но будет. Дня через три, блуждая по дельте, наткнулся на брошенный шалаш, остатки давнего костра, над которым висел покрытый ржой котелок. Рядом гнила лодка. Коллинз смастерил из остатков бредня ловушку, выдернул из лодки гвоздь, приладил к палке – вышла острога. Ею он удачно бил щук тигровой окраски, которые висели надо дном в водорослях. Бродя вдоль берегов, проросших корнями, ловил раков. Их было множество, площадка у шалаша усеялась красными панцирями. Здесь было тихо и спокойно. Сниматься с места Коллинз боялся, ему казалось, что Норрис уже добрался до Астрахани. Впервые за всю жизнь Коллинзу не надо было тянуться перед старшими по чину. Никто не заставлял его драить палубу, вскакивать по тревоге, торчать на мостике, вглядываясь до рези в глазах в горизонт, отмахивать флажками сигналы и снова до одури, до дрожи в усталых руках скатывать палубу и драить, драить, драить проклятую медяшку, то и дело получая тычки от собаки‑ боцмана. А главное, здесь никто не заставляет стрелять в этих русских солдат. Те ведь тоже ни в чем не виноваты.
|
|||
|