Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 3 страница



Зажимал ему ноздри, поглаживал по морде, чтобы не заржал.

Отойдя далеко, сел верхом и погнал. Впереди, до станички, до дому, лежала гиблая степь, пустыня, протяженность земная в триста верст. Но ни безводья, ни дороги Панин не боялся. Пусть месяц идти придется, дойдет. Должен дойти. Потому что не голый теперь. С таким богатством только ум бы был!

 

 

Над водой торчали шесть наголо остриженных голов, белели незагорелые плечи. Было похоже, что кто‑ то завел по глупости здесь, в заливчике Волги, сеть с шестью круглыми поплавками.

Командир полка Коняев сидел на бережку, поигрывал прутиком, поучал:

– Мне плевать, что вы раньше на лошади не сидели! Замочите все свои потертости, смажьте дегтярной мазью, даю вам два дня сроку на излечение! Все!

– Строго ты с ними! – сказал Щепкин.

– Иначе нельзя! – ответил Коняев.

Щепкин утерся полотенцем. Посмотрел на далекий правый берег Волги. Посередине чернела сожженная баржа. На обрыве, истыканном снарядами, – ободранное разрывом дерево. По всему берегу густо стоят лодки, плоты. Кажется, там никого. Но это только кажется.

– Пошли, летун, пока стрелять не начали… – сказал Коняев.

Сейчас он был совершенно не похож на того оголодавшего человека, которого видел Щепкин в первую встречу. Водянка прошла, лицо подсохло, стало коричневым от загара, глаза играли лукаво.

Здесь, у переправы, собралось более полка красноармейцев, командовал ими он. И командовал, надо сказать, лихо. По всему нашему берегу нарыты траншеи. Две батареи горных пушек не дают проходу белым судам вниз. Пулеметы смотрят на Волгу. С утра в траншеях идет громкая читка. Газеты красноармейцам доставили Щепкин с Тумановым, и это обрадовало больше всего.

…Туманов возился у трофейного «эс‑ и‑ файфа», стоявшего поодаль от берега, рядом с полевым лазаретом. На желтых крыльях лежала роса, он стирал ее ветошью, отжимал. Крикнул:

– Я считаю, Даниил Семеныч, пора и позавтракать!

Пилоты пошли к полевой кухне, поели кулеша, вернулись к аэроплану в сопровождении легкораненых из лазарета: аэроплан вызывал страшное любопытство, каждому хотелось его пощупать и потрогать, оттого при нем стояли сразу двое часовых, не подпускали, отругивались.

От земли поднимался утренний пар. Ветра не было.

Мотор принял сразу, заработал легко и ровно. Красноармейцы придержали аэроплан за хвост, потом отпустили. Пробежавшись по земле, «эс‑ и‑ файф» пошел в высоту.

За Волгой, по оврагам, тоже дымили кухни, белая гвардия насыщалась перед трудным днем. Кое‑ где рыли окопы. Но главное, что интересовало Коняева, – есть ли на подходе у белых еще артиллерия. Пошли глубже, на север. Минут через десять полета за горбами разглядели: конный разъезд, всадников пятнадцать, топтался на возвышении. При виде аэроплана раскатился шариками по земле. А дальше по всей степи ползли пыльные хвосты. Наподобие темной змеи, извивалась, двигалась большая колонна войск. В авангарде шла конница, не менее эскадрона, за ней, чуть отстав, пехота. Щепкин насчитал в обозе около полусотни телег, две кухни, а главное – в передках катилась батарея тяжелых орудий, каждое волокло шестеро коней. Пыль то вздымалась, то опадала, не сносимая ветром. Когда снизились и пошли над колонной, движение в ней остановилось, пехота ощетинилась, вскинув винтовки, и разом забегали красные огоньки. Ни свиста пуль, ни звука слышно не было, но и так было понятно: командиры опытные, приказали бить залпами по краснозвездной машине.

Туманов пошел еще ниже, скользя над самой землей, дал круг, уходя, и так же низко вернулся на наш берег, Когда сел, навстречу побежали встревоженные люди.

– Что такое? – закричал Коняев.

Туманов вылез, не глуша мотора, отвел его в сторону. Щепкин тоже выбрался, подложил под колеса камни, пошел к ним.

Выслушав их, Коняев почесал затылок:

– Ну вот. Значит, опять попрут! Я так полагаю, что они опять и свою речную флотилию пригонят. С артиллерией у них сытно! Да еще новую батарею волокут! Слушайте, летуны, давайте‑ ка мотайте отсюдова! А? А то еще расшибут вашу птичку, мне потом в штаарме голову сымут. Что не сберег. Ну, а там скажите, сами знаете что. Резерв пускай шлют. Пушки.

– Не говорите глупостей. Батареями на том берегу мы и займемся… – возразил Туманов. – Патроны под «виккерс» есть? У нас одна лента!

– Цинки четыре найдем, – сказал Коняев обрадованно. – Ну, хлопцы, не знаю, как и кланяться! Меня пехтура ихняя не беспокоит. Меня, понимаешь, орудия ихние беспокоят. Не дадите из них палить, в ноги поклонюсь… Барана зарежу! Спирту дам!

– Вы что, на базаре? – обиделся Туманов.

– Ладно тебе! – оскалился тот, хлопнул обрадованно его по плечу.

С противоположного берега пришел истошный вой, просверлил воздух. В Волге встал черный столб разрыва, выплеснул густой ил, камни, разметал воду.

Туманов посмотрел в сторону реки, поправил тугой галстук под тужуркой, кашлянул:

– Полагаю, ждать нечего.

– Может, мне пилотировать? – спросил Щепкин.

– Нет уж, Даниил Семеныч! – отказался Туманов. – Стрелок из меня никудышный. А вы памятник купца Битюгова лихо расстреливали! Так что будьте любезны!

…На этот раз Туманов набрал по спирали сразу же большую высоту, посмотрел вниз. Колонна уже раздробилась на несколько потоков, они растекались по оврагам. В балочке поодаль стояли уже снятые с передков четыре орудия, все одинаково задрали стволы, за ними сгрудились телеги, зарядные ящики, суетилось множество солдат. Орудия выбросили дымные языки, дернулись. Четыре разрыва встали у наших траншей, видно было, как поднялся пыльный прах над ними.

На бугре перед батареей стояло с биноклями несколько человек, от них шла цепочка солдат до орудий. Щепкин понял: корректируют стрельбу, передавая поправки из уст в уста батарейцам. Туманов обернулся на него, посмотрел, как он ворочает, примериваясь, «виккерс» с дырчатым стволом на вертлюге, в слюдяных его очках бликами плясало солнце. Ствол пулемета упирался в закраину кабины. Туманов понял, что при атаке надо будет наклонить «эс‑ и‑ файф», так Щепкину стрелять будет удобнее. Примериваясь, он так и сделал. Щепкин одобрительно помахал перчаткой.

Ушли далеко в сторону, плотно прижавшись к земле, кренясь влево, нацелились на бугор с корректировщиками. Рассмотреть особенно ничего не рассмотрели: бугор быстро унесся под крыло. Но почувствовали, как заметно тряхнуло машину, когда ударила недлинная экономная очередь Щепкина.

Туманов выровнялся, пошел по кругу. Радостно оглянулся. Корректировщиков с бугра как ветром сдуло. Солдаты бежали назад к орудиям. Черным крестиком распластался на песке человек. После нового захода, когда Щепкин стрелял до тех пор, пока лента не кончилась, от орудий разбежалась и прислуга, попадала на землю, заползла в кусты сухого ивняка. Кто‑ то все‑ таки там, внизу, не растерялся. С двух телег, стоявших в выбоине, застрочили пулеметы. Туманов прижал аэроплан еще ниже, ушел за Волгу.

На земле их повытаскивали из аэроплана красноармейцы, орали, начали качать.

Туманов рассерженно закричал:

– Товарищи! Товарищи! Нам же опять лететь! Не мешайте!

Долили в бак бензину из бочки, поднялись снова. Сверху по Волге двигалось три белых парохода с войсками. На правом берегу засуетилась пехота, посыпалась к плотам и лодкам. Начинался еще один трудный день боя за переправу…

 

Ночью Туманов не мог заснуть, бродил по двору у домика бакенщика, смотрел на звезды, слушал, как мнутся кони. Щепкин не выдержал, вышел за ним. За день пришлось взлетать одиннадцать раз, от усталости дрожали руки, но спать Щепкин не мог. Он знал: что‑ то неуловимое произошло сегодня. Туманов, маленький, смешной, стал ему близким. И то же чувство, наверное, испытывал и Туманов, потому что ласково сказал:

– Вы бы спали, Даня… На меня не смотрите!

– Что с вами?

– Смешно, конечно… – тихо вздохнул Туманов. – Я ведь человек не суеверный. Только давит что‑ то. Я вас очень прошу, если что, у меня в Воронеже знакомая есть. Язык французский преподавала в женской гимназии. Зовут Мария Васильевна Донских. Напишете ей?

Во тьме голубизна ушла из глаз Туманова, они казались прозрачно‑ черными, глубокими до бездонности.

– Бросьте вы это, – сказал Щепкин.

– Брошу… – усмехнулся Туманов. Раскрыл портсигар. – Угощайтесь! Последняя!

Папиросу они выкурили поровну, затягивались терпким, вкусным дымком. Туманов защелкнул портсигар и зачем‑ то швырнул его в колодец. Вода громко булькнула.

– Это зачем?

– А он мне больше не нужен!

Щепкин, на выдержав, начал выговаривать Туманову. Тот слушал виновато, похрустывал пальцами, и Щепкин впервые обратил внимание на то, какие красивые у него руки, небольшие, с изящными длинными пальцами, музыкальные.

– Вы еще на моей свадьбе на рояле играть будете! – сказал он.

– Что?! – тихо засмеялся Туманов. – Ненавижу рояль! Меня, знаете, силой играть учили. Пороли даже!

Заскрипела дверь домика. В шинели внаброс вылез Коняев.

– Вы чего шатаетесь?

– А вы чего?

– Не знаю… – признался Коняев. – Вроде все тихо, а нудит… Ровно зуб ноет.

Он влез на забор, маячил на фоне звездного неба, вглядывался.

– Костров у них сегодня слишком много! Погляди, летун, у тебя глаз вострый.

Щепкин поднялся на забор, ухватившись за плечи Коняева, вгляделся. И верно, на том берегу небо отсвечивало красноватыми сполохами.

– Больше, чем вчера! – сказал он уверенно.

– Значит, они вечером, в темноте, еще резервы подогнали! – сказал Коняев и спрыгнул с забора.

Щепкин на миг задержался, вздернул голову, вглядываясь. И тут тишину расколол рев. Перед глазами Щепкина встало ослепительное желто‑ синее пламя. И он почувствовал, что летит в яму без дна, без края, в мерцающие оранжевые вспышки, черноту и беспамятство…

 

Барон Тубеншляк покосился на багрового от стеснения генерала, сидевшего в кают‑ комнате Генри Лоуфорда, сказал шепотом:

– Придется ждать, ваше превосходительство! Шеф‑ пайлот строго соблюдает режим!

За полотняной занавеской слышался плеск воды, Лоуфорд умывался и брился на ночь.

– Э‑ э‑ э… батенька… – сконфуженно сказал генерал. – А он не в обиде за то, что я насчет русского флага ему давеча контрфронтацию устроил?

– На вашем месте я бы не делал этого, ваше превосходительство… – заметил барон шепотом.

– Кто ж думал? Если честно, барон, от радости все! Царицын отвоевали, вот и помстилось – не надобны нам теперь эти иностранцы! Сами додавим! А вот, выходит, нет… Большой конфуз, однако!

Лоуфорд вышел из‑ за полога, статный, загорелый, в стеганом шелковом халате.

– Переводите, барон! – заторопился генерал, утирая разом вспотевшее лицо платком. – Мой авангард при форсировании Волги натолкнулся на жесточайшее сопротивление. К тому же против моей пехоты и артиллерии действуют красные авиаторы. Я не приказываю, я просто прошу сэра Лоуфорда, как мастера и рыцаря воздушной стихии, так сказать, пресечь…

Слушая перевод Тубеншляка, Лоуфорд чуть заметно презрительно поморщился. «Хороши эти вояки, – думал он. – При малейшей удаче своих войск надуваются, как индейские петухи, при заминке готовы молить и плакать».

Он усмехнулся вежливо и, бросив пару слов, снова ушел за полог.

– Что он сказал? – растерялся генерал.

– Он должен сначала выпить свое молоко, – ответил Тубеншляк, сочувственно вздохнув.

 

Щепкин лежал в домике бакенщика, ничего не видел, глаза были завязаны, в голове медно гудело. Пришел в себя только что, попросил пить. Кто‑ то сунул ему в руки кружку, запыхавшись, объяснил: ночью нежданно белогвардейцы пошли обстреливать наш берег из орудий. Полезли на переправу и сейчас лезут. По звуку Щепкин понял: человек тоже попил воды, убежал. Выстрелы щелкали совсем рядом, время от времени захлебывались «максимы». На лицо густо сыпалась пыль. Глаза болели, словно кто‑ то мерно тыкал в них острыми костяными пальцами. Щепкин ощупал лицо, под руками подались мягкие бинты, пошевелил ногами. Все болело, словно его долго кто‑ то месил кулаками, но двигаться было можно. Щепкин сел, дергаясь от боли. Начал разматывать, сдирать повязку. «Неужели ослеп? » – одно колотилось в душе. Когда к ногам упал последний виток, снял вату, осторожно тронул веки, под пальцами стало мокро. Кровь? Вздохнув, разлепил глаза. Резануло так, что застонал. Но увидел свет, правда мутно, как сквозь кисою. Потом понял, это густая пыль стоит в доме. В пролом в крыше – раньше его не было – смотрится белесое дневное небо. Кряхтя, побрел к ведру, склонился: из воды глянуло черное, грязное лицо, покрытое толстым слоем какой‑ то дряни, глаза смотрели страшно: налитые густой кровью, без зрачков, хотя нет, в алом черно мерцают. Может, их песком посекло. Из глаз обильно текли слезы, на щеках оставались бороздки. Он заметил, что плачет беспрерывно, хотел перестать, но не вышло: слезы лились сами собой. В дом вбежал солдат, схватился за цинку патронов. Щепкин крикнул:

– Эй! Что там?

Солдат не обернулся. Тогда Щепкин хлопнул его по плечу.

Солдат оглянулся, присмотрелся.

– А… летун! Чего тебе?

В ушах словно лопнуло, и Щепкин наконец понял, что это ему только кажется, что он говорит громко, а в действительности изо рта вырывается только хриплое косноязычное сипение.

– Контуженый ты! Понял? – закричал в ухо солдат. – Сиди тут! Не вылазь!

Умчался.

Щепкин, морщась, плеснул в лицо водой, насторожился. Сквозь трескотню донесся знакомый звук мотора «эс‑ и‑ файфа». Судя по звуку, машина шла на взлет.

Щепкин вылез из дома через разбитый порог в перекосившуюся дверь, шагнул во двор, остановился, пораженный. По двору клубилась пыль. Забора не было, только в двух‑ трех местах виднелись остатки ограды. На Волгу можно было смотреть свободно. Через нее двигались густо лодки и плоты. За баржой, севшей на мель, стоял черный речной буксир, с него строчили пулеметы.

У колодца во дворе лежал красноармеец. На подошвах ботинок блестели шляпки гвоздей. Мухи вились над мертвым лицом. Щепкин отвернулся, вздернул голову к небу. «Эс‑ и‑ файф» набирал высоту по спирали, прямо над ним. Туманов что‑ то задумал, но что – Щепкин понять не мог.

Рядом затрещало, показалось, прямо из земли высунулась голова Коняева, закричала:

– Прыгай сюда!

Щепкин спрыгнул в траншею. Коняев потащил его за собой, усадил.

– Сиди!

– Кто с Тумановым? – просипел Щепкин, указывая на небо рукой.

– Чего? Пулеметчик мой! Лучший! Гегешидзе! Да ты не туда смотри – туда!

Коняев повернул голову Щепкина. Тот вгляделся, всхлипнул от бессильной ярости. Со стороны противоположного берега на высоте в полверсты шли три песочного цвета машины. Один верткий, стремительный истребитель «сопвич‑ кемль» и два громоздких, тяжелых с экипажем на два человека каждый – «де‑ хэвиленда».

– Второй раз летят! – крикнул Коняев.

– Зачем он? Ах какой дурак! – просипел Щепкин.

– Кто?

– Туманов…

В небе начиналась страшная воздушная игра. «Сопвич‑ кемль» вырвался перед «де‑ хэвилендами», смело пошел на желтую машину Туманова. Из блеклости небес пришел сухой, резкий звук, словно разом дружно затрещали кузнечики.

Щепкин стиснул зубы, из прокушенной губы текла кровь, но он не замечал этого. Глаза резало, но он смотрел и смотрел, стараясь ничего не упустить.

«Кемль» мелькнул сверху машины Туманова, заложил вираж на новую атаку. Туманов это понял, начал разворачиваться навстречу. И тут разом на «де‑ хэвилендах» начали бить пулеметы. Разворачиваясь, Туманов подставил им брюхо машины. Они просто расстреливали его.

Щепкин в отчаянии зажмурился. Когда открыл глаза, три аппарата с российскими знаками на крыльях спокойно выстраивались в круг. «Эс‑ и‑ файфа» в небе не было. Откуда‑ то издалека пришел глухой звук, словно лопнул пузырек. Коняев, висевший на бруствере и смотревший в сторону, спрыгнул на дно траншеи, сказал:

– Все.

Щепкин хотел встать, идти, бежать. Но сладкая тошнота подкатила к горлу, тьма ударила по глазам, и он понял, что сейчас снова уйдет в беспамятство.

…Снова очнулся он ночью, лежал на земле, на войлочной кошме, укрытый чьей‑ то шинелью. Рядом горел небольшой костер. У колодца мылись, обливаясь из ведер, красноармейцы. Сруба колодца не было, они вытаскивали воду из черного провала на веревке. И вообще вокруг ничего не было, только невысокие, сровненные почти с землей груды праха обозначали место, где стоял дом. Земля во дворе была рябой от осколков.

Коняев сидел у костра и зашивал гимнастерку. Щепкин посмотрел на него.

– Очухался? Умница! – сказал Коняев.

– Что… было?

– Много было, – сказал Коняев. – Измесили бы нас, кабы б не окопы. Я, знаешь, еще по германскому фронту землю уважаю. И на этот раз не подвела! Положили мы тут их много, но и нас разложили – будь здоров! У меня от полка девяносто шесть человек осталось… Завтра, выходит, все и решится! Не придет подмога – ляжем все тут!

Щепкин смотрел так, что Коняев и без слов понял суть вопроса.

– Ничего от ероплана твоего не осталось, друг‑ товарищ… – сказал он. – Так… одна видимость. Ошметки.

Он вздохнул, порылся в карманах, вынул серебряный портсигар Туманова.

– Ребята из колодеза выудили… Видать, уронил он его. Возьми! Это ваше… А тебе, летун, сматываться в Астрахань надо! Я уже раненых и убитых для похорон отправил с обозом. И тебе коня дам!

– Ты мне пулемет дашь! – сказал Щепкин.

 

 

Пусто было на астраханском аэродромном поле. Пилоты и мотористы отбыли на передовые. Латыш Геркис скучно ругался с Глазуновым, злясь, что сидит без дела и ждет налета, которого все нет и нет. А тут еще ударила непогода, мутная мгла закрыла небо, в воздухе почти весь день реяли тучи острой, мучнистой пыли. Однако к вечеру клубящееся месиво над городом раскололи молнии, пролился буйный теплый дождь, поутихло.

Глазунов почесал затылок, уставился в темнеющее небо:

– Как думаешь, прилетят сегодня британцы?

– Не‑ а… – сказал Афанасий.

– Я тоже так думаю! Как вы насчет путешествия в баню? Давно парились?

– Не упомню, – сказал Афанасий.

– Худо. Знаешь, кто есть главный враг советской власти? На данном этапе?

– Мировой капитал? – вспомнив споры, сказал Афанасий.

– А вот и нет! Обыкновенная домашняя вошь! От нее народу погибло больше, чем от вражеских пуль. Потому что есть такая чертова хворь: тиф‑ сыпняк! Болел?

– Не приходилось.

– А я болел! – Глазунов погладил голый череп. – Все волосья вылезли от тифу, а был я парень очень даже кудрявый! Не веришь?

– По‑ моему, вы как родились лысым, так и живете, – сказал Афанасий.

– Никто не верит! – огорченно покачал головой Глазунов.

Собрав вехотки, мыло, две пары чистого глазуновского белья, они бодро зашагали по улицам. Афоня вертел головой во все стороны: куда ни смотрел – все было интересно.

Город, промытый ливнем, распластался на островах, меж ними над гнилой водой висели узкие мосты. Глазунов тыкал пальцем в стороны, объяснял, где какая протока.

Шли долго. Городской кремль был виден, как ни повернешься. Над его гранеными башнями реяли чайки. Алым пятнышком над шатровой крышей светился красный флаг, подсох уже видно. Сизые тучи уходили, бугрясь, на закат. Ветер стал чистым.

Когда вышли к центру, под ногами зацокала булыжная мостовая, по ней струились трамвайные рельсы, звеня и шатаясь, пробежал облупленный, грязный вагон, весь облепленный разными афишками, призывами. Из выбитых окон вагона торчали штыки, куда‑ то, лузгая семечки, торопились флотские в черных бушлатах.

Здесь дома стали выше. Афанасий, запрокидывая голову, считал этажи, до трех насчитывал. Фасады многих редко блестели еще не побитыми стеклами, на домах были налеплены всякие фигурные загогулины, на одной крыше стояли каменные бабы‑ статуи, держали на плечах и голове каменные вазы с цветами.

Тут, в центре, было люднее. Прямо по деревянному тротуару сидели красноармейцы, в козлах составлены винтовки, из полевой кухни с длинной трубой раздавали уху, всюду валялись обсосанные рыбьи головы, кости. Глазунов показал на трехэтажное здание с балконами, с которых свешивались флаги (у входа внизу выстроились мотоциклетки, велосипеды, переминались привязанные к фонарным столбам кони), сказал, что тут штаб армии. Это Афоня и так понял: матросы и солдаты стояли в дверях, заглядывали в пропуска. То и дело выбегали военные, садились на коней или другой транспорт, подкатывали новые.

Только двинулись дальше, как на улице произошло движение, показалось вдали несколько телег, окруженных огромной темной толпой, ударил многоголосый бабий вой с всхлипами и причитаниями.

Афанасий сначала и не понял в чем дело, а красноармейцы тут же повскакивали, начали снимать фуражки, смутный гул пошел по рядам. И сразу же все стихло, только цокали копыта коней, скрипели немазаные колеса и взлетал к небу одинокий женский крик – не крик, рыдание на одной долгой воющей ноте.

Афанасий хотел спросить Глазунова, глянул в его лицо и осекся: оно было страшным, серым, в глазах – горе, рот перекосился.

Только тогда Афанасий разглядел: на каждой телеге горбится серый брезент в темных мокрых пятнах. Из‑ под него сзади торчат ноги, множество, в истоптанных бахилах, обмотках, странно раскоряченные, как деревянные. С одной ноги сапог спал, светилась желтая, как воск, ступня.

Афанасий наконец догадался – мертвяки.

А они все плыли и плыли, эти телеги, качаясь, как тяжело груженные лодки, скрипели. Позади везли раненых.

На последней телеге сидел полуголый человек, с забинтованным марлей торсом, мотал головой, бессильно кряхтел. По марле проступали коричневые пятна, с руки, тоже забинтованной у плеча, капало на землю темное…

Кто‑ то из красноармейцев вздернул винтовку, выстрелил и крикнул:

– Хватит выть!

И разом оборвался плач.

– Из какой части? – спросил раненого чей‑ то глухой голос.

– Полк Коняева! – скривился тот и уронил голову бессильно. – Но и мы их… Мы их…

Раненый заплакал, по небритому, серому лицу страшно и нелепо катились слезы.

– Слушай, друг! – Глазунов кинулся за телегой. – Там авиаторы должны быть! У Коняева! Как они?

– Я в дороге очухался. Без памяти был. Не знаю… – сказал раненый.

Глазунов вернулся, тронул Афанасия, потащил за собой:

– Не нужно тебе на это смотреть…

Афанасий брел за ним оглушенный.

– Что же это получается, господи? Как же это так? Разве так можно?

Глазунов молчал.

Голова у Афони шла кругом. Жизнь поворачивалась темной, жестокой стороной. Кровь капала, стекала по лезвиям казацких шашек, теплая человеческая кровь. И шел рядом с Афанасием человек – родной не родной, одно ясно: справедливый. Афанасий смотрел в его сгорбленную спину. Под лопатками гимнастерка пропотела, полопалась, разъезжались прорехи. Заштопать некому да и некогда. Лысая голова качается, клонится. Старый он, целых пятьдесят лет, а один живет: ни жены, ни детей… Нежность толкнулась в сердце Афанасия, ведь мог и подзатыльники отвешивать, орать, сколько раз Афоня партачил в вагоне‑ мастерской. А он терпеливый. Гудит только, шевелит усом, разъясняет.

Ах, жизнь неясная!

 

В бане угрюмый Глазунов полез в парилку, на полок, без охотки стегал себя веником. Афоня сел рядом. Когда Нил Семеныч уморился, помахал над ним веничком. Глазунов задумался надолго. Из бани Афоня вышел первым, надоело дышать карболочным духом, все в раздевалке было полито ею, санитары боролись с главным врагом мировой революции – вошью.

Низкая каменная баня стояла прямо на протоке. Солнце садилось. Вдоль протоки на мостках суетилось несколько женщин. Когда Афанасий входил в баню, их не было, а сейчас объявились. Делом занимались обычным, бабьим: отполаскивали, колотили вальками множество простынок, подштанников, нательных рубах. Отжав, носили в плетеных корзинах на телегу. Женщин охраняли двое часовых. Один был солдат как солдат, с усами, в линялой гимнастерке, второй, Афоня даже сплюнул, девка, вернее, девчонка лет пятнадцати, за спиной карабин, на лоб сдвинута красная косынка. Она не столько сторожила женщин, сколько занималась совершенно другим делом: подоткнув подол, свесив босые ноги над водой, рыбачила. Лобастая, загорелая до черноты, из‑ под косынки торчали пряди темных прямых волос. На Афанасия глянули из‑ подо лба хмурые серые, чуть косоватые глазищи в светлых ресницах.

– Отойди!

– Что я тебе, мешаюсь? – миролюбиво сказал Афанасий.

Она оглядела его искоса, фыркнула, покачала угловатыми плечиками, торчавшими из‑ под гимнастерки. А тоща же, хребет выпирает, каждую косточку видно, чисто изголодавшая кошка по весне. Но рыбачила ничего, грамотно, удилище из орешника; в баночке из‑ под леденцов дождевые червяки, вполне хорошая наживка, на кукане в воде плавают – ого! – с дюжину вполне приличных подлещиков.

Гусиное перо поплавка, стояком торчавшее в воде, дрогнуло.

Девчонка ловко подсекла рыбешку, выдернула, сняла с крючка, насадила червя, поплевала, закинула по новой.

– Разве это бабье дело, рыбалить? – сказал Афоня.

Она, раздумывая, зыркнула глазом, словно оценивая, стоит ли он слов. Видно, решила – стоит, потому что сказала:

– Паек знаешь какой? Ноги вытянешь! А у меня две сестры и еще брат‑ малолеток…

Женщины шлепали стираным по воде быстро и молча. Афанасий вгляделся, многие, видно, и не стирали никогда – неумелость явная. Одежда на них была чудная. На голове тощей старухи качалась большая, как гриб‑ мухомор, шляпа с висюльками; с горбатого носа то и дело падали очки на ленточке. Рядом старались две толстухи в кисейных белых нарядах, которые они, став коленями на мостки, вздернули повыше, чтобы не замочить. Другие не лучше.

– Это кто ж такие? – не выдержал он.

– Контры, – сказала девчонка. – Из тюрьмы. Их к нам в лазарет пригоняют белье стирать, полы мыть.

– А баб вы, что, тоже… – начал было Афанасий и осекся.

К телеге, вздернув на живот корзину со стираным, спотыкаясь, шла… ну конечно же! поповна, Настасья Никитична! Батюшки, да откуда это она? Афанасий и узнавал, и не узнавал. Волосы сбились колтуном. Обличье, заплаканное, серое от неумытости, казалось совсем маленьким и жалким под копной нечесаных волос. Руки красные, как рачьи клешни. Кофтенка мятая, будто корова жевала, на коленях казачьих шаровар пузыри, на босу ногу опорки.

Да как же это? Сама Настасья Никитична – и наподобие прачки! Вон какую корзинищу прет! Тяжко же.

Афанасий не вынес обидного вида Настасьи Никитичны, шагнул помочь. Та машинально оттолкнула его, обмерла:

– Панин?

Корзина повалилась из рук, белье мокро шлепнулось на грязную землю. Глаза поповны замерцали, начали закатываться под лоб. Афоня понял: сейчас грохнется… Припадочная, что ли?

Подхватил ее, не давая свалиться.

Настасья Никитична ткнулась ему в плечо, щупала его лицо мокрыми руками, как слепая.

– Господи! Афанасий, да как же вы здесь?

«Ишь ты, – подумал Афоня, – и имя вспомнила».

Тут же он отлетел от рывка прочь. Ощерясь, сдернув карабин, глядела на него девчонка. В глазах лед, злоба.

– Знаешь ее?

– Ну и что?

Второй часовой уже подбежал, не разобравшись, вцепился Афоне в плечо.

– Кто такой?

– Не ваше дело! – обозлился Афоня.

– Веди его! – приказал он девчонке. – Сама знаешь куда. То‑ то он все вокруг вертелся!

– Еще чего! У меня товарищ вон там, в бане! Никуда я не пойду!

– Вы… идите… Панин… идите… – умоляюще всхлипнула Настасья Никитична. – Раз они приказывают, вы не спорьте… Хорошо?

Лицо ее дергалось в испуге.

– Не пойду! И все тут, – упрямо сказал Афанасий.

Девчонка передернула со звяком затвор, ткнула его острой мушкой под лопатку. Он огрызнулся:

– Но! Но! Не пугай! Вояка!

Покосился в сторону. Женщины на мостках стирали еще быстрее, отвернувшись, будто не видя. Настасья Никитична ползала по земле, собирая замаранное белье в корзину. Удочка лежала на берегу, поплавок дергался, на крючок села немалая рыбеха, а вытащить ее было некому.

– Клюнула, – сказал Афанасий. – Жалко ведь! Выдерни!

– Шагай! Контра!

– Нашла контру! – не удержался он от насмешки.

– Если ты не контра, так кто? – сипло спросила девчонка.

Афанасий хотел привычно и гордо сказать: «Казак». Но осекся. Почему‑ то было стыдно и обидно признаться в этом. Хмуро буркнул:

– Человек.

– Э‑ э‑ эй! – послышался голос. На пороге бани, прикрыв веничком стыд, топтался намыленный Нил Семеныч. – Афанасий! Что за шум?

– Вот! Видишь? – злорадно сказал Афанасий.

Солдат подвел Афоню к Глазунову, узнал, что да кто, буркнул:

– Тогда что ж. Тогда дело ясное.

Афанасий продраил мочалкой Глазунова, снова вышел из бани. Женщины с солдатом уже ушли. Девчонка же сидела на берегу, смотрела на поплавок. Солнце садилось. На куполах кремля играли закатные блики, в небе плыли багровые облака. Угрюмые, непривычные думы тяжелили голову Афанасия, вязали язык. Откуда‑ то из‑ за края земли, со стороны ночи, наползавшей на город, слышалась глухая канонада, как будто великан кузнец садил и садил но раскаленному железу тяжкой кувалдой в миллион пудов.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.