|
|||
Анатолий Сергеевич Галиев 9 страницаУкатили в город стучать кулаками и объясняться насчет бензина в штабе армии. Свентицкий отправился тоже в город, менять сапоги на еду. Щепкин угрюмо курил, сидя на крыльце дачки, глядел на поле, по которому ветер гонял столбики пыли. Нил Семеныч ушел от «ньюпора», начал ворошить груды старых, ржавых бочек. Щепкин, заинтересовавшись, двинулся к нему. Комиссар катал бочки, выцеживал из них в широкое корыто мутные остатки бензина. Пиная сапогом, отшвыривал пустые бочки, бормотал. – Это что вы делаете? – Пенки снимаю! – буркнул Глазунов. – Помоги‑ ка! Он взялся за корыто. Щепкин тоже. Стараясь не расплескать мутную, коричневую от ржи жидкость, потащили через поле. В теплушке‑ мастерской Глазунов долго гремел банками, канистрами, ведрами, вытаскивал на свет, нюхал остатки разноцветных масел и влаг, бормотал: – Ага! Спирту‑ сырцу немного есть… Теперь что? Теперь процедим! Брезгливо фыркая, как кот, он колдовал, процеживал сквозь материю, смешивал, разбалтывал смеси. Потом слил все в ведра, смочил на пробу смесью ветошь, вышел из вагона, бросил на землю, поджег. Ветошь полыхнула синим вонючим пламенем, выбросила густой клуб дыма. – Ишь ты! Горит! – усмехнулся Щепкин. – Горит – это хорошо, – с сомнением сказал Глазунов. – Главное, что на этой дряни, по моему мнению, вполне полететь можно. Пуда три есть, значит, сегодня не голодными будем! – Это в баки заливать? – сказал с сомнением Щепкин, глядя на ведра, где стыла тягучая, мерзкого цвета и запаха, маслянистая жидкость. – Вот именно! Садись в «ньюпор»! Погоняй движок! А, Даня? – Геркис ругаться будет… – возразил Щепкин. – Не моя машина. Он знаешь как над своим «ньюпорчиком» трясется? И правильно делает. Нет! Я теперь отлученный! Не буду! Глазунов долго убеждал не столько его, сколько себя: мол, не хуже бензина, ничего с мотором не случится, «гном» сожрет. Щепкин хмыкал, окунув палец в черную жижу, разглядывал его: – Запорем мотор – Геркис голову оторвет! Колеса на телегах мазать этим можно, не спорю. А вот в баки заливать, это ты, Семеныч, загнул! Что‑ то я про такое горючее не слыхал. – Ты в своих европах про многое не слыхал, – огрызнулся Глазунов. – Пора бы и привыкать… – Ну ладно. – Щепкин нехотя качнул головой. Глазунов подтолкнул его, они быстренько залили страшную смесь в бак. В цилиндры для запуска Нил Семеныч нашприцевал из банки остатки хорошего бензина. Щепкин не очень охотно полез в кабину «ньюпора», завертел ручку динамо‑ пускача. Глазунов крутнул пропеллер, отскочил от винта. Грохнуло, заревело, застучало. Аэроплан окутался черным жирным дымом, казалось, горит. Дым и копоть полезли по полю, расползаясь, как каша. Мотор умолк. Из дыма, кашляя и отплевываясь, вылез Щепкин, сказал: – Гибель. Лучше не надо! Взлететь на этом кошмаре, конечно, можно. А вот где сядешь? Дождавшись, когда дым уполз, Щепкин снял сапоги, гимнастерку, улегся на чехол с капота, подставил голую спину солнцу. Глазунов огорченно хмыкал, разглядывал масляные руки, вздыхал: – Будет бензин, как думаешь? Я думаю, не будет! Автороте уже вторую неделю ничего не дают! Как жить? Непонятно. Солнце, хоть и утреннее, зажаривало на полную катушку, дальние купола церквей дрожали в зыбком, горячем воздухе. Часовые у ангаров попрятались в тени. Глазунов теребил ус, покашливал, уставившись в небо. Щепкин покосился на него, усмехнулся, непременно сейчас начнет какой‑ нибудь до чрезвычайности глубокомысленный разговор. И верно: – Ты здоровый, Даня? – Это – к чему? – Почему у тебя девушки нет? – А разве это обязательно? – А то нет! Вон некоторые наши уже здесь позаводили подружек. Девица на авиатора смотрит знаешь как? Млеет! Вот увидишь, скоро свадьбы играть в отряде будем! А ты все один да один. – Так вышло… – проворчал Щепкин. – Брось ты этот разговор. Не люблю. – Думаешь, если у тебя физия подпорчена, так это все? – Отстань! – с тоской сказал Щепкин, поднялся, шлепая босыми ногами, пошел к дачке. Зачерпнул ковшом воды из бочки, вылил на голову, попил, сел на ступеньках, обсыхая. Вот старый черт, разбередил душу! Глядел на небо, на деревья, опушенные уже зеленью, невесело посвистывал. В общем‑ то верно, у других дела сердечные на ходу, а ему, если честно, вспомнить нечего. Была, правда, в Саратове первая любовь. Катя‑ Катенька. Резал он на весенней коре ее и свои инициалы, пронзенные стрелами сердца истекали березовым соком. Чтобы об ручку пройтись, не решался, глядел только издали и чувствовал, как от одного созерцания сладко ноет сердце. Свет‑ Ленечка, узнав о тайности чувств, хохотал: «Вот чудак! Да отведи ее в кустики… Она такое покажет! » Не поверил. По всем правилам маркиза Квинсберри устроили кулачный бой с Ленечкой во дворе гимназии. Бились не до первой крови, как обычно было принято в мальчишеских боях, до полной победы. Инспектор застукал, когда он сидел верхом на измочаленном, окровавленном Ленечке, а тот, всхлипывая от злости, ел землю и отказывался от поганой клеветы. Сгоряча пнул и инспектора, чтобы не мешал. Такого в гимназии за все времена не было. Из гимназии, естественно, поперли. Ленечка орал, что не Щепкин виновен, плюнул, ушел, несмотря на ужас семейства, из солидарности из гимназии сам. Показывал честность, и впрямь оказался честным. Папаша его отправил в Питер, подальше от городских скандалов, но перед отъездом встретились. – Хоть ты и дурак, – сказал Свентицкий. – А друг. Не стоит обращать внимания на женщин! Черт с ними! Пусть они на нас внимание обращают! Ты только не забывай, пиши! Писать Щепкин не собирался. Но вскоре после отъезда встретил Катерину в городском саду. Каталась с подругой на качелях, чистенькая, плотная, холеная. Уставилась на Щепкина с интересом: – Это правда, что вы в меня влюблены? Щепкин онемел от ужаса. Катенька отослала взглядом подругу, сунула пухлую ручку под мышку ему, повела по парку. Приказала взять лодку на пруду, поехали вдоль аллей. Косилась на него умудренными глазами, несмотря на то, что и семнадцати не было, лиф платья разрывала пышнота, ножки тоже были уже толстоваты и зрелы. Из гущи парка выбрались на берег. Она взяла его за руку, посмеиваясь, заглядывала в лицо, влекла подальше от людности. Потом огорченно рассматривала порванный второпях чулок и морщилась: – Ах какой вы неловкий! Щепкин, не слыша, лежал на траве, ошалело смотрел в небо. Оно качалось. Неизвестное чувство всемогущества владело им. Казалось, после всего, что случилось, возьмет земной шар на ладонь, подкинет, будет играть, как мячиком. То, что Свентицкий оказался прав и Катенька не противилась (скорее, наоборот), уже не мучало. Через неделю, все еще шалый от радости, прибежал на свидание. Юная дева сидела на той же лодке с каким‑ то юнкером, отплывала в тот же конец пруда, прощально, смеясь, помахивала ручкой. Мир рушился… Брезгливое чувство грязности не проходило долго. Уже став авиатором, он не раз наталкивался на усиленное внимание к своей особе. Относил это за счет моды. Потом понял: нет, не только мода. В мире, где достоинства мужчины оценивались по банковскому счету, по положению в обществе, женщины все‑ таки еще томились по мужественности. В начале века особым вниманием пользовались железнодорожные инженеры, их профессия казалась романтической, мощь паровозов, неведомость новых дорог, которые прокладывались через лесную Россию, риск скорости увлекали. На смену им пришли автомобилисты, затем авиаторы. Силой и уверенностью девы и дамы с образованием наделяли людей, которые командовали машинами. Происходило странное и смешное обожествление авиаторов. Это были люди риска, неведомых опасностей, люди, стоявшие на грани смерти, – и это восхищало, было непохожим и редкостным. Однако откровенные восторги коробили Щепкина, казались фальшивыми. Молодое тело требовало своего, он мытарил его гимнастикой, железной игрой с гирями, доводил до тупой усталости. Иногда Щепкин даже завидовал Свентицкому, но когда изувечил себя в полете, зависть прошла. Он просто замкнулся и принимал попытки внимания к себе просто: жалеют по сердобольности. А ему такого не надо… – Боевой привет, товарищ Щепкин! Он поднял голову. Перед ним сиял щербатой улыбкой Молочков. – С тебя магарыч! – Какой еще магарыч? – Вон ту дамочку видишь? В стороне стояла какая‑ то особа в темной кофте, казачьих шароварах. – Гражданочка! – позвал Молочков. Она медленно подошла. Опухшее от рыданий круглое лицо, спутанные копной волосы над белым лобиком. Рот дергался. – Это совсем близко! – сказал Молочков. – Ну, не очень чтобы. Зато территория неопределенная. Не то их, не то наша… Я так считаю: взять человек десять, бензина нет, так смеси наделайте! Но попробовать надо! – Ты о чем?! – Она сама скажет! Я ее лично пленил. Ну, гражданочка‑ мамзель! Повтори все, что мне сказала. Учти, хоть ты и шустрая на язык и по званию поповна, но не завирайся! Я лично правду из‑ под земли раскопаю! – Я… готова, – пробормотала она, уставившись на Щепкина бессмысленными от ужаса глазами. – Начинай прямо с британцев! – Сказал Молочков. – Как их звали? – Не помню, – сказала поповна. – Ай эм спик инглиш не так уж хорошо. Но один был… красивый! – Вот видишь, запомнила! – радостно сказал Молочков.
Афанасий лениво шагал вокруг тихого аэроплана, на который уже безбоязненно садились воробьи, и, вскидывая карабин наизготовку, кричал со скуки: «Стой! Кто идет? » Идти было некому, степь дрожала под полуденным солнцем, ни души кругом. Сотник Лопухов в карауле его не менял, а подступиться к нему было страшно. Не успел сотник с отцом Паисием возвернуться из печального похода, как налетели на станичку нарочные, всех оставшихся казаков мужска пола выгребли без объяснения причин, только престарелый Лопухов и остался, сославшись на желудочную слабость. Но, как только остатки мужского населения отправились в войска, тут же выздоровел. Хлестал с утра до ночи вместе с отцом Паисием первач, ругался на весь белый свет. Отец Паисий от него не отставал, глушил скорбь по пропащей Настасье Никитичне, в доме у него было как при покойнике. Старухи сидели кругом бесчувственной матушки, отгоняли от нее мух, ждали, когда отойдет от ужаса. По всем хатам тоже было смятение и плач. От печали люди даже и из домов редко выходили, тишина стояла в станичке. Собаки и те чувствовали беду, брехали редко, все больше выли по ночам на луну. Афанасий скучал, в торбе было много еды (папаша все не возвращался, Афоня тайно от бабки решил подкормиться, не стесняя себя), жевал беспрестанно, даже икал от сытости, поглаживая тугое, барабанное чрево. К аэроплану он уже привык и даже сердился: мертвая машина была глупой и неинтересной. От тоскливости Афоня забирался в гнезда, дергал за ручку, крутил полуштурвал в кожаной обшивке, дудел изо всех сил, надувая щеки, воображая, что парит. За полдень за дальними буграми промелькнули какие‑ то конники, помаячили немного, скрылись. Афоня даже не разглядел толком: были они впрямь или померещились. От сильного весеннего солнца земля парила, подсыхала, к небу текли дрожащие столбы горячего воздуха, глаз обманывался. Он сидел в гнезде и дремал, поставив меж колен карабин, когда услыхал прямо за спиной конский топот, оглянулся. К аэроплану подъезжал всадник на здоровенном гнедом жеребце. По засохшим потекам пота на впалых боках коня, понурой голове, грязи на крупе ясно было: отмахал конь путь немалый. Всадник сидел ловко, как влитой, не качнувшись. Был он в кожаной черной тужурке с портупеей, на плечах погоны поручика, на голове офицерская фуражка с круглой кокардой. Афоня потянул было карабин, но потом понял: свой. Обличье у всадника было страшенное, все в рубцах, расплющенное, смотреть – стыдно за свой человеческий вид. Всадник козырнул Афоне, спешился, заглянул в гнездо: – Караулишь, выходит? Афоня спешно затолкал торбу с едой под ноги – какой же часовой с мешком? Выпрыгнул, вытянувшись, отрапортовал. То ли показалось, то ли нет, но, когда поручик узнал, что в станичке одни бабы да деды, улыбка чуть тронула его хмаревые глаза. – Так, – только и сказал он, не дослушав Афанасия. – Благодарю за службу! – Рад стараться! – по‑ солдатски прокричал Афоня, выпятив грудь, и хотел щелкнуть каблуками, но от босых пяток стуку не получилось. Поручик огляделся, замахал рукой. Из‑ за бугра показались всадники, покатились к аэроплану. Было их человек десять, все молодые, в зеленых полевых погонах на серых шинелях, обрезанных снизу для того, чтобы сподручнее было ездить верхом. За ними вышагивал верблюд, мохноногая уродина с мозолистыми коленками. Меж горбов колыхались притороченные бурдюки, плоская жестяная банка, в которой перебулькивала жидкость. – Ты отдохни, милый, – сказал Афанасию поручик. Афоня отошел чуть в сторону, спросил одного из приехавших: – Из Баку, что ли? Молоденький конопатенький солдат покосился на него хмуро, ничего не ответил, потащил к поручику фанерный сундучок. Только тут Афанасий обратил внимание, что приезжие торопливы и не очень‑ то разговорчивы. Поручик открыл сундучок, вынул из него ключи разводные, слесарный инструмент, сразу же полез копаться в моторе, ловко вздернув капот. Двое помогали ему. Остальные разошлись кругом аэроплана, сели на корточки, поставив винтовки меж колен, поглядывая вокруг, будто еще ждали кого‑ то. На Афанасия они внимания не обращали, и от этого ему стало немного обидно: как‑ никак стерег. Застучали молотки, это починяльщики, разъяв обшивку и добравшись до внутренностей аэроплана, забивали дыры в баке выстроганными из палки клинышками. Офицер, помогая зубами, соединял провода. Тут же поснимали с верблюда бурдюки и жестянку, начали лить в горловины нехорошо пахнувшую жидкость, потекло желтое тягучее масло. Опорожненные бурдюки полетели на землю. Завертели пропеллер. Офицер сидел в кабине, кричал непонятные команды. Мотор загрохотал, задымил едким газом, офицер вылез, сказал: – Все в порядке… На краю станички показались любопытные, часть солдат побежала к ним, закричала: – Не подходи! Опасно для жизни! Поручик покосился на Афоню, отошел в сторонку, свистнул. Оставшиеся быстро собрались вокруг. Что он негромко говорил, Афанасий не расслышал, но прислушиваться не стал: дело военное. Только теперь он понял, что аэроплан вот‑ вот улетит. От этого стало как‑ то нехорошо. Батюшки! Да ведь в заднем гнезде он забыл торбу! И там еще фунта три окорока, краюха хлеба пшеничного, три луковицы. А главное (грешным делом, Афоня собирался к вечеру смотаться на плес, порыбачить), два крючка фабричных, леса двухжильная, поплавки, сам мастерил! Афанасий побежал к аэроплану, ткнулся взглядом в спины солдат (те на него не смотрели, склонившись, разглядывали бумажную карту), полез в кабину. Торопясь, дернул торбу, из нее посыпалось. Леска запуталась, замоталась вокруг железной загогулины на днище кабины. Афоня сел на коленки, не дыша, начал разбирать. Аэроплан дрогнул, но он не обратил на это внимания. И тут‑ то вдруг над его головой хрипло, непонятно закричали, забухали рядом частые выстрелы, завизжал нечеловечески, видно подраненный, конь. Громко щелкнуло – и в стенке, рядом с Афоней, образовалось круглое отверстие, из которого торчали лохмотья и щепки. Пуля, что ли? Афоня ошарашенно, разинув рот, соображал, но никак не мог сообразить. В уши ударил такой грохот, что их будто кулаком заглушили! Все вокруг заревело, затряслось, задвигалось, поехало. Царапая руки, хватаясь за края кабины, Афоня высунул голову и заорал благим матом. Но фуражка поручика, торчавшая в передней кабине, даже не повернулась. От блестящего винта садануло ревом и ветром, Афоня задохнулся. Аэроплан быстро бежал по земле, шатаясь и подпрыгивая. Позади к краю степи скакали на конях давешние солдаты, за ними бежал освобожденный верблюд. А еще дальше, растянувшись в длинную цепь, вслед за аэропланом неслись конники, их было много, над головою посверкивали шашки, а с бугра строчил и строчил прямо по Афоне пулемет! «Отче наш, иже еси! » К горлу подкатил комок. Затряслось, понеслось, взвыло. Куда‑ то косо вниз ушла земля, упали и покатились белая церковь, камышовые крыши, серая речная вода. «Мати пресвятая богородица! » Прямо спереди возникало пузырчатое, здоровенное, как белая скирда, пуховое облако. «Помилуй мя, грешного! » Афоню обдало сырым теплым духом. Туман накатил на него. Стало трудно дышать. Запели ангельские трубы. «Помира‑ а‑ аю! » – зашептал Афанасий и, чувствуя, как все тело его становится дряблым и ватным, запрокидывая голову, пополз вниз, беспамятный… Сколько он пробыл в беспамятстве, сказать трудно. Но когда очухался, тихо заплакал. Со всех сторон беспощадно дуло, босые ноги коченели, тело под холщовыми портками, под ситцевой рубахой пошло пупырчатой, гусиной кожей. От гуда и трясения мутило, голова шла кругом. Под ногами, толкаясь, то и дело двигались стальные педали, могли защемить. Афоня уцепился за борта, подтянулся и устроился на креслице. Как сквозь кисею, разбирал: спереди, далеко за перегородкой, качается затылок поручика, не обернется, идол! В лицо Афони сек тугой, больной, как нагайка, воздух. Он хрипло прокричал, зовя. Фуражка не обернулась. Ори не ори, разве услышит? Вниз смотреть Афанасий боялся. Закрыв глаза, начал думать: кто стрелял по ним? Отчего поручик так быстро улетел? Может, красные прибежали верхами к станичке. Тогда как же бабка будет? Отберут ведь все. И бати нету. Додумать не успел, аэроплан стал боком, Афоню кинуло вниз. Больно ушибло подбородок. Он невольно высунул голову из кабины, глянул ошалело. Внизу – батюшки! – необъятный камышовый разлив. Желтые, коричневые прошлогодние камыши пятнала яркая весенняя зелень. Видно, не все камыши успели выкинуть листья. Вода была всюду, но не светлая, морская, а мутная, глинистая, кое‑ где даже черная, как деготь. Сколько видел глаз, разбегались широкие и узкие протоки, ерики, рукава. Кое‑ где на островках торчали деревья. Ветер гнал по камышам шелковистые ровные волны, от шевеления заросли меняли цвет. И еще (Афанасий не мог ошибиться) темными текучими облаками носились птицы, их было множество, не сосчитать. С воды снимались, Афоня узнавал по полету, стаи крякв и чирков. Отмахивали белыми крыльями, разлетаясь в испуге, цапли. Даже сквозь стрекот мотора пробился мощный птичий гвалт. Камыши раздались, на широкой протоке стоял маленький сверху корабль, серый, видно военный. Из трубы стлался рыжий дым. Аэроплан начал разворачиваться, кренясь. Афоня изо всех сил схватился за борта, держался, упираясь. Неведомая сила била и толкала его снизу, стремясь выкинуть. Однако через мгновение уже та же сила давила на его плечи, всаживая в кабину. Совсем рядом под колесами замелькали, сливаясь в полосы, камыши. Афанасий, чтоб не вывалиться, запрятался поглубже и больше не выглядывал. И только когда неожиданно замолк мотор и стало слышно, как свистит ветер, он высунул голову. Где же это они? Внизу лежала широченная река, таких он еще не видел. На берегу (ну и влопался же ты, Афанасий! ) поднимался огромный, невиданный город, лежавший на островах, блестевший реками и каналами. Низкие, длинные бараки, дома с разноцветными крышами, песчаная земля. Строения разбегались по всему простору, как овцы из отары, жались к узким полоскам зелени. А посередине, прямо на берегу, поднималось к небу невиданное, похожее на пасхальный кулич с выкрутасами, диво! За сплошными зубчатыми стенами громоздились башни, маковки, купола. Сказка про царя Салтана, да и только! И дальше, куда ни глянь, над низким придавленным городом вставали церкви, колокольни, часовни. И тут же высоченный минарет с мусульманским полумесяцем. Ах ты батюшки, да что же это? Глядеть на диво долго не пришлось, с земли встала в круговерти пыльная туча от ветра, закрыла все, по лицу Афони ударил мелкий песок. Когда он отплевывался, совсем близко под крылом стал виден красный, похожий на членистого дождевого червя, поезд из теплушек, мелькнул маслянистый, в клубах пара, паровоз. Открылось большое, окаймленное чахлыми деревцами поле, кладбище в крестах, земля накатилась. По полю, махая руками, бежали какие‑ то люди. Аэроплан ударился о землю, прокатился некоторое расстояние и стал как вкопанный. Люди чего‑ то кричали, подбегая. Афанасию показалось – злятся. От греха подальше, осел, притих, дожидаясь неведомого. Аэроплан качнуло, видно поручик выпрыгнул. Афанасий услышал гогот, неясные слова, потом чей‑ то голос прозвучал внятно: – А мы уже и ждать перестали! Думали, смеси не хватит! Мы, товарищ Щепкин, и не надеялись. «Товарищ»? Это как же понять? Афанасий тревожно заерзал. Но тут на него глянуло широкое красное лицо в рябинах, с седыми обгрызанными усами, здоровенным, рыхлым носом. Бритая голова, круглая, как арбуз, коричневая от загара, заблестела, задвигалась. Прямо на Афоню с интересом смотрели кругленькие, маленькие, тюленьи глазки. Человек пожмурился, словно не верил глазам, взял Афоню за шиворот и выдернул из кабины. Ручища у него была могучая, здоровенная, как сковорода, и цепкая. Он поставил Афоню на землю и, поддерживая (ноги у того подламывались), сказал: – Это что же за такая компрессия? Человек шесть в кожанках, белых, линялых гимнастерках обернулись, уставились на Афоню. Поручик, сладко затягивавшийся папироской, помотал головой, словно избавляясь от видения. – Кто это? – Это тебя, Щепкин, спросить надо, – сказал человек в черной кожанке с пронзительными голубыми глазами. – Ты его привез. Поручик, дергая изуродованной щекой, вглядывался: – Казачок? Однако Афоня не ответил. На фуражках этих людей он видел только одно: небольшие, видно самодельные, красные звездочки. Тужурка поручика с погонами валялась на земле. Поодаль Афанасий разглядел железнодорожные вагоны в тупике, рядом два низких сарая, деревянный дом, над которым трепыхался хотя и выгоревший от солнца, но красный флаг. Афанасий на всякий случай сипло спросил: – Это которая тут река? Волга? – Она самая. Афоня, мертвея от ужаса, опустил голову, но потом (все одно не помилуют) поднял ее. Перекрестился на солнце, сказал: – Вешать будете? Или расстреляете? Мне одинаково, только не мучайте! Те крепились‑ крепились, потом не выдержали, загоготали. Седоусый, который все еще держал Афоню за шиворот, с осуждением сказал поручику: – Как же это ты, Щепкин? Он же у тебя с перепугу и сигануть в воздухе мог. Щепкин нахмурился: – Не видел я его. Не до того было. Казаки за нами по пяткам шли. Если бы замешкались, не угнали бы машину! Факт! А этот, – он покосился на Афоню, – охранял ее. Тоже факт! – Я казак! – сказал Афоня. – Казаком и помру! – Настырный! – усмехнулся седоусый, дал Афанасию подзатыльник, взял за руку: – Шагай! Афоня поднял голову, хотел пойти гордо, пусть видят – не испугался. Но ноги подломились, в голову ударила горячая волна, то ли усталости, то ли страха. И, сев на землю, он тихо, горько заплакал.
Бандитский угон личного самолета разозлил Лоуфорда, машина была новенькая, стоила не меньше шестисот фунтов. Но внешне шеф‑ пайлот остался невозмутимым и даже заметил с юмором, что наконец‑ то у большевиков будет единственный аппарат, с которым можно на равных встретиться и поиграть в воздушном бою. Если кто из красных умеет летать. Черкизов юмора не принял, только заметил через Тубеншляка, что шеф‑ пайлот напрасно так снисходительно относится к красным пилотам. Аэроплан они угнали дерзко и ловко, и так же дерзки в бою. Шеф‑ пайлот, не скрывая скуки, выпроводил русских из своей каюты‑ комнаты в сборном бараке. На столе у него лежали письмо от отца и толстая пачка лондонских газет месячной давности. Отец жаловался, что в делах наступает застой, заказы на моторы от армии резко сокращены, перспективы неопределенны. Просил изучить возможности вложения капитала в нефтяные промыслы Баку. Можно ли арендовать на долгий срок или приобрести за небольшую цену неразработанный нефтяной участок или две‑ три действующие скважины? Лоуфорд мельком проглядел газеты, ничего нового: на скачках в Дерби, как всегда, победил фаворит Султан, женщины носят короткое и прозрачное. Цены на египетский хлопок растут. Ллойд отказывается платить страховку за британские суда, потопленные немецкими подводными лодками во время мировой войны. Снова много пишут о росте преступности: солдаты, наученные убивать на фронтах, оказавшись не у дел, поправляют свои дела кастетом и отмычкой. О России говорят как о чем‑ то маловажном, сообщения помещены на последних страницах. Шеф‑ пайлот посмотрел за слюдяное оконце барака, усмехнулся: поодаль у костра сидел часовой, глазел на степь. Лиловая полоска заката медленно меркла, проступали крупные южные звезды. Медленно прошагал, волоча тележку с бочками бензина, огромный, как гора, двугорбый верблюд местной породы. Дикость… На мгновение Лоуфорду показалось, что их старого дома, зеленых газонов и вековых дубов вокруг, серо‑ стальной Темзы, грохота улиц Лондона, быстрого летучего полета яхт на море – всего этого нет, не существует. А если и есть, то где‑ то на другой планете. Но все это – и уютная старая контора отца в Сити, и два низких цеха, заставленных станками и верстаками, на которых рабочие собирали моторы, и стенды, на которых их испытывали, и небольшая взлетная площадка, с которой он поднимался на машинах многих марок, показывая работу лоуфордовских моторов полномочным комиссиям, – существовало и требовало постоянных забот. Отец многого не понимает, но это и ясно: для того чтобы понять русских, надо побывать в России. Они не предприимчивы, туповаты, растерянны сейчас. Россия ждет твердого, строгого британского порядка, решительного переустройства. Лоуфорд, размышляя, побрился на ночь, протер обветренное лицо крепким одеколоном, выпил стакан холодного молока – за здоровьем и диетой он следил тщательно, – сел к столу. Медленно и тщательно раздумывая, он писал отцу о том, что будущее свое он видит, несколько иным, чем представляется там, в Лондоне. В ближайшее время огромные пространства Прикаспия и Туркестана перейдут во владение короны. Начнется бурный и решительный процесс освоения и перекачки природных богатств, которые приобретет империя. Железные дороги, связь находятся сейчас в ужасном состоянии, и надеяться на их скорое восстановление нельзя. По‑ видимому, процесс освоения новых земель будет похож на освоение янки дикого Запада. Английские колонисты будут вынуждены сначала поселяться в фортах и конклавах, отделенных друг от друга сотнями миль степи и пустыни. Он, – Генри, считает, что небольшая, но умело организованная кампания по воздушной связи, по перевозке почты и предметов первой необходимости, которая будет действовать в пределах Каспия, Туркестана и киргизских степей, – дело надежное и прибыльное. Летать смогут и русские пилоты, которые останутся по окончании войны без работы. Платить им можно немного, ибо, кроме умения летать, большинство из них ничему не научено и ничего не умеет. Машины можно поставлять не новые, из старых армейских, вылетавших свое. Но цены за перевозку почты и грузов можно будет диктовать любые. В дальнейшем английским военным гарнизонам, которые, несомненно, будут здесь находиться для поддержания порядка постоянно, потребуются и новые военные аэропланы. Для этого можно будет создать в том же Баку или Астрахани сборочный цех, детали для которого надо поставлять из Англии. Туземная рабочая сила здесь почти ничего не стоит… Лоуфорд писал долго, приводил точные расчеты, разбрасывая по письму колонки цифр. Он любил и умел считать. И поэтому результат нынешней летней кампании у него никогда не вызывал сомнений. Он знал, сколь огромные деньги вложены в окончательный разгром большевизма, знал, сколько сотен моторов, орудий, военных кораблей вступили в действие, и был уверен в том, что будущее предстанет именно таким, каким оно спланировано. Вспомнив о том, что завтра предстоит первый вылет на Астрахань, он только досадливо поморщился – это была скучная и рутинная работа. Но сделать ее надо было хорошо, спокойно и деловито. Он знал, что он это сделает именно так. Он умел это делать.
Дмитрий Осипыч Панин, папаша Афанасия, поднялся затемно. Вышел из солдатской палатки, поглядел на далекую станцию, на аэродромное поле с брезентовыми шатрами, в которых стояли британские аэропланы, выругался. Повел он британских авиаторов вроде проводника. А домой вернуться запретили. Всех казаков из станички тут служить заставили. Его же по хворости приставили к латунному кубу‑ титану кипяток варить. Сроду все колодезную воду пили, не травились. А британцы морщатся, даже в чай какие‑ то таблетки кидают. Брезгуют… Дмитрий Осипыч вытянул из колодца ведро, начал заливать воду в титан. Наколол щепы, запалил огонь. Сидел хмурый, размышлял, служба ему не нравилась. К аэропланам британцы не только мирное население, но и прислугу не подпускают. Только издали глядят казаки, как зеленые и песочного цвета стрекозы катятся по земле, подпрыгивая и стрекоча. И хотя на крыльях аэропланов нарисованы трехцветные российские знаки – круги, но летают на аэропланах британцы. Только в очередь с ними иногда поднимаются в небо русские пилоты.
|
|||
|